Еще один. И еще. Просто невероятно, сколько людей проходит, прибывает, возвращается и снова уходит.
Подчас черные тротуары походят на черных гусениц с тысячью суставчатых ножек. Откуда все они берутся, куда их гонит?
Трудно представить себе, что в каждом трепещет свое, особое страданье, свои страсти, свое честолюбие и, быть может, искра священного огня.
Трудно представить, что из тысячи тысяч с одинаковыми лицами, глазами, волосами, быть может, одному-единственному суждено пережить всех. Трудно представить себе, что вон тот господин, робкий, затертый в толпе, именно он, — когда все умрут и исчезнут без следа, — он один будет жить через века в книгах, на холсте, в музее.
Сегодня он — лишь безликий номер. Самый незначительный, застенчивый прохожий. Улица равнодушно поглощает и выплевывает его, как никчемнейшего безымянного путника.
Под бледными лучами октябрьского солнца вся столица высыпала на улицы и бульвары порадоваться последнему празднику осени перед наступлением затяжных унылых дождей.
Изящной кошачьей походкой проходили женщины в модных туалетах по сезону. На ходу они окидывали друг друга притворно равнодушными взглядами, обследуя модели фетровых шляпок, пушистые меха, незначительные детали, вся важность которых была известна лишь им да господу богу. Юбки укоротились еще на палец, а шляпки уменьшились в окружности на целых три пальца, превратившись в миниатюрные корзиночки, надвинутые на лоб, на нос, на брови либо на ухо.
Ион Озун заметил странное явление: дамы, только что прогуливавшиеся легкими шагами, с веселой улыбкой и детской беззаботностью во взгляде, едва увидев идущую навстречу женщину в еще более очаровательном наряде или в еще более лихой шляпке-корзиночке, поджимали губы, прерывали начатую фразу и проходили мимо соперницы враждебно, с суровым, напряженно нахмуренным лицом. Таким образом, оказывалось, что женщины наряжаются вовсе не для того, чтобы завоевывать восхищение мужчин и возбуждать их врожденные инстинкты, как это утверждают биологические законы и наивно полагают тщеславные представители сильного пола. Это — война, ведущаяся исключительно среди женщин, и война отнюдь не шуточная.
Постепенно, обласканный солнечными лучами, Ион Озун пришел к убеждению, что жизнь сама по себе достаточно приятна, а Бухарест подчас бывает восхитительным.
Пройдя бульваром Академии, он вышел на Каля-Викторией и был поглощен двумя людскими потоками, для которых тротуар оказался слишком узок. Он с удовольствием зашел бы в ресторан Капша, около которого уже много раз крутился, но, не будучи ни с кем знаком, не нашел в себе мужества войти, постучать по столику и заказать обязательную чашку кофе. Поэтому он зашагал дальше, стиснутый маршевой колонной незнакомых людей, сразу утратив ощущение радости, порожденное ласковым солнцем. Он чувствовал себя бесконечно отчужденным, безымянным в этом чужом мире, где на каждом шагу сталкивался с прохожим, которого никогда раньше не видел и никогда больше не увидит, — тысячи и тысячи ликов одного и того же незнакомца.
В родном городке он знал всех, и все его знали. Пусть он был незначителен, плохо одет, но с ним здоровался извозчик, его приветствовал с порога лавки бакалейщик; бывшие учителя переходили улицу, чтобы расспросить, когда он уезжает: они тоже беспокоились, чтоб он не заплесневел в этом дрянном городишке. А в кафе с шахматными столиками и нардами он становился уже незаурядной личностью, ибо проявил редкие тактические и стратегические способности в обеих играх. Кроме того, он уже пережил там три романтические истории. Здесь же суетная толпа поглотила его, превратив в безликую частицу великого безымянного целого. Одиночество и собственная ничтожность казались ему здесь более непереносимыми, чем в пустыне Сахаре, Гоби или Калахари, ибо нет одиночества более жестокого, чем среди множества людского.
Перед дворцом плотный поток гуляющих растекался, становилось легче дышать. Автомобили плавно замедляли ход, позволяя видеть сидевших в них незнакомцев, откинувшихся на мягкие подушки, и незнакомок с устремленным вперед отсутствующим взглядом, а рядом с ними — неподвижных и наглых породистых собак.
«Кто же все эти люди? — спрашивал себя Ион Озун. — Откуда они взялись? Какие редкие качества дают им право пользоваться всеми радостями жизни, быть сытыми и беззаботными, улыбчатыми и удачливыми, какими выглядят они сейчас в закатном солнце?»
Казалось, никто из них не направлялся к определенной цели. Казалось, никого не ждет ни горе, ни страданье. Все беды и печали они оставили где-то взаперти, дома или в конторах, словно вредных назойливых зверюшек, загнанных в клетку, откуда те не смогут вырваться и погнаться вслед; все словно жили сейчас только для этого часа безмятежной прогулки в этом мягком свете, чтобы, помешкав перед нарядными витринами, лениво и праздно двинуться куда-то дальше.
Лишь на фабриках, на заводах, в мастерских — во тьме, в дыму и пыли, в зловонии горелой смазки, хлора, окалин, кислот — по-прежнему трудились извечные илоты этого мира. Но кто находил время подумать о них? Большинству само их существование казалось более туманным и отдаленным, чем существование рабов, воздвигнувших египетские пирамиды.
У ресторана Трипковича остановилось расхлябанное такси, откуда вылез человек, который наконец оказался знаком и Иону Озуну… Знаком — по фотографиям и карикатурам. То был Леон Мэтэсару, поэт эфирной ностальгии, творец изящных идиллий. Сейчас шляпа его была заломлена на затылок, взгляд — мутный, блуждающий.
Его сопровождала целая компания. По всему видно было, что они кутят с прошлой ночи. Один из приятелей тащил Мэтэсару назад за полу пальто, а какая-то женщина в нахлобученной шляпке, с сильно накрашенным, увядшим лицом хрипло и вульгарно хихикала.
— Опрокинем только одну-две рюмочки полынной, чтобы прийти в себя, и закусим котлеткой… Обожаю котлетки Трипковича, — настаивал, пытаясь вырваться из цепких рук приятеля, нежный тоскующий поэт с трехдневной щетиной на щеках.
Ион Озун воображал его существом не от мира сего, страдающим неисцелимой меланхолией…
Певец потусторонних печалей, Леон Мэтэсару рванулся и освободился из тисков. Успех чрезвычайно развеселил его. Обернувшись, он пустил по адресу всей компании весьма грубое ругательство:
— Ну вас всех в…
Ринувшись вперед, он налетел на женщину с ребенком и извинился с преувеличенной вежливостью:
— Pardon! Извините!
Он тут же исчез в дверях ресторана; компания друзей вместе с накрашенной женщиной после краткого совещания вылезла из автомобиля и отправилась вслед за ним.
Оскорбленный в лучших чувствах, Ион Озун вычеркнул кумира своей юности из тайного списка боготворимых им гениев, где еще со школьной скамьи наряду с Теофилом Стериу имя поэта замогильных вздохов было выгравировано глубокими золотыми буквами, словно на фронтоне Пантеона.
Однако котлеты Трипковича, столь превозносимые недавно повергнутым идолом, напомнили ему о приближении часа завтрака.
— Приходи в час или в четверть второго, — сказал ему Мирел Альказ. — Спроси мой столик… А если я немного задержусь, подожди…
Лучше будет подождать и за это время подытожить все, о чем необходимо попросить… Ион Озун повернул обратно и ускорил шаги; но чем ближе подходил он к ресторану, тем сложнее, невыполнимее казалось ему все, что еще сегодня утром он, полный решимости, считал таким простым и легким.
Войдя в ресторан, он вверил пальто и шляпу толстому приветливому гардеробщику. Затем пригладил перед зеркалом непокорные пряди, вырывавшиеся из-под глянцевого слоя бриллиантина, застегнул пиджак на все пуговицы и двинулся вперед, нащупывая в кармане картонный номерок от вешалки.
Никогда еще не случалось ему попадать в столь шикарный ресторан. И потому, проходя между столиками, он изо всех сил старался принять развязный непринужденный вид, отказываясь с высокомерием скучающего вельможи от приглашения кельнеров занять один из пустующих столиков.
— Где столик господина Альказа? — повелительно спросил он, будто был самым близким другом этого известного журналиста.
— Пожалуйте сюда… Митаке, проводи барина к столику господина Альказа.
Столик оказался в глубине зала.
Усевшись, Ион Озун лишь теперь спохватился, что забыл отдать в гардероб свою палку. Это была массивная трость, унаследованная от дядюшки, писаря Тэсикэ Озуна: редкий экземпляр из красного дерева с резной рукояткой слоновой кости в виде утиной головы, отполированной рукой покойного владельца, не расстававшегося со своим жезлом в течение тридцати лет, так что современники писаря не могли и вообразить его без этого неизменного посоха старости.
Ион Озун положительно не знал, куда девать сейчас этот жезл.
Он поставил его меж коленей и стал озираться вокруг, стараясь держаться непринужденно, словно завсегдатай в таком ресторане, среди такой публики.
Гарсон предложил ему меню. Ион отказался.
— Так будете ждать господина Мирела? — одобрительно спросил мальчуган, еле дышавший в слишком высоком воротнике. — Барин всегда приходит после половины второго. Его уже спрашивали два господина. Звонили и по телефону… Подать вам цуйки?[9]
Он помчался принести цуйку, не дожидаясь ответа. Наследник жезла с утиной головой, внезапно охваченный тревогой, спрашивал себя, что он будет делать, если Мирел Альказ в силу непредвиденного стечения обстоятельств не сдержит обещания. Придется позавтракать одному, чтоб не позориться перед кельнерами, но это нанесет непоправимый удар его бюджету, поскольку один завтрак унесет фонды трехдневного существования. Уголком глаза он покосился на меню. Цены были астрономические. Ион Озун почувствовал себя самым пылким сторонником политики ограничения цен.
Потягивая цуйку, он вспоминал весьма неприятные вещи относительно Мирела Альказа. Ион был гимназистом во время войны, когда квартирмейстерское бюро изгнало его из собственной комнаты в убогом отцовском доме и вселило туда лейтенанта запаса — щеголя и болтуна, в голубоватой форме французского сукна и в причудливом кепи с узким, в палец, лаковым козырьком.
Непрошеный гость с извинениями и дружескими улыбками обещал освободить комнату через неделю.
Он устроился и прожил шесть месяцев.
Однако тетка Иона была рада жильцу, поскольку ей, старой, больной и бедной вдове, офицер принес достаток — продовольственные карточки, сахар и денщика. Альказ был на приятельской ноге со всеми на свете. Иону казалось, что он пускает в ход немалую долю бахвальства, спеша услужить кому угодно, скорее всего из тщеславия, желая показать, как его ценят власть имущие.
Позже оказалось, что Альказ стал весьма влиятельным журналистом, хотя статьи за его подписью появлялись редко: как правило, они были посвящены закулисной политике, интригам или таинственным комбинациям, излагали заявления бывших или будущих министров. И вот теперь он, Ион, дошел до того, что добивается благоволения подобного пустозвона, которого считает бесталанным подхалимом, гнущим спину перед каждым «калифом на час». Это показалось Озуну первым симптомом собственной капитуляции.
Скверный, грустный признак!
Иону пришла мысль, что в этот самый момент он уподобляется своему бывшему однокашнику Бикэ Томеску, с его отвратительной беспринципностью: ведь он собирается клянчить помощи у человека, которого считает недостойным уважения! Что же помешает ему завтра, когда падение будет окончательным, выклянчивать тысячу лей, как ему советовал приятель; он не думал, что дойдет до подобного унижения, даже если придется таскаться по улицам, оборванному и изможденному, после изгнания из берлоги Панайоти.
Это открытие опечалило Иона Озуна. Он почувствовал, что со всех сторон его подстерегает множество неведомых и невидимых опасностей, вроде ползучих липких тварей по образу и подобию тараканов берлоги Панайоти, о которых он и не подозревал в тот час, когда садился в поезд. Сколько людей, сидящих сейчас в этом зале за столиками с белоснежными скатертями, массивными серебряными столовыми приборами и дорогими кушаньями, — сколькие из них заплатили за каждый глоток, за каждую лакейскую услугу подобными капитуляциями?
Других побед домогался он — и другой ценой…
Он поднял голову, чтобы окинуть присутствующих презрительным взглядом с высоты юношеской добродетели и превосходства бедности, которой не за что краснеть… Но в этот момент он встретился глазами с Мирелом Альказом, подающим ему знаки с противоположного конца зала. И, словно под гипнотизирующим взглядом дрессировщика, в Озуне сникла вся решимость.
Мирел Альказ приостановился, чтобы сбросить на руки слуге шляпу и пальто. Пробираясь между столиками, он одарил знакомых целым набором улыбок с тонкой и рассчитанной градацией оттенков: сердечная, безразличная, дружеская, неопределенная, холодная, фамильярная, покровительственная или рассеянная.
Все это — за несколько пируэтов, длившихся одно мгновение. В следующее мгновение он успел обменяться многозначительными знаками с парой, сидевшей за столиком в дальнем углу: это были гладко выбритый господин в американских очках с большими дужками и рыжеволосая дама с пышным бюстом. В третье мгновение он был уже рядом с Озуном и потряс его руку с преувеличенной и покровительственной сердечностью.
— Ты извинишь? Меня задержали в министерстве иностранных дел… Я как раз улаживал дело со своей поездкой в Женеву, а тут явился Жан, заговорил нас, и я никак не мог выбраться. Ужасный надоеда! А в общем-то чудесный малый этот Жан…
Таким образом Ион Озун узнал, что существуют на свете и другие Ионы, без сомненья, персоны поважнее его самого, однако он не осмелился спросить, кто же такой этот Жан, который заговорил всех в министерстве иностранных дел до половины второго пополудни.
Едва успел Мирел Альказ сесть на стул и развернуть салфетку, как на столе появилось новое меню и словно сами по себе, без заказа, возникли всевозможные бутылки, маслины, вздетые на зубочистки, и целая корзина пухлых поджаристых булочек. Альказ наблюдал за их появлением с очевидным удовлетворением человека, чьи вкусы знают и уважают. Он был свежевыбрит — на лице еще остались следы пудры, — в волосах, откинутых со лба, блестело несколько серебряных прядей, которые, однако, казались более кокетством, притворством, нежели метой возраста, признаком наступающего заката. Альказа, разумеется, они ничуть не беспокоили. В его улыбчатых и ясных зеленых глазах светилось лишь восхищение самим собой и столь же искреннее упоение всем, что он видел вокруг себя, всем, что случилось вчера, случится сегодня и произойдет завтра. Кельнер, казалось, был счастлив тем, что обслуживает подобного клиента, а клиент — тем, что его обслуживает подобный кельнер.
— Ты еще ничего не выбрал? — с неодобрением спросил Альказ, увидев, что Ион принимается читать меню с верхней строки. — В таком случае позволь мне заказать для обоих. Я знаю все лучшие блюда здешней кухни. Вот, например: отварная стерлядка. Ты предпочитаешь с майонезом? Ага, я вижу, есть и грибы со сметаной. Ну, а под конец пусть Янку приготовит нам по всем правилам искусства парочку бекасов. В меню их нет, но мне вчера обещали оставить. Согласен?
Ион Озун дал свое согласие, проявив тем самым прискорбное отсутствие личных вкусов. Альказ заметил, что его друг беспокойно переставляет свой посох с утиной головой, не находя ему места. Он подал знак гарсону:
— Возьми трость у господина!
Гарсон повиновался. Ион с искренним сожалением посмотрел вслед семейному жезлу, усомнившись, получит ли он когда-либо свою собственность обратно.
До сих пор руки у него были заняты: он поглаживал клюв перепончатолапой птицы точно так, как в течение тридцати лет ладонь покойного дяди полировала эту пожелтевшую слоновую кость. Лишившись сего успокоительного занятия, пальцы Иона теперь не находили себе места. Он стал катать крохотные шарики из хлеба, складывая их в непрочные пирамиды, которым не суждена была долговечность египетских.
— Мне очень жаль, что я заставил тебя ждать, — говорил тем временем Мирел Альказ, поливая рыбу майонезом. — Я принципиально прихожу на встречи первым и ухожу последним. Это единственный способ не дать приятелям возможности наговорить про тебя гадостей: закадычные друзья умеют это делать в совершенстве. Я как раз вчера говорил об этом с Мину. — Он запнулся, охваченный сомнением: — Ты знаком с Мину?
— Нет, — признался Ион Озун, воззрившись на соусник с майонезом на другом конце стола, словно на недосягаемую звезду.
Мирел понял его взгляд и пододвинул соусник. Затем он пустился в разъяснения:
— Мину… это Минулеску[10], mon cher ami![11] Тебе обязательно следует с ним познакомиться. С ним и со всеми другими, кого встречаешь у Капши, здесь, в театральных фойе и вообще повсюду. Чтобы победить в Бухаресте, мой дорогой, первое условие — заводить знакомых. Для начала пусть их будет полдюжины. А потом уж пойдет от одного к другому, как скарлатина, чесотка, испанка, насморк… Мальчик, налей вина и «Аполинарис»![12] Да не смешивай! В разные стаканы, болван!
— Что касается знакомств, то я здесь так одинок, словно с луны свалился… — подхватил Ион, решив, что нашелся удобный подход к делу.
Но его собеседник не дал ему закончить.
— Кстати, о знакомствах… Ну и забавную историю рассказал мне Пую. Надеюсь, ты знаешь Пую?..
Ион Озун объявил, что не знаком и с Пую. Мирел Альказ был окончательно скандализован:
— Пую… Пую Янковеску![13] Я вижу, что ты потерял попусту три недели, если не сумел ни с кем познакомиться! Да в какой же среде ты до сих пор вращался, дорогой мой? Ты обязательно должен сменить тактику… Но дай я тебе расскажу эту историю с Пую, это безумно смешно…
И он рассказал историю о Пую (Янковеску). Потом другую, об Истрати (Мическу), о Мариоаре (Войкулеску), о Джикэ (Елефтереску), о Мишу (Поп-Спэтарул), о Лючии (Стурдза-Буландра), о Пэстореле (Теодоряну), об Ионеле (Вултуреску), о Теофиле (Стериу) — и о множестве других людей, которые сменяли один другого, появляясь и тут же исчезая, словно кукушка из часов. В этих анекдотах промелькнуло полстолицы; оказывается, Мирел был в приятельских отношениях со всеми; он видел их совсем недавно, одних — вчера, других — позавчера, третьих — не далее чем три дня тому назад; со всеми он был на «ты»; все говорили ему что-то, и он что-то говорил всем…
Озуну не удавалось вставить ни единого слова. С угрюмым отчаянием думал он о берлоге хозяина Панайоти, откуда он ушел сегодня утром и куда предстоит возвратиться вечером; видно, ему не суждено вырваться из унылого существования, которое влачат остальные одиннадцать жильцов… Он залпом выпил несколько бокалов вина, чтобы набраться мужества.
Когда дело дошло до кофе и Мирел закурил сигару, отодвинув стул и небрежно откинувшись на спинку, Ион решил, что настал наконец удобный момент. Но в это время, словно принесенный злым духом, появился какой-то старый господин в белых гетрах, с моноклем, висевшим на широкой черной ленточке поверх серого жилета, и без приглашения уселся за их столик.
— Мирел, Мирел! — погрозил он длинным и худым, словно у мумии, пальцем. — Toujours le même![14] Ты себя бережешь… Позавчера вечером бросил меня на произвол судьбы, а я ждал тебя до половины третьего ночи…
— Я же сказал, mon prince[15], что не обещаю наверное. Может быть, приду, а может случиться — и нет! Впрочем, вы же знаете, что я самый точный человек на свете! Позвольте представить вам моего друга: Ион Озун, молодой публицист и писатель, о котором вскоре заговорят; князь Антуан Мушат.
Князь Антон Мушат протянул костлявую руку и утомленным взором маленьких серых глаз, утонувших во впадинах орбит, окинул представшую перед ним личность, словно неодушевленный, ничем не примечательный предмет. Ион Озун невольно вспомнил газетные фотографии, помещаемые в рубрике «любопытных явлений», вроде: «исключительный случай долголетия» — вождь племени краснокожих, старик Рокфеллер, энтомолог Эмиль Фабр или столетний настоятель тибетского монастыря.
Сух, как пергамент, был этот подлинный или мнимый потомок княжеского рода Мушатов, и мертв был его взгляд, когда он молчал!
— С кем же вы просидели до половины третьего ночи, mon prince? — спросил Мирел Альказ, приготовившись слушать с большим интересом.
— Ах, ужасно! Ужасная компания! Тото, Иордан Хаджи-Иордан, Сэвел Грегориади, какой-то gigolo[16] — не помню, как его там звали. Ну, и обычные козочки. Новая танцовщица, венгерка Илона. Великолепное животное, mais d’une bêtise!..[17] Давно я до такой степени не скучал. Наше общество стало невероятно вульгарным. Не умеют и веселиться. Ночи стали мрачными… мрачными…
Он вставил в глаз монокль, вгляделся в меню и отбросил его жестом отвращения:
— Нельзя даже позавтракать как следует в этом Бухаресте!
— Есть бекасы. Хороши, правда? — обратился Мирел Альказ к Озуну, призывая его в свидетели.
— Да, неплохи, — промямлил тот, силясь не проявлять чрезмерного энтузиазма, словно юный сноб, который за свою недолгую жизнь не едал ничего другого, кроме бекасов, приготовленных по всем правилам искусства Брийа-Саварэна, родоначальника и кумира всех гастрономов.
Князь Антон Мушат не придал особого значения этой оценке. Он постучал по столу:
— Два вареных утиных яйца. Простокваша. Груша и маргиломан[18]. Хорошо прокипяченный, без сахара.
Ион Озун подумал, что он никогда не осмелился бы заказать в подобном ресторане такой скромный завтрак. Но то, что позволено князю истинной или мнимой господарской крови, не дозволено простому смертному, обитателю берлоги хозяина Панайоти, обладателю капитала в двести семьдесят семь лей.
Мирел Альказ поднялся:
— Извините, я отлучусь на минутку… Только два слова. Приятель ждет ответа, — указал он на парочку, которая уже дважды делала ему нетерпеливые знаки: господин в очках в черной оправе и пышногрудая рыжеволосая дама.
— Кто это? — спросил князь Мушат, поглубже втискивая монокль, чтобы рассмотреть их как следует.
— Это Фреди. Альфред Гольдам, банкир.
— Так это и есть знаменитый Альфред Гольдам? — Антон Мушат повернулся и взглядом через плечо смерил незнакомца с головы до пят. — Старый Арон Гольдштейн держал корчму в одном из поместий моего отца. И твой Фреди, если память мне не изменяет, лет тридцать пять — сорок тому назад бегал босиком и в ситцевой рубашонке, высовывавшейся из разреза штанишек… Как-то я вытянул его хлыстом за то, что он вздумал прицепиться к задку моего охотничьего кабриолета… Кто бы сказал тогда, что он станет эдакий американец из доробанец?.. Но, так или иначе, женщина великолепна! Мне почему-то кажется, что я ее знаю…
— Еще бы, mon prince, ведь она из рода Гика… Мари Жанна Гика. Говорят, она выходит за него замуж…
— Не может быть! — изумился Антон Мушат, выронив стеклышко, повисшее на ленточке… — Она — вылитый портрет своей матери, Зое… Кроме этого швейцарского бюста. То-то я все удивляюсь, откуда у нее глаза Зое Гика…
Мирел Альказ отошел. Князь, не находя иного собеседника, чтобы дать исход своему возмущению, обратился к Иону Озуну:
— C’est inouï![19] Женщина из семьи Гика выходит за подобного sale type![20] Правда, она — из боковой, вырождающейся ветви этого рода. Там у них бывали мезальянсы… Но Зое! Зое Гика была одной из самых шикарных женщин Румынии в девяностых годах. Красота, ум, изящество, культура… Не хуже маркизы де Севинье, мадам Рамбулье или герцогини Беррийской… Видела бы она, до чего дошла ее дочь! Pauvre Zoé!..[21]
Ион Озун довольно бессмысленно кивал головой с подобострастной улыбкой на губах, прилагая все усилия, чтобы казаться заинтересованным всеми этими подробностями, но внутренне весьма польщенный тем, что он, выходец из берлоги Панайоти, сидит здесь, за одним столом с отпрыском княжеского рода, удостоившим его доверительной беседы. Такие чудеса могут случаться только в Бухаресте! Если дело состоит в том, чтобы заводить знакомства, как ему советовал Мирел, то он на правильном пути. И он выразил свое одобрение более энергично, приплюснув кончиком ножа хлебные шарики и даже рискнув высказать свое мнение:
— Как печально, что наша аристократия…
Князь Мушат сурово посмотрел на него. Он не мог допустить, чтобы его мнение без спросу подтверждал первый встречный, какой-то Ион Озун.
— Что такое печальное стряслось с нашей аристократией?
— Печально, что она больше не хранит… что она отказалась от традиции… которая как-никак… — растерялся Ион Озун, потеряв нить рассуждений под пронзительным взором серых глаз.
— Да что вы об этом знаете? — проговорил Антон Мушат, делая знак кельнеру, чтобы тот подал мисочку с простоквашей, и посыпая ее сахаром.
По внезапному вдохновению Ион Озун выдвинул неожиданный довод, тут же выдуманный им с начала и до конца:
— Знаю, потому что много занимался этим вопросом. Я готовлю специальную работу: эссе о нашем боярстве второй половины прошлого века. Я изучал документы: акты, письма, завещания, деловые бумаги… И я пришел к убеждению, что боярство как класс огульно оклеветали так называемые демократические партии в своей предвыборной демагогии. Мое эссе многим испортит настроение. Да разве Голеску не были боярами? А Когэльничану — не боярин?! Александри, Костаке Негри[22], кто же они как не бояре — патриоты и демократы?..
Ион Озун сделал паузу, ощутив укол совести, — куда все это его заведет? — но тут же продолжал с бесшабашной энергией:
— А Бэлческу — ведь и он был боярин-прогрессист, патриот и демократ!
— Дворянчики! — поправил князь Мушат. — За исключением Голеску, все прочие — дворянство второго и третьего разряда.
— Это не имеет значения, — настаивал Ион Озун, осушив бокал вина, который сам же себе налил, чтобы подбодриться. — В моей работе я намерен на основании фактов и документов реабилитировать класс, несправедливо и грубо ошельмованный современными политическими оппортунистами!
Антон Мушат посмотрел на него пристальней, колеблясь между недоверием и доброжелательством.
— В таком случае это меняет дело! Ты, молодой человек, — редкая птица… Как тебя зовут? Ион Озун? Я что-то не слышал такой фамилии…
— Я печатался пока лишь в журналах. Так, незначительные отрывки. Я не тороплюсь, — с лицемерной скромностью возвестил Ион Озун.
— Весьма похвально для юноши и весьма редко в наше время, когда все спешат. Признаюсь, это мне нравится!.. Если потребуется, я могу предоставить в твое распоряжение очень интересные источники. У меня дома — целый ящик фамильной переписки, тесно связанной с политическими событиями тысяча восемьсот семидесятого — тысяча девятисотого годов. Как раз — твоя область. Вот уже двадцать лет я все намереваюсь разобрать эти бумаги, да никак не найду времени. Если тебе интересно в них порыться, мы окажем друг другу услугу. Я дам тебе никому не известные материалы, а ты наведешь в них порядок.
— В любое время… с огромным удовольствием! — поспешно заверил князя Ион, подумав, что, в конце концов, не такая уж глупая идея начать литературную карьеру — не с эссе, конечно, а с романа из истории боярства, которое катится под гору, как говаривал дядюшка-писарь Тэсикэ.
Но тут же он с презреньем упрекнул себя за то, с какой легкостью, даже не покраснев, так подло, по-холопски отрекся от своих убеждений, стремясь завоевать дешевый успех у дряхлого, кичливого и, разумеется, бесполезного старика. Какая, по существу, теперь разница между ним и фигляром вроде Бикэ Томеску? Между ним и ничтожным болтуном Мирелом Альказом?
Тем временем Мирел Альказ вернулся. По пути он задержался около нескольких столиков, раздавая рукопожатия, рекомендательные записочки, театральные билеты, обмениваясь секретами, нашептанными на ухо, шуточками, услышанными от Мину, Пую, Жана, Ионела, Истрати или Симоны.
Он уселся, потирая руки:
— Сенсационная новость! У правительства дело с займом не выгорело! Меня в этом заверил Фреди, который вчера обедал у представителя американского консорциума. А это означает, что дни кабинета министров сочтены. Мы на пороге кризиса… Государь телеграммой вызвал из Лондона Титулеску[23]. Закипает адский котел… Счет!
Он оплатил и скромный завтрак князя Антона Мушата, который прошел вперед, ожидая их у выхода.
— Когда же мы поговорим? — умоляюще спросил Ион.
— Ах! Я и забыл! Заходи завтра в редакцию. Сейчас мне надо бежать в типографию, чтобы эта новость попала в выпуск. Договоримся завтра или послезавтра. Спешить некуда! И запомни, что я тебе сказал: заводи знакомства. Вот, например, князь Антон Мушат. В двух словах я тебя предупреждаю, что он совершенно разорен. С трудом ухитряется просуществовать. Все состояние растратил на Ривьере и здесь — на бегах, в ресторанах, кабаре и прочее. Но он в родстве со всем высшим светом Бухареста… Мне кажется, что с некоторого времени он делает себе уколы…
— Какие уколы? — не понял Ион.
— Очень просто! Шприцем! Морфий! Видел ты, какие у него глаза? Присмотрись к его взгляду. Какая еще страсть может им владеть в таком возрасте?..
В гардеробной Ион Озун с радостью вновь вступил во владение своим посохом с утиным клювом. Мирел Альказ отправился в сторону Сэриндара[24], неся свежую сенсационную весть ротационным машинам.
Князь Антон Мушат взял под руку долговязого нескладного юношу, проникшись внезапной симпатией к предполагаемому историку боярства, а может быть, просто охваченный страхом перед одиночеством.
— За углом меня ждет автомобиль моего кузена Барбу. Время от времени он предоставляет мне машину для прогулок, хотя мы с ним не в очень-то теплых отношениях. Если тебе нечего делать, заедем ко мне домой. Будешь знать, где я живу. Выкурим сигару, выпьем кофе, рюмочку ликера. А потом поедем и порадуемся последним лучам солнца на шоссе Киселева…
Автомобиль был огромен, как витрина. Шофер в голубой ливрее с металлическими пуговицами поклонился торжественно, словно дипломат, открывая перед ними дверцу.
— У Барбу тоже есть очень интересные документы, исключительно интересные, — сказал князь Антон. — Но, мне кажется, он не придает им значения. Барбу — новый человек, в духе нашего времени!.. Если б я не знал, какого он происхождения, я бы сказал, что это — парвеню, выскочка… Занимается политикой… Разумеется, демократической! Директор банка. Владелец нефтеносных земель в Дымбовице[25], вице-президент административного совета румыно-американского филиала по освоению и эксплуатации нефтяных источников нашей дорогой родины. Нашел способ обогащаться, в то время, когда мы, прочие, беднеем… Нечего и удивляться, что мы не слишком сердечно относимся друг к другу.
Ион Озун был весьма озабочен тем, чтобы как можно непринужденнее развалиться в машине ценой в полтора миллиона, с шофером, у которого на пуговицах выгравирован княжеский герб.
Жилище Антона Мушата не удивило его: он был предупрежден, что окажется в доме разорившегося человека. Квартира состояла из гостиной и двух комнатушек. Старинная мебель, беспорядочно нагроможденная, обветшавшая, покрытая пылью, ржавчиной, плесенью…
Старый слуга, сверстник своего господина, подал кофе. Князь Антон открыл несгораемый шкаф и вынул оттуда бутылку бенедиктина, — вероятно, единственную ценность, запертую в этом блиндированном хранилище.
— Я на минуточку отлучусь… Полистай эти альбомы, — предложил князь, после того как было покончено с кофе, ликером и сигаретами.
Оставшись один, Ион Озун прошелся по комнате, заложив руки за спину и разглядывая фотографии и картины, развешанные по стенам. Он остановился около снимка, запечатлевшего группу людей на скачках, судя по костюмам — 1912 года. Длинные платья, крошечные шляпки, сидящие на огромных прическах. В центре группы — князь Антон Мушат в визитке и цилиндре, с биноклем на ремешке. Никогда еще жизнь, отошедшая в прошлое всего двенадцать — тринадцать лет назад, не казалась Иону такой древней, словно из другого века и с другой планеты. Фотография выглядела карикатурой на минувшие времена.
— Вот чего никогда уж не увидишь в нашу грубую, безвкусную эпоху, — воскликнул князь Антон, входя и, в свою очередь, разглядывая эту реликвию столь недавнего прошлого. — Фотография была сделана в тысяча девятьсот двенадцатом году, когда мой чистокровный жеребец Енупер взял «Гран-при». Можно подумать, что с тех пор прошло полвека. Слишком быстро мчимся вперед… Как «роллс-ройс» моего Барбу: cent trente à l’heure[26].
Его оживившиеся глаза сверкали, словно искры из-под пепла. Ион Озун вспомнил о лаконичном сообщении Мирела: шприц, морфий! Ну конечно, князь уходил в соседнюю комнату только для этого. Шприц и ампула дарят ему целый час настоящей жизни.
— Теперь мы можем идти! Ты знаешь, где я живу… Меня всегда можно застать дома утром. Я уже двадцать лет не видел столицы раньше часа пополудни. Даже не представляю себе, как выглядят улицы в эти нелепые часы. Allons![27]
Таким образом, Ион Озун проехался по всей Каля-Викторией до шоссе в великолепном лимузине, подобно сотням тех незнакомцев, которым завидовал еще сегодня поутру. Он тоже отвечал на приветствия, адресованные князю Антону, и, откинувшись на мягкие подушки, грезил, что и он принадлежит к числу счастливчиков, достойных зависти.
На шоссе автомобили и экипажи шли непрерывным потоком. Все, обгоняя друг друга, спешили насладиться последними прекрасными осенними деньками.
Небо было бесцветным. Воздух мягким. Легкий ветерок колыхал последние необлетевшие листья, освежающе ласково скользил по лицу.
Женщины смотрели на бледный закат с отсутствующими, меланхолическими улыбками. Со всех лиц стерлась печать грубости, спешки. Наступали торжественные, грустные сумерки.
Проехал старинный экипаж, слишком большой и высокий, с ливрейным лакеем. В нем сидела старая дама, одетая по старинной моде.
Князь Антон Мушат отвесил низкий поклон.
— Это княгиня Агата, — сказал он. — Агата Богдэништяну. — И, помолчав, продолжал: — Ты заметил, как чужда она всему этому новому миру. Быть может, она никого и не видит. Она прогуливается по шоссе, каким оно было сорок лет назад, среди призраков тех, кто жил сорок лет назад. Родственники уверяют, что она стала слаба рассудком. Я же, напротив, считаю, что она в более здравом уме, чем мы все, ибо она сумела остановить время и жить только в том прошлом, когда ей было хорошо. Эх, юноша! Какие бы документы ты ни раскопал, этого тебе никогда не понять до конца!.. Чтобы разобраться в этом, надо проникнуться очарованием того прежнего Бухареста, который скрылся теперь за внешним лоском современного европеизма, — Бухареста, более близкого к Востоку, нежели к Западу. Бухареста с гравюр Раффе[28] и Букэ[29], с колодцами на холме Филарета, где новый мироед Дину Пэтурикэ, герой романа Николае Филимона[30], покупал для постельничего Андронаке Тузлука, старого мироеда, питьевую «боярскую» воду на один талер в день, а в счет ставил на два талера больше… Для того, чтобы понять теперешних людей и теперешнюю жизнь, надо вернуться во времена господарей Караджи и Александра Константина Моруза — именно там найдешь ты корни нынешнего положения вещей, нравы и традиции, все дурное и все хорошее, все, что даровала нам жизнь и что нас погубило. Наше западничество — только оболочка; Подул-Могошоаей переименовали в Каля-Викторией… Ну и что из этого? Сравни-ка то, что было, с тем, что есть. Тогда молодой писец пел серенады госпоже Дудуке[31]. Госпожа Дудука существует и сейчас, только серенада звучит по-иному, и ее не исполняет под окном цыганский оркестр. Существуют и барышни Аргира, Розалина и Калмука[32], только теперь они зовутся Долли, Рене, Мери или Нина. И все эти изысканные кушанья: мясо, жаренное на вертеле, всевозможные рагу, фаршированные изюмом карпы, бутыли с хиосской анисовой, с мускатным из Дрэгэшани… А цыганские оркестры, которые на заре услаждают наших снобов и кутил на рынках или в Бэнясе?[33] Разве нынешнюю молодежь, уставшую от джаза, банджо и гавайских гитар, эти оркестры притягивают не потому, что в звоне цимбал слышится гром старинных барабанов и медных тарелок, собиравших всех зевак с окраин в те далекие дни, когда облекали званием нового боярина и бирюч выкликал у ворот господарского дворца имя и звание боярина?.. Джон, останови на минуту!
Автомобиль затормозил перед виллой Минович, присоединившись к другим машинам, выстроившимся двумя рядами, — все новенькие и блестящие, огромные и дорогие, словно выставка моделей или соревнование в тщеславии. Другие машины шли к Бэнясе или возвращались оттуда. Хрустальные колокольчики на башенке виллы прозрачно звенели в гулком осеннем воздухе.
Князь Мушат, в глазах которого блистали искры, пробившиеся сквозь холодный пепел его обычного взгляда, повернулся и продолжал:
— Только таким путем, юноша, ты поймешь, почему я люблю и почему ненавижу этот Бухарест! В нем нет ничего нового… Все уже когда-то было. Только лица людей стали более вульгарными, а их вожделения более алчными. А в остальном… В бальном зале, который построила княжна Ралу[34] в Чишмяуа-Рошие, боярская знать танцевала менуэт, краковяк, котильон, вальс и экосез, а чернь довольствовалась пристолянкой, киндией и зоралией[35]. Теперь на вечеринках и на благотворительных балах внуки и правнуки прежних господ, и в особенности внуки и правнуки слуг тех господ, увлекаются фокстротом, шимми, танго и не знаю, чем там еще… Эстрадная музыка теперь африканская, американская, английская, аргентинская, кубинская; танец изменил свой ритм; но одно, главное, не могло измениться: те, кто танцует сейчас, — это внуки и правнуки тех, кто танцевал тогда, или же внуки и правнуки простолюдинов, которые в те времена отплясывали пристолянку и киндию… Все повторяется в этом мире: только одни взлетают, а другие опускаются, да и у тех и у других изменились лица и туалеты… Предместье попа Дарваша теперь называется иначе. Вместо Маргиоалы, жены боярина Думитраке Богдэнеску, которая играла в «дощатом театре»[36] во дворе Манолаке Брынковяну, теперь на подмостках Национального, или Малого театра, или в театре Королевы Марии играют актрисы, у которых, быть может, больше таланта, но, безусловно, меньше вкуса. Вместо зрителей — именитых седобородых бояр в белых атласных камзолах с золотым шитьем, в ферменях[37] соломенно-желтого шелка и в кафтанах голубого сукна — время привело в театральные ложи и кресла не столь знатных зрителей в смокингах и фраках, бритых и плешивых, а у подъезда их ожидают не коляски и кареты, а «роллс-ройсы», «бьюики» и «паккарды». Но ведь нынешние — все равно правнуки прежних! Старые или новые мироеды! Кровь умерших перешла в жилы живых… Люди уходят — племя остается… Даже ненасытная жажда роскоши, присущая нашей столице, унаследована от нравов старой эпохи, резко осужденных еще в грамоте Иона Александру Константина Моруза, воеводы и господаря Валахии, который в лето тысяча семьсот девяносто четвертое запретил продажу привозных нарядов и украшений, «вещей, причиняющих излишние расходы и ущерб обществу». Вместо венецианских шелков и бархата, муслинов и кисеи, кашемировых индийских шалей и газовых платочков, украшений из бриллиантов и рубинов, яшмы и золота современные Дудуки и иже с ними все так же покупают на улице Липскань или на Подул-Могошоаей другие украшения, носящие другие ярлычки — «Rue de la Paix», «Faubourg St. Honoré» или «Avenue de l’Opéra»;[38] но разница не имеет существенного значения. Обычаи получили другое наименование, как и названия шелковых тканей, как и людские имена. Но нравы остаются прежними, и люди под другими именами все те же!.. Тех господ, которые болтают о европеизации столицы, я пригласил бы в день военного парада на Каля-Викторией, когда с окраин в центр льется поток черни, глазеющей на прохождение войск. В потной толкающейся толпе, как и в солдатах, чеканящих шаг по асфальту, ты узнаешь правнуков того народа, который теснился вокруг господарского дворца с широкими галереями, где князь-правитель полеживал на диване и пил кофе, попыхивая чубуком. Ты узнаешь правнуков боярских пехотинцев в куртках, обшитых тесьмой, и в суконных шинелях с позументами; потомков конников и служивых доробанцев в шлемах и с волынками; потомков наемников в красных мундирах с желтой бахромой, проходивших когда-то церемониальным маршем по Подул-Могошоаей в день святого Георгия, тогдашнего покровителя Валахии… Другие имена, другой облик — но жизнь все та же, ибо кровь не изменилась… Потому-то и дорог мне Бухарест, но потому-то я и ненавижу его, пропади он пропадом! Здесь я растратил свою молодость, жизнь, состояние. Иногда весь город кажется мне уродливым, мерзким, словно истамбульская окраина, едва позолоченная видимостью цивилизации. Столица?! Крепость Дымбовицы, град Бухарест?! Да что это за град? Град — это крепость, которая сопротивляется врагу, выдерживает осады, закаляет свой дух страданиями и самоотверженностью. Разве есть такой дух у Бухареста, да и откуда ему взяться? Битвы происходили в других местах, а князь-правитель и его двор удирали в горы; захватчики жгли брошенные дома — бревенчатые, дощатые, глиняные… Потом, когда утихали пожары, когда остывала зола на развалинах, когда стихал топот копыт, — все оставалось, как было… Двор господаря возвращался со своей свитой беженцев, княжичами и княжнами, слугами и арнаутами;[39] с пожитками и столовым серебром на подводах; сундуки казначейства въезжали чаще всего ночью, тайком. Скрипели колесами боярские рыдваны и кареты, возвращаясь из тайных убежищ в монастырях или в городах Трансильвании, — то были настоящие крепости с могучими стенами и бастионами. Бухарестские бревенчатые и саманные домишки, обгоревшие и закопченные дымом, под руками мастеров быстро принимали новый вид. Вставали из пепла мельницы на Дымбовице, постоялые дворы на господарской дороге. Торговцы снова выставляли напоказ свои товары; корчмари открывали новые бочки вина; скрипки музыкантов звенели новыми песнями — иногда скорбными, но большею частью веселыми и беззаботными. На широких балконах бояре, возлежа на подушках, снова вели бесконечные беседы, попыхивая чубуками и попивая кофе. Цыганки-рабыни баюкали еще лежащее в пеленках новое поколение, которому предстояло повторить жизнь отцов — жизнь, целиком прожитую в настоящем, не насытившуюся настоящим, с кое-какими приятными воспоминаниями о прошлом и без заботы о завтрашнем дне!.. Этим и объясняется странное безразличие к будущему, которое мы сейчас наблюдаем вокруг себя. Наша так называемая столица, так называемый град, не имеет ничего общего с подлинным старинным градом, — Бухарест жил и продолжает жить в вечном сегодня, без вчера и без завтра. Он не знает, что такое «отложить денежки на черный день». Этот город живет по поговорке: «А нам все трын-трава». Тот, кому удается призанять несколько сот лей, бросается в пролетку или в такси и кричит шоферу или извозчику: «Гони вперед! Гони вперед куда попало!» Какой дух может быть в подобном городе и у граждан подобного города? Урбанизм? Архитектура? Памятники? Музеи?.. Его символ — Каля-Викторией, улица-червяк, слишком длинная, но кривая и тесная, скрученная и скрюченная, и жизнь здесь такая же кривая и тесная, скрученная и скрюченная… Когда я брожу по ней и вижу всех и себя среди них, мне становятся невыносимы люди, их вид, привычки, разговоры, ибо я узнаю в них самого себя. У меня кусок застревает в горле, пересыхает во рту, темнеет в глазах… Тогда я всех ненавижу и осуждаю и не нахожу для них достаточно резких слов… Но потом, опомнившись, я люблю их и жалею, как люблю весь этот город, в котором мне суждено умереть, так и не познав настоящей жизни! Сколько раз я уезжал отсюда, но через год-два все же возвращался обратно… Вероятно, вот так же черви любят гниль, в которой зародились и живут… Джон, мы можем ехать!
После паузы он добавил, улыбаясь:
— Шофер у Барбу англичанин, потому что этого требует мода. Мой дед, который был и дедом Барбу, держал кучера-арнаута, потому что этого требовала мода. Как видишь, ничто не изменилось! Все остается таким, как было!..
Князь Мушат откинулся в глубь машины, съежившись на мягких подушках.
Глаза его потухли. Лицо сразу стало старческим и печальным, изможденным и осунувшимся. Искусственная искра жизни угасла.
Возвращение было мрачным; автомобили и экипажи спешили воспользоваться последним осенним закатом, полным мягкой грусти.
— Вечер как до войны! — со вздохом прошептал князь Антон.
Ион Озун не услышал либо не понял.