К книге
ИзбранноеЗАМЕТКИ ПУТЕШЕСТВЕННИКА. РАЗМЫШЛЕНИЯ ПИСАТЕЛЯ. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАМЕТКИ ПУТЕШЕСТВЕННИКА. ВТОРОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ Спустя десять лет, 1956
83%
ЗАМЕТКИ ПУТЕШЕСТВЕННИКА. РАЗМЫШЛЕНИЯ ПИСАТЕЛЯ. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЗАМЕТКИ ПУТЕШЕСТВЕННИКА. ВТОРОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ Спустя десять лет, 1956
20

МОСКВА

С аэродрома нас повезла вместительная, быстрая машина. Черный, массивный, мощный автомобиль, быть может на обладающий комфортабельностью и изяществом американских машин, но автомобиль советского производства.

Кое-кому, возможно, это мало что говорит. Более того, не исключено, что это предоставило бы кое-кому предлог для язвительных замечаний:

— Ага!.. Большой и мощный, но лишенный комфорта и обтекаемых линий американских машин? Все понятно! Неуклюжий танк советского производства.

Подобные замечания мы часто слышали из уст тех, кто преклоняется лишь перед американской техникой. Но для тех, кто знает жизнь вчерашней России и жизнь сегодняшнего Советского Союза, кто привык мыслить исторически, это явление представляется совсем в другом свете. Вспомним, что до Октябрьской революции царская Россия не производила ни одного автомобиля, ни одного грузовика, ни одного трактора! Страна была вынуждена смиренно платить дань иностранной промышленности, хотя сырье лежало под руками. Царская Россия беспрекословно платила дань иностранной промышленности, миллионы, сотни миллионов рублей золотом навсегда уплывали из страны, чтобы поддержать процветание ряда зарубежных фирм, готовить там рабочую силу и формировать целую категорию отменных специалистов — инженеров и техников. Это позволило там, за рубежом, экспериментировать и добиваться комфорта и большей красоты обтекаемых линий. Разве мог советский строй, развивающийся в неимоверно тяжелых условиях, ликвидировать одним махом подобную отсталость? Откуда было взять высококвалифицированную рабочую силу? Откуда появились бы опытные инженеры и техники?

Ощущая угрызение совести, я, куря сигарету за сигаретой, вспоминал, как, совершенно не разбираясь в истории, я в 1937 году тоже написал несколько бездумно ироничных строк об автомобиле советского производства, выставленном в Советском павильоне на Всемирной выставке, состоявшейся в том году в Париже. Этот автомобиль, гордо водруженный на постамент, показался мне предельно неуклюжим и примитивным. Вершиной нелепости представлялось мне то, что он был для удобства пассажиров снабжен пепельницей. Машина напоминала мне какое-то доисторическое ископаемое чудовище. Она свидетельствовала о каком-то промышленном инфантилизме. На ум приходила ассоциация с тем, как сынишка инженера-авиастроителя, подражая отцу, изготовляет воздушного змея из дранки. Тогда я себе не представлял, даже приблизительно, насколько оправданной была гордость создателей машины их первым отечественным достижением. С тех пор я пересмотрел многие такие же поверхностные суждения тех лет, ибо человек «задним умом крепок», как говорят и в моей родной Молдове. Я уж было собрался поделиться этими рассуждениями со своими молодыми спутниками, как вдруг у меня вырвался возглас:

— Ох! Что это такое?

Изумленный, я прильнул к окошку машины, стараясь разглядеть открывшееся нашим глазам фантастическое зрелище.

Машина обогнула лесную полосу, окаймляющую шоссе. Прямо перед нами, у самого въезда в Москву, неожиданно выросло гигантское высотное здание с сотнями и тысячами ярко освещенных окон, окруженное такими же зданиями, залитыми светом гирлянд электролампочек и верениц фонарей.

— Что это? — повторил я свой вопрос.

— Как что? Новый университет. Разве ваши газеты не сообщали о строительстве нового университета? — пояснил с легкой укоризной в голосе Юра, один из наших сопровождающих, коренной москвич, никогда не бывавший в Румынии, но свободно владеющий нашим языком. — Это университет имени Ломоносова, то есть часть университета, так как целый ряд зданий и комплексов еще только строится.

Больше я не спрашивал. Конечно, я читал, причем неоднократно, о всех этапах строительства, о торжественном открытии главного корпуса и об остальных запроектированных зданиях. Видел я и фотографии, чертежи, планы.

Но представший сейчас перед нами гигантский ансамбль, освещенный гирляндами электроламп, фонарями и прожекторами, затмил тусклые фотографии, опубликованные в газетах и журналах, — бледное отображение, самонадеянно мнящее, что способно достойно отобразить монументальность и изящество новых зданий. Действительность значительно превзошла все фотографии и картины, созданные нашим воображением. Она оказалась величественнее и гармоничнее.

Что это? Гигантомания, влечение к огромным постройкам в духе египетских пирамид? Но фараоны Египта строили для смерти и во имя культа смерти. А то, что мы увидели здесь, как и все советские стройки — здания, гидроцентрали, города, заводы, школы — воздвигнуты ради жизни и во имя будущего.

Таким было после десятилетней разлуки мое первое соприкосновение с Москвой.

На другое утро из окна двадцатого этажа нашей гостиницы я увидел и другие здания столь же смелой архитектуры, возвышающиеся в разных районах Москвы. То были здания общественного назначения, министерства, гостиницы, жилые дома. Во время нашего пребывания в советской столице все они служили нам вертикальными ориентирами в горизонтальной необъятности города. Правда, эти ориентиры иногда нас подводили, так как мы их нередко путали. Очень уж они похожи. Только местные жители умеют безошибочно различать их по внешним деталям. Впрочем, нам сказали, что в дальнейшем здания подобного типа будут предназначены лишь для учреждений и гостиниц, так как для жилых домов разумнее постройки, более приспособленные для семейной жизни и воспитания детей, которым необходимо горизонтальное пространство, сады, деревья, трава и цветы.

Несомненно одно. Спустя десятилетие воспоминания о войне и оборонительных боях против захватнических орд отодвинулись на второй план. Это, конечно, не означает, что о них неблагодарно забыли. Перед героями преклоняются, в их честь воздвигнуты музеи и памятники. Но жизнь идет вперед.

Идут вперед и пятилетние планы. Ни в одной области эти планы не задаются больше целью достичь уровня 1940 года, как это происходит почти повсеместно в Западной Европе. В Советском Союзе это уже пройденный этап. Во многих отраслях хозяйства производство удвоилось и утроилось. Раны давно залечены, внимание снова уделяется целям, намеченным Великой Октябрьской революцией в их естественном продолжении и развитии. Явственно ощущается забота о материальном и духовном благосостоянии человека. В магазинах много товаров, театры заполнены зрителями, школы — учениками, заводы и фабрики — квалифицированными работниками, новаторами и передовиками, улицы — автомобилями и пешеходами, сбросившими с себя одежды военного покроя.

Это мелочи? Или, быть может, противоречит провозглашенным идеалам?

Ни в коем случае.

Это свидетельствует о том, что в повседневной жизни значительно больше внимания уделяется благосостоянию народа, который столько лет самоотверженно трудился и шел на огромные жертвы ради торжества общего дела. Но сейчас победа одержана окончательно и бесповоротно. Суровая сосредоточенность, написанная ранее на лицах, смягчилась. Люди смотрят радостно, громко смеются.

Повсюду в старых кварталах, где еще сохранились деревянные домики, выкрашенные в блекло-зеленый цвет, как в рассказах Чехова, возникли новостройки, интенсивно, словно соревнуясь в скорости, возводятся здания из сборных конструкций. Мы на несколько дней выехали в Ленинград, а когда вернулись в Москву, увидели, что здание, у которого до нашего отъезда только намечался первый этаж, выросло еще на два этажа.

Стало очевидным и еще одно неоспоримое обстоятельство.

Мы уже не те, ничего не знающие, растерянные путешественники, движимые лишь праздным туристическим любопытством в «terra ignota»[89], какими были десять лет тому назад.

Мы то и дело встречаемся со знакомыми и друзьями, нас приветствуют дружескими улыбками — в редакциях газет и журналов и в старом здании университета, где я выступаю с лекцией о культурных связях нашей страны с Россией Петра Великого. Я говорю о Кантемире, Спафарии Николай Милеску[90] и Некулче[91], и о сегодняшних связях с Советским Союзом. Зал переполнен студентами и студентками, главным образом студентками, которые неожиданно хорошо знакомы с нашей литературой, в чем я убедился, когда после перерыва они засыпали меня множеством самых разнообразных вопросов, свидетельствующих об их обширных знаниях и заинтересованности. Один из вечеров я провел в другом переполненном зале, на этот раз в театре Советской Армии, на премьере пьесы «Титаник-вальс» моего доброго друга и собрата по перу Тудора Мушатеску. Дружные и продолжительные аплодисменты зрителей напомнили мне о премьере этой пьесы у нас дома в Бухаресте. Что могло бы доставить большую радость румынскому писателю, представителю литературы, вчера еще почти неизвестной за рубежами его страны?

Мы не пропускаем ни одного вечера (этого никак не допускает наша сопровождающая — энергичная Наташа), чтобы не посетить какой-либо спектакль. Чаще всего это оперы или балеты на сцене Большого театра, пьесы во МХАТе, где жив дух Станиславского, или представления в кукольном театре Образцова. Мы внимательно следим за лицами и реакцией публики, откликающейся на все, что происходит на подмостках, исключительно искренне и самозабвенно, что для нас тоже весьма поучительно. Мы начинаем понимать, в чем секрет той славы, которая издавна венчала актеров, певцов, танцоров, режиссеров, композиторов и писателей вчерашней России и сегодняшнего Советского Союза, где вдохновенное творчество всегда находило горячий отклик и пользовалось постоянной поддержкой публики. Публика состоит не просто из зрителей, купивших входной билет, а из людей, всей душой сопереживающих со сценическим действием. А их аплодисменты — целительный родник, дарующий жизнь и молодость творческому горению исполнителей.

ЛЕНИНГРАД

Я на сутки разлучился со своими спутниками.

Они выехали в Ленинград, а я задержался, чтобы прослушать оперу Верди «Аида», с участием нескольких, впервые выступающих перед московской публикой румынских певцов, в том числе баса Штефэнеску-Гоангэ. Первое действие было встречено довольно прохладно. У меня создалось впечатление, что наши певцы оробели от непривычной для них огромности сцены и декорации, несметного множества хористов и танцоров. Впрочем, как мне кажется, весь спектакль мало подходит к возможностям и темпераментам русских исполнителей, тем более если его сопоставить с такими постановками, как «Пиковая дама», «Медный всадник», «Борис Годунов», «Князь Игорь» или другими операми и балетами Глинки, Мусоргского, Римского-Корсакова, Бородина или Чайковского. Я вспоминаю постановку той же оперы «Аида» на сцене миланского театра «Ла Скала». Там все было идеально подогнано к традициям итальянской музыки и оперного искусства, к темпераменту актеров и зрителей, все сливалось в единое целое, подобно тому как пальцы входят в давно разношенную перчатку. Здесь же несколько выспренний, декламационный стиль оперы и ее чрезмерно церемонные и театральные процессии создают впечатление слишком узкой одежды для бурно-темпераментной и чувствительно-трепетной традиции русского балета и хора, живых и естественных, как само течение жизни. Но уже во втором действии мои соотечественники распелись и завоевали зал. Голос Штефэнеску-Гоангэ зазвучал в полную силу под стать внушительному телосложению его обладателя.

Я еду на вокзал, испытывая радость и, думаю, вполне оправданную, патриотическую гордость.

Вечер не был потерян, я не напрасно отложил на сутки отъезд.

Исключительно удобный, обитый плюшем вместительный вагон вполне соответствует стародавним традициям русских поездов — подлинные комфортабельные квартиры на колесах, с самоварами, настольными лампами для чтения и запасами снеди для огромных расстояний. В моем купе второй диван пока не занят. В самую последнюю минуту, когда поезд уже трогается, на подножку вскакивает, чуть было не опоздавший, пассажир. Это молодой человек, лет тридцати с небольшим, загорелый, голубоглазый, своей внешностью чем-то, быть может романтическими бакенбардами, напоминающий пушкинских или лермонтовских героев. Он явно радуется тому, что успел на поезд, и дружески мне улыбается.

Затем, забросив свой небольшой чемодан на багажную полку и повесив пальто, объясняет мне, главным образом жестами, почему он едва не опоздал и даже не успел побриться. Оказывается, он прямо с аэродрома. Самолет задержался почти на два часа из-за снежной бури и сильной вьюги.

— Как так, вьюги? Где это пришлось самолету преодолевать снежную бурю?

— Под Владивостоком.

— Владивостоком? Значит, вы прибыли сюда с Дальнего Востока, с самого конца Сибири? — восклицаю я и тычу рукой в ту сторону, где, по моему разумению, должен находиться Дальний Восток.

— Так точно. Я летел более двадцати часов.

Для большей наглядности он горячо жестикулирует, размахивает руками, качает головой и, посмеиваясь над собой, наглядно показывает, как более двадцати часов его страшно болтало в небесах по воздушным ямам и ухабам. Увидев проходящую официантку из вагона-ресторана, предлагающую пассажирам всевозможные закуски и напитки, он, чтобы подкрепиться, заказывает у нее внушительный стакан коньяка. Приглашает меня разделить с ним компанию. Отказа не признает. Это ведь вопрос гостеприимства и чести.

— Вы итальянец? — спрашивает он.

— Нет, румын.

Он качает головой. Бог весть почему, он верит мне только наполовину. Отказывается от черной икры, которую предлагает ему официантка. Предпочитает кусок холодной телятины. Ведь он едет о Дальнего Востока и потому сыт по горло (и он подносит ладонь к шее) всевозможной рыбой, икрой, крабами и т. п. А вот телячья отбивная там встречается реже и ценится дороже. Тем более что мой попутчик, как выясняется, едет не от самого Владивостока, а из района, расположенного значительно севернее, на несколько сот километров ближе к Полярному кругу.

— Еще стакан?

— Что вы, что вы… — протестую я. — Сейчас моя очередь угощать.

— Не может быть и речи о какой-либо очереди. Вы зарубежный гость, итальянец.

— Румын, — пытаюсь я снова его поправить.

— Румын, итальянец, какая разница? Все равно вы зарубежный гость и, следовательно, вам угощать не положено.

Делать нечего. Мы чокаемся. Прошу его принять хотя бы пачку румынских сигарет. С этим он соглашается. Мы обмениваемся сигаретами. Он закуривает и одобрительно поднимает брови — хорошо! Мы разговорились. Правда, каждый болтает на своем языке, но с помощью жестов и оживленной мимики объясняемся довольно сносно, даже по сложным вопросам. Он инженер и завтра утром должен принять участие в совещании группы специалистов, приглашенных в Ленинград для обсуждения каких-то нововведений. Родом он из украинской деревни, где и по сей день живут его родители и родственники, но он не заглядывал туда уже лет семь. Не хватает времени. Я лично убедился в этом, увидев, как он в последнюю минуту вскочил на подножку вагона. Пароходом с Сахалина до Владивостока, самолетом из Владивостока до Москвы и сразу же поездом из Москвы до Ленинграда. А через три дня таким же манером обратно: поездом из Ленинграда до Москвы, самолетом из Москвы до Владивостока и пароходом из Владивостока до Сахалина. Как тут выкроить время, чтобы навестить родных на Украине? В маленьком чемодане, что лежит сейчас на багажной полке, находится памятная записка, чертежи и расчеты рационализаторских предложений. Кстати, эти предложения принадлежат не столько ему, сколько нескольким новаторам, которых он представляет; одни родом с Кавказа, другие — с его Украины, третьи — потомки бывших монгольских племен, кочевавших по Сибири. Эти в прошлом вымирающие племена сейчас утроили свою численность, а их сыновья и дочери учатся в Московском, Ленинградском и Киевском университетах.

Все это он рассказывает мне просто, улыбаясь, энергично дополняя свои слова выразительной жестикуляцией и мимикой. Самый обыкновенный человек, простой, естественный. В нем нет ничего от лермонтовского «героя нашего времени». В нем даже нет ничего от героев романа Василия Ажаева «Далеко от Москвы», написанного несколько лет тому назад. Обычный, еще довольно молодой человек, каких в Советском Союзе десятки и сотни тысяч.

На мой вопрос о скромном значке, приколотом на лацкане пиджака, он пожимает плечами и отмахивается, словно отстраняя оставшееся далеко позади прошлое. Это свидетельство событий, относящихся к 1941 и 1942 годам, когда гитлеровцы захватили его родную Украину, и он, первокурсник политехнического института, стал партизаном. Вспоминаю «Молодую гвардию». Да, это давняя история. Теперь у него другой работы невпроворот. Потому и времени нет.

Поздно ночью, после того, как мы выкурили последнюю сигарету дружбы и мой спутник заснул на своем диване, я долго еще лежал, не закрывая глаз, в темноте, убаюкиваемый мыслями и покачиванием вагона.

Я вспомнил слова, сказанные когда-то Борисом Горбатовым, столь рано, в расцвете таланта, ушедшим из жизни, и о преждевременной кончине которого я очень скорблю. Большим и заслуженным успехом пользовалась в свое время его книга, посвященная как раз тем краям, где трудится мой собеседник — молодой инженер с памятной запиской в чемодане, проехавший полтора материка, чтобы принять участие в совещании специалистов. Страницы книги Горбатова «Обыкновенная Арктика» воодушевляли читателей, заряжали их той же энергией, что и произведения Джека Лондона в эпоху эпических приключений на Аляске, но энергией несравненно более возвышенной, чем та, что владела героями американского писателя. Те отважно вступали в единоборство со свирепостью полярной зимы из эгоистических побуждений — жажды золота и обогащения, а герои Горбатова вдохновлялись благородными идеалами. Несмотря на это, когда спустя несколько лет писатель снова вернулся к той же теме, чтобы создать на ее основе пьесу, его попытка закончилась провалом. Он не принял во внимание бег времени, а это сыграло решающую роль, хотя прошло всего лишь шесть лет, но шесть лет по советскому счету и темпам. Опираясь на этот опыт, которым ни в коем случае не стоит пренебрегать, Горбатов так говорил об этом в 1951 году на втором Всесоюзном совещании молодых советских писателей: «А в наше время, когда не то что год, а каждый день неповторим, непохож на предыдущий, это особенно важно. Знаю это из собственного печального опыта. Неудача моей пьесы «Закон зимовки» во многом объяснялась тем, что я произвольно «сдвинул время» и получилась неправда, фальшь: то, что было возможно в Арктике 1935 года, когда я там был, стало уже невозможным в Арктике 1941 года… Шагнула вперед жизнь».

Шагнула вперед жизнь!

Урок, почерпнутый из этого опыта, относится, однако, не только к литературе, это необходимо помнить всем скептически настроенным путешественникам, всевозможным профессиональным хулителям, искажающим ради своих интересов картину советской действительности. Ведь все эти клеветники привыкли к другой мерке времени. Как им поверить в то, что жизнь может шагать вперед в таком бурном темпе, коль скоро они привыкли то и дело оглядываться, тщетно тоскуя о бесповоротно уходящем прошлом?

* * *

В Ленинграде, как повсюду в Советском Союзе, жизнь также шагнула вперед. Но преобразования на первый взгляд здесь менее заметны, чем те, что произошли, например, в Москве.

Как и в предыдущей нашей поездке, мы убеждаемся, что в Ленинграде по-прежнему уделяется много внимания архитектурному и градостроительному единству. Новые здания, отвечающие новым условиям жизни, построены в бывших окраинных и промышленных районах. За прошедшее десятилетие они почти полностью вытеснили лачуги и ветхие домишки, где когда-то ютился рабочий люд, и заодно окончательно уничтожили следы обстрелов и бомбежек времен гитлеровской блокады. Заводы, фабрики, огромные жилые корпуса, парки, детские сады и ясли, школы — все это словно выросло из земли и раздвинуло старые кварталы нищеты и уродливых окраинных пустырей. Теперь город окружен гигантским поясом просторно раскинувшихся зданий с четкими геометрическими очертаниями.

Но на исторических набережных и центральных бульварах стилистическая гармония XVIII и XIX веков сохранилась в неприкосновенности.

А то странное несоответствие, даже противоречие, между внешностью города и его обитателями, которое я ощутил в 1946 году, в значительной степени стерлось и явно исчезает, хотя я все еще ощущаю его, и не только я — одного из моих спутников, венгерского поэта из Клужа, тоже заинтриговало это несоответствие, сперва необъяснимое и необычное и в чем-то тревожное.

Но теперь это ощущение не столь глубоко. Внешний вид прохожих на Невском проспекте резко изменился, как, впрочем, и во всех других советских городах. Значительно разнообразнее стала одежда. Витрины — богаче, Рост достатка очевиден. Вереницей мчатся автомобили. По Неве курсируют крупные и мелкие суда. В быстром темпе строятся линии метро. В часы окончания занятий шумными, веселыми ручейками растекаются по городу школьники и школьницы, студенты и студентки.

В Эрмитаже, как всегда, давка, и мы с трудом прокладываем себе путь в толпе. Что-либо подобное невозможно себе даже представить в музеях Парижа, Лондона, Вены, Берлина, Рима или Флоренции. Мы проходим по залам, в которых выставлены творения старых мастеров — Леонардо да Винчи, Рафаэля, Микеланджело, Тициана, Рубенса, Рембрандта, Гойи, Веласкеса, Эль Греко, Ван Дейка и других. Поразило нас огромное число посетителей в залах недавно открытой выставки современного западного искусства, на которой представлены картины, привезенные из западных коллекций и музеев, и те, что хранятся в Советском Союзе, — начиная от импрессионистов, которых когда-то так яростно поносили, и кончая залом Пикассо. Удостоились ли они когда-нибудь у себя на родине такого числа посетителей на своих выставках? А главное, выпало ли им счастье иметь дело с такими посетителями — непосредственными, искренними, не зараженными вирусом снобизма и очередной сезонной моды? Здесь, как и в Третьяковской галерее в Москве, во время тогдашнего и теперешнего посещения этих музеев, мы не только любовались уникальными по своей красоте картинами, но с огромным интересом и немалой для себя пользой рассматривали и публику. Школьники, солдаты, рабочие, бородатые, седые старики в сапогах, студенты, женщины с натруженными руками, инвалиды, опирающиеся на костыли, и книжники с покрасневшими от чтения по ночам глазами, скрытыми за выпуклыми стеклами очков. Волнами переливаются они из зала в зал, приведенные сюда жаждой познания, стремлением все рассмотреть, а не себя показать.

Я невольно вспомнил о проведенной когда-то одной парижской газетой анкете, доказавшей, что девяносто процентов коренных парижан, проживающих в радиусе пятисот метров от Луврского музея, ни разу не полюбопытствовали заглянуть внутрь и полюбоваться выставленными там художественными сокровищами. Зато они прекрасно ориентировались во всех уголках и закоулках большого универсального магазина, расположенного на другой стороне улицы, прекрасно знали дни, когда там проводились распродажи по дешевым ценам шелковых чулок или галстуков «фантази», «совершившие революцию в области цен на предметы роскоши».

Мы посетили и крейсер «Аврора», стоящий на якоре на Неве, как вечно живой памятник Октябрьской революции. С крейсером нас ознакомил один из бывших матросов этого боевого корабля, который пушечным залпом возвестил те десять дней, что потрясли мир. Сейчас этот моряк — директор, гид и хранитель музея…

На следующий день я выступал в актовом зале университета, где попал в совсем иной мир.

Молодежь, представляющая завтрашний день.

Я повторил здесь, в несколько видоизмененном виде, уже прочитанную мною в Москве лекцию о культурных связях между бывшими Дунайскими княжествами и царской Россией, и о сегодняшних связях Румынии с советской наукой, культурой и литературой. Затем я стал ожидать вопросов, чтобы дать необходимые разъяснения. Но я сразу убедился, что ленинградским слушателям мою лекцию вовсе не надо разъяснять. Меня засыпали вопросами о целом ряде наших проблем, причем вопросы эти задавались на румынском языке. Правда, он звучал не совсем так, как у М. Эминеску или М. Садовяну[92], но говорили на нем ленинградские студенты довольно бегло. Я поинтересовался, откуда они родом. Оказалось, все они либо из Ленинграда и Ленинградской области, либо из северных и уральских краев. Они изучают романскую филологию, основной язык у них французский, итальянский или испанский, а второй — румынский, или наоборот. Вполне естественно, что они хорошо разбираются в румынских проблемах, вопреки огромным расстояниям, нас разделяющим. За десять прошедших лет были достигнуты немалые результаты и в этой области, позволяющие находить все новые и новые точки сближения. В 1946 году подобные достижения казались еще несбыточной мечтой. Я признаю свою ошибку, и мы продолжаем дружескую беседу, главным образом на французском языке, так как им владеет большинство присутствующих в зале. Скоро мы приходим к выводу, что в области переводов русской и советской литературы румыны находятся в лучшем положении, чем французы, потому что мы, как и русские, обладаем языком, непрерывно обновляющимся, черпающим все новые и новые силы из вечно живых народных источников, а не языком отвлеченным, созданным моралистами и авторами афоризмов, накрахмаленным, кружевным, официальным, по образцу и подобию щебетанья, звучащего во дворце маркизы де Рамбулье или при дворе короля-солнца.

НА ТУ-104 В ТАШКЕНТ

Московский аэродром. Резкий, порывистый ветер. По небу мчатся тучи, гонимые разъяренными вихрями, яростно рвущимися с далекого севера, из глубин полярных льдов.

Мы никак не можем понять, где может сейчас находиться солнце. Справа от нас?.. Слева?.. Спереди?.. Сзади?.. В грохочущем, свистящем и воющем кипении стихий мы не в силах ориентироваться и не можем уяснить, где север и где юг.

Я уверен, что вылет будет отложен.

Эта хаотическая свистопляска, свирепая, грохочущая жестью крыш буря, напомнила мне сходную бурю десять лет назад, когда Москва не принимала нас.

И все-таки мы вылетаем точно в назначенный час.

Мы подходим к огромному двухмоторному лайнеру ТУ-104 и вскарабкиваемся по приставной лестнице, съежившись, подняв воротники пальто, глубоко нахлобучив на глаза шляпы, чтобы порывы ветра их не сорвали. Буря, ливень, холод, какая-то могильная, подводная полутьма этого свинцового утра конца октября не позволяют нам полюбоваться серебристым цветом самолета и его изящными очертаниями гигантской, но легкой и быстрой воздушной стрелы. Мы с трудом удерживаемся на лестнице, цепляясь за перила, чтобы ветер не сдул нас и не заставил полететь раньше, чем начнется настоящий полет. С каждой ступенькой, которую я одолеваю, я чувствую, что меня не только хлещут режущие удары ветра, но заодно захлестывают все новые и новые волны угрызений совести. Я непростительно пренебрегаю указаниями нынешних потомков Гиппократа, непростительно нарушаю все строгие предписания лечащих меня врачей. Высота — более десяти тысяч метров, скорость — более восьмисот пятидесяти километров в час. Подлинное сумасшествие! Преднамеренное самоубийство! Легкомысленно полагать, что сердце у меня еще молодое. Для этого время не должно было наносить ему столько незаживающих ран.

Мне посчастливилось, что лечащие меня врачи находятся далеко и понятия не имеют о том, какое безрассудство совершает в эти минуты их непослушный пациент. Им даже не икается в Бухаресте и мысли не приходит, что я пренебрегаю их предписаниями, как проказливый школьник, который когда-то, в начале века, еще во времена конки, удирал с уроков.

Внутри наш самолет мало чем отличается от других, на которых, начиная с 1926 года и по сей день, я носился в самых разных направлениях по всем воздушным трассам Европы, хотя сегодня, в 1956 году, ТУ-104 единственный в мире тип реактивных самолетов, предназначенный и для перевозки пассажиров, а не только для военных целей.

Пассажиры такие же обыкновенные путешественники, как и повсюду в Советском Союзе — в поездах, на пароходах, в самолетах. Они, как всегда, готовы дружелюбно, не откладывая в долгий ящик, оказать тебе любое содействие, пропустить вперед, помочь куда-либо добраться, ответить на любой вопрос. Простые люди — матери с детьми, рабочие в кожанках, скорее всего техники или высококвалифицированные специалисты, чье время слишком дорого, чтобы транжирить его в длительных и утомительных переездах по железной дороге.

Наш лайнер отличается от самолетов обычного типа лишь тем, что здесь предусмотрены резиновые трубки, чтобы, в случае необходимости, можно было вдохнуть дополнительную дозу кислорода. Однако, насколько я заметил, никто этими трубками не воспользовался, разве только чтобы удовлетворить свое вполне оправданное любопытство. Лечащие меня врачи оказались посрамленными. Даже дьявол того же самого любопытства не подтолкнул меня попробовать, что это за трубки. По-видимому, мое сердце все-таки моложе, чем полагают доктора.

Незаметно для нас самолет взмыл над дождем и бурей со скоростью, близкой к скорости звука. Перед нашими глазами, на голубом небе, засияло ослепительно яркое солнце.

Под нами простираются и остаются позади грозные айсберги туч, непрерывно уступая место все новым и новым, будто натянувшим матовый полог между землей и безоблачными, прозрачными, бесконечными, сказочными далями. Сверху тучи уже не черные и не похожи на косматые, мечущиеся в бешеной ярости чудища. По сравнению со скоростью самолета они кажутся неподвижными — белоснежные февральские сугробы, застывшие под солнцем. Нас совсем не беспокоят ни гул мотора, ни высота, ни скорость. Наоборот, мы досадуем, что не ощущаем ничего необычного — нет ни воздушных ям, ни болтанки. Даже не верится, что мы летим так стремительно и на такой высоте.

К сожалению, густой, белый, непроницаемый для глаз слой облаков, простирающийся под нами, не дает нам возможности разглядывать земную поверхность, чтобы убедиться, как мы поглощаем пространство. Таким образом, за четыре с половиной часа, другими словами — за такое же время, за какое пассажирский поезд проходит расстояние от Бухареста до Буштени, то есть сто сорок километров, мы оставляем за собой Оку и Волгу, кромку Каспийского моря, песчаные пустыни, Аральское море, Сырдарью, множество городов, рек, озер и краев, носящих славные имена. Но практически мы не ощущаем и не осознаем эти огромные расстояния.

Заодно мы совершаем немалый скачок и во времени, перегоняя на целых три часа московское время. Но как перевести часы — вперед или назад, если даже смутно не различаешь простирающуюся внизу землю?

Солнечные лучи начинают преодолевать нагромождение туч лишь к самому концу нашего пути. Пройдя четыре тысячи километров, наш самолет снижается с десятикилометровой высоты и кружит теперь над залитым солнцем городом с еще зелеными деревьями на широких улицах и в парках. Лишь кое-где в листве просвечивает червонная желтизна осени.

На встречающих белые легкие костюмы и летние сандалии.

А как обстоит дело с пассажирами ТУ-104? Оказались нелепыми выдумками все утверждения об их посиневших ногтях, оглушенности, заплетающейся походке и ошеломленно-растерянных глазах, о чем с таким тупым упорством столько раз писали журналисты, принципиальные или платные хулители всего советского, с пеной у рта опровергавшие возможность практического применения самолета, разработанного и сооруженного в конструкторском бюро знаменитого инженера А. Туполева. Для него же ТУ-104 лишь переходный этап к четырехмоторному реактивному лайнеру со сверхзвуковой скоростью и способностью перевозить сто семьдесят пассажиров на расстояние в двадцать тысяч километров. Завтра наш ТУ-104 будет выставлен в музее авиации как ветеран, далекий предок дерзаний человека.

Пока же, под раскаленным солнцем ташкентского полдня, пальто оттягивают нам плечи, как раскаленные свинцовые плиты. Мы поспешно отдаем их в услужливые руки встречающих и смахиваем крупные капли пота, пытаясь более или менее удачными шутками скрыть свое смущение оттого, что одеты мы несоответственно здешнему климату. Местным журналистам, интересующимся нашими впечатлениями о полете на ТУ-104, мы признаемся, что осознали реальность пройденного пути лишь сейчас, при виде солнца, неба, окружающего нас ландшафта и летних костюмов.

Действительно, только теперь мы начинаем постигать, что находимся в самом центре Средней Азии, неподалеку от вечно заснеженных и покрытых льдами горных вершин, отделяющих Советский Союз от Афганистана, Китая и севера Индии. Здесь же, у их подножья, простираются знойные степи, начавшие плодоносить лишь благодаря инициативе, труду и терпению человека, обширным мелиорационным работам и всему тому, что люди придумали в своей тысячелетней борьбе против засухи, нищеты и кочевого образа жизни.

Проезжая на машине просторными бульварами, мы, с первых же сотен метров, видим, что попали в страну арбузов и дынь диковинной величины, о чем свидетельствуют экземпляры, выставленные на лотках и тележках. В том, что их вкус и благоухание совершенно неведомы нам, европейцам, мы убедились после первого же обеда в гостинице, где наш новый друг и непревзойденный хлебосол Гафур проявил себя и как несравненный мастер в искусстве разрезания этих национальных лакомств и потчевания ими гостей по всем правилам традиций, бытующих еще со времен Тамерлана.

— Для нас, узбеков, — с улыбкой поучает нас Гафур, — как и для туркмен, казахов, киргизов, тот человек, который не съедает ежедневно хотя бы одного арбуза, осужден на смерть. Он чахнет и умирает!..

Поднесенные нам ломти пудовых арбузов и дынь значительно превосходят по своему размеру вместимость наших выродившихся, хилых желудков, тем более что до этого мы жадно набросились на огромные гроздья винограда, чьи золотисто-прозрачные ягоды по величине напоминают мне янтарные бабушкины четки, а по благоуханию и сладости не имеют себе равных в Европе.

Мы отдуваемся, стонем, обливаемся по́том и едим. Едим, отдуваемся, стонем и обливаемся по́том. Гафур, сдвигая на затылок черную тюбетейку, украшенную стилизованным серебристым рисунком, укоризненно поднимает палец, заметив, что кто-то украдкой отодвигает тарелку в сторону.

— Не забывайте! Кто не съедает свою ежедневную порцию, чахнет и умирает.

Наша гостиница находится на окраине Ташкента, в большом, густо заросшем саду, окруженном высокой стеной. Чем-то — расположением комнат и их убранством, она напоминает особняки, принадлежавшие у нас в далеком прошлом крупным помещикам, с той только разницей, что здесь предусмотрены ванные комнаты. В том же саду возвышается явно новое здание для ресторана и залитого солнцем музыкального салона, где проходят концерты народной узбекской музыки и танцев, с которыми мы вскоре ознакомились. Пока же мы с удивлением любуемся пышной растительностью сада. Рядом с тропическими деревьями и кустарниками с широкой южной листвой мы видим и старое ореховое дерево, такое же, как в наших краях, а на клумбах, по-осеннему уже несколько поблекших, несметное количество цветов, растущих в деревенских и монастырских садиках Румынии: георгины, петушьи гребешки, гвоздики, васильки, львиный зев, розмарин, ваниль, мальвы и множество других. Цветут они в другое время года, чем у нас, и выглядят чуть по-иному. Но ведь все это растет в четырех тысячах километров от Москвы и шести тысячах от Румынии! Невольно напрашивается вывод, что наша планета не так велика. По-видимому, бесконечные набеги, насильственные и горестные контакты с монгольскими, татарскими и турецкими завоевателями, хлынувшими из отдаленных районов Средней Азии, не только принесли Дунайским княжествам, у подножия Карпат, несчастья, грабежи, жестокое угнетение и поборы, но и обусловили практические и полезные обмены, в определенной степени мирные и животворные. Мы заимствовали у них? Они заимствовали у нас? История отнюдь не так схематична, как нас учили тому в школе.

Да и местные жители, по своему облику, по внешности и одежде, не показались нам такими уж чуждыми. Большинство одето на европейский манер. Из традиционного наряда сохранилась только тюбетейка с национальной вышивкой, кстати, весьма похожей на украинскую и отличающуюся только орнаментом. Но нам кажутся знакомыми даже лица и одеяния длиннобородых стариков, облаченных в черные или полосатые халаты, и старушек, кутающихся в шали или прозрачные головные платки. Это ощущение, наверно, обусловлено гравюрами и эстампами, изображающими наряды нашей стародавней аристократии, когда молдавские и валашские бояре раболепно рядились в одеяния своих азиатских сюзеренов из Константинополя.

Трудно себе даже представить, что местные жители — потомки тех, кто когда-то составлял ужасающие орды Тамерлана, того, кто повелел воздвигнуть на развалинах Багдада пирамиду из девяноста тысяч черепов, а затем яростным ураганом развеял славу Баязида, отодвинув на несколько десятилетий падение Константинополя и Византийской империи. Узбеки дружелюбные, мирные люди, с доброжелательным, ласковым взглядом, исключительно трудолюбивые и всегда готовые принять любые полезные новшества цивилизации. К этому их побудили еще два тысячелетия тому назад своеобразные климатические условия и, главное, засуха, заставлявшие проводить оросительные работы и копать каналы для рисовых культур, а позже, приблизительно в четвертом веке — для хлопка и зеленых оазисов плодоносящих деревьев, навлекших сюда орды Кира и Александра Македонского. Только вечером, в Музыкальном театре, где известные узбекские певцы и танцоры выступали с программой старинных песен и танцев, в зале как будто бы пробуждаются отголоски прошлого, и зрители хором подхватывают песни и частушки, топают ногами и прищелкивают пальцами в ритме мелодии. А на просторных, залитых асфальтом площадях, в парках и садах дети катаются на трехколесных велосипедах, рули которых украшены металлической конской головой, скорее всего местного производства, как память о неуемной страсти и прекрасном мастерстве их предков — непревзойденных наездников, которые промчались в бешеном галопе по всем степям Азии.

Сегодня Ташкент — крупный культурный и промышленный центр Средней Азии, с университетом, академией, институтами, радиостанцией, многочисленными газетами и журналами, театрами, оперой, музеями, самым современным текстильным комбинатом для переработки шелка и хлопка, где трудятся более восемнадцати тысяч рабочих. Узбекистан занимает второе место в мире по количеству выработанного хлопка, оставив позади такие страны, как Индия, Бразилия, Египет и Китай, и первое место — по качеству этой же культуры.

Следы старинного города, с кривыми улочками, глинобитными домиками, окна которых выходят во внутренний двор, видны еще кое-где на окраинах, как достопримечательность прошлого. В облике новых строений, главным образом общественных зданий, министерств, театров, музеев и школ современные архитекторы сумели найти, возродить и воплотить черты национальной архитектуры.

Настоящее неразрывно связано с прошлым. Повсеместно ощущается преклонение перед памятью современника Штефана Великого[93], великого поэта и передового ученого Алишера Навои Низамаддина, который не только писал бессмертные поэмы и книги о культурном и материальном расцвете своей родины, но и возводил школы, больницы, помещения для хранения архивов.

В Союзе писателей мы встречаемся с узбекскими писателями и журналистами, узнаем, какое большое внимание уделяется и сегодня народным певцам, поэтам и сказителям, как свято хранится живая связь с родниками поэзии и народного песенного творчества. Приятным сюрпризом оказалась для нас встреча с молодым соотечественником, преподающим в местном университете. Другой сюрприз ждал нас чуть позже: у киоска с газированной водой и прохладительными напитками к нам подошел крепкий и еще молодой мужчина, явно обрадованный тем, что слышит румынскую речь. Бывший военнопленный, крестьянин из края Тутовы, он женился на местной девушке, принял советское подданство и за несколько лет стал квалифицированным рабочим на заводе сельскохозяйственных машин Ташсельмаш имени Ворошилова, если мне не изменяет память.

На другой день я просыпаюсь на рассвете, чтобы на свежую голову написать статью для ташкентского литературного еженедельника. Через три часа мы должны вылететь специальным самолетом в Самарканд, город, находящийся от Ташкента на расстоянии чуть большем, чем от Бухареста до Ясс. По сравнению с ТУ-104, сегодняшний самолет кажется нам тихоходным трамваем, ползущим по окраине нашей столицы, хотя он трудолюбиво летит все дальше и дальше над горными отрогами и обнаженными холмами, над порыжевшими равнинами, расцвеченными лишь островками зеленых оазисов вокруг оросительных каналов. Вдали белеют очертания заснеженных горных вершин.

Мы прилетаем в Самарканд в базарный день.

Город Тамерлана, основателя второй монгольской империи, дарит нашим глазам всю яркую живописность этого перекрестка исторических эпох и цивилизаций, прошлого и настоящего Азии и Европы. На улицах и широких бульварах, мимо бессчетных, великолепных мечетей, сверкающих и переливающихся синими и зелеными бликами, мчатся автомобили и трамваи, плетутся караваны верблюдов, тянутся тележки, запряженные осликами. Столица, завоеванная Александром Великим за 330 лет до нашей эры, разоренная Чингисханом в 1220 году и восстановленная Тамерланом, чтобы затем стать центром арабской культуры XV века, все еще хранит следы былой славы.

Могила Тимура. Монументальный университет Улугбека, с массивными и высокими минаретами, когда-то клонившимися к земле, как знаменитая Пизанская башня, и выпрямленными с помощью современной техники. Восстановлена из развалин астрономическая обсерватория, не имеющая себе равной в начале эпохи Возрождения. Все это — свидетельства существования далекой культуры, о которой на Западе ничего не знали, старинных связей с передовой арабской культурой Испании, Гренады, Севильи.

Экономический расцвет города и всего края, некогда осужденного на угасание и гибель, стал сегодня возможным благодаря тому, что был восстановлен и расширен старинный канал, разоренный семь веков тому назад ордами Чингисхана. Почти двести тысяч гектаров земли возвращены к жизни и изобилию. Значение этих работ может, конечно, показаться преувеличенным обитателям нашей благословенной страны, где на каждом шагу встречаются родники, речушки, реки, водные потоки, озера, бесчисленные колодцы. Здесь же, в Самарканде, как нам рассказали, не выпало ни капли дождя с апреля по октябрь. Несмотря на это, городские парки и фруктовые сады утопают в зелени, виноградники изумляют обилием чудесных гроздей, такой же красоты и величины, как те, что восхищали нас в Ташкенте, где каждый вечер на тумбочках в изголовье кроватей нас ожидал поднос, полный отборных плодов, словно на непрерывно обновляемой выставке.

Лишь сейчас начинаем мы понимать, каким могучим орудием принуждения и порабощения была вода в течение долгих веков феодального строя в Средней Азии.

Эмиры и ханы полновластно распоряжались жизнью и смертью своих подданных, деспотически подчиняя их своей политической власти, потому что владели речкой или участком оросительной системы. Феодалы рангом поменьше так же деспотически подчиняли простых людей своей экономической власти, потому что держали под контролем родник или несколько колодцев, вокруг которых существовал оазис. Иноземные захватчики в первую очередь нападали на оазисы и оросительные системы, чтобы овладеть стратегическими точками и таким образом обречь население на муки жажды и голода.

Сейчас мы наглядно убедились в значении для Средней Азии, опаленной засухой, жгучими вихрями и находящейся под постоянной угрозой песчаных ураганов, тех грандиозных ирригационных работ, которые частично уже осуществлены, частично лишь запроектированы и включены в пятилетние планы. Быть может, скажут, что это — склонность к возведению египетских пирамид, неистовая мания величия? Какие нелепые измышления, какое тупое непонимание действительности! Это страстная любовь к жизни! Страстная любовь к человеку, посмевшему своей силой и разумом укротить и преобразить природу, заставившему плодоносить пустыни, подчинившему себе реки, изменившему их русла, приносящему расцвет и изобилие краям, где полновластными господами были голод, смерть и безысходное рабство. Свидетельством тому вся советская Средняя Азия. Я вспоминаю книгу «Господа ташкентцы», написанную Салтыковым-Щедриным лет восемьдесят тому назад, когда Ташкент был чем-то вроде Клондайка для поборников «просвещения» (но только для избранных) и для авантюристов, жаждущих разбогатеть без малейшего труда. То есть, вношу поправку — разбогатеть чужим трудом и по́том! По всем правилам и принципам классического колониалиста. Теперь положение в корне изменилось, не так ли?

КИЕВ

Мы снова в Киеве. Снова в столице Украины, где десять лет назад, в 1946 году, бродили в течение трех дней среди сплошных развалин, без цели, часто без гида, по собственному усмотрению, изумляясь, но с определенными оговорками, величественными проектами и дерзновенными макетами создания здесь нового римского форума.

От аэродрома с его бесконечными рядами самолетов, стоявших по обеим сторонам взлетной полосы, мы проезжаем на машине сегодняшний Крещатик, полностью отстроенный на том самом месте, где мы тогда видели только груды развалин и щебня, остатки полусгоревших стен, зловещие, черные глазницы слепых окон. Сейчас я то и дело оглядываюсь, чтобы лучше рассмотреть возвышающиеся по обеим сторонам десяти- и четырнадцатиэтажные здания, облицованные керамическими плитами. Следовательно, все было правдой? Вчерашние проекты и макеты полностью претворились в жизнь?

Да, но только с той разницей, что сегодня здания, раскинувшиеся на огромном пространстве, где масса воздуха, не создают впечатления скученности, как это было на макетах. Громадные корпуса свободно стоят вдоль бульвара, осененные еще не сбросившими листву деревьями. Старый Крещатик, от которого старым осталось только название, продолжают другие бульвары и проспекты такого же гармоничного архитектурно-стилевого единства.

Бледное осеннее солнце проливает мягкий, золотисто-медовый свет на здания и прохожих, заполняющих улицы, радующихся ласковым лучам одного из последних октябрьских дней.

Мне трудно свыкнуться с мыслью, что я нахожусь в том же городе и в том же месяце, что и десять лет назад.

Когда все это возродилось из пепла? Когда стерлась сосредоточенная озабоченность, лежащая тогда на лицах людей? Куда делась тогдашняя крохотная, наспех восстановленная гостиница, где в узенькой комнате Джеордже Кэлинеску читал в постели мемуары Фуше, а я, лежа на второй кровати, читал чьи-то анонимные мемуары на французском языке о разгроме Наполеона в России? Нам нечем было заполнить время в разрушенном городе.

Сейчас нас разместили в огромной гостинице, где мы то и дело путаем лифты и попадаем не на тот этаж, так как еще не научились разбираться в лабиринте коридоров и множестве холлов с телевизорами. А времени у нас явно не хватает для того, чтобы успеть на все встречи, лекции и спектакли, посвященные румыно-советской и румыно-украинской дружбе. После осмотра города мы встретились в университете с украинскими учеными и писателями. Затем вечером в Союзе писателей беседовали с молодыми и не совсем молодыми собратьями по перу, которые уже не были для нас неизвестными, как десять лет тому назад. Пытаюсь подчеркнуть это немаловажное обстоятельство в своем коротком выступлении. Нас поражает большое число румынских студентов, главным образом экономистов, философов, филологов и фольклористов. Еще больше поразили книги румынских авторов, выставленные в актовом зале. Несколько студентов, наших соотечественников, и местных писателей — переводчиков Эминеску и Караджале[94], порадовали нас чтением стихов и избранных отрывков. Но это только начало. Следующие встречи, приемы, лекции и спектакли, организованные специально для нас, превосходят все наши ожидания.

Это не просто проявление общепринятого гостеприимства.

Где-то значительно глубже мощно пульсирует искреннее и естественное стремление к лучшему взаимному познанию, освященное традициями и историческими свилями, как это подчеркнул в своей речи выдающийся драматург Александр Корнейчук. Мы омываем нашу дружбу несколькими стаканами украинского вина. Корнейчук сообщнически успокаивает меня, заверяя, что все будет в полном порядке, что его врачи, как и мои, запрещают ему летать на самолете, а он все-таки летает, категорически не разрешают выпить лишний стакан, а он все-таки выпивает. Мы быстро находим общий язык и приходим к полному согласию.

Наутро я самым позорным образом сбежал от моих спутников и долго бродил по Киеву один, чтобы дать своим впечатлениям осесть, чтобы сопоставить их с воспоминаниями десятилетней давности. Я улавливаю явное стремление каждого города приобщиться к властному обаянию какого-нибудь великого творца культуры, чей дух осеняет и витает над стенами, зданиями, улицами и садами города: Пушкин в Ленинграде, Горький в Москве, астроном Улугбек в Самарканде, поэт и гуманист Алишер Навои в Ташкенте, народный певец Украины Тарас Шевченко — здесь, в Киеве. Памятники, площади, парки, университеты, театры, музеи, бульвары носят их имена и свято чтут их память. Разве подобное преклонение не свидетельствует о том, как высоко здесь ценят подлинных творцов? Где и чем увековечена на их родине национальная и всемирная слава Уолта Уитмена или Эдгара По, Корнеля или Расина, Байрона или Диккенса, Сервантеса, Леонардо да Винчи или Ибсена?

Я беру такси и прошу водителя отвезти меня к мосту, переброшенному через Днепр, и к паркам, которые я накануне видел лишь мельком. На редкость широкий, грациозно изогнутый мост, пока единственный в мире цельносварный мост такой длины. Он переброшен воздушным луком над водами реки, над песчаными островами и прибрежными рощами с их медной, золотой и серебряной листвой. Пароходы проплывают вверх и вниз по реке вдоль берега, охраняемого огромным памятником князю Владимиру.

Царит глубокая тишина. Бесконечный покой.

Мягкий свет осеннего солнца застилает прозрачной пастельной дымкой всю округу. Я долго стою неподвижно, опираясь на железную балюстраду и тщетно силясь представить себе неистовство бомбежек, которые сметали с лица земли дворцы и храмы, уничтожая укрытия и унося человеческие жизни. Пушинка повисает у меня на реснице, трепещет на лице. Рука не поднимается, чтобы ее снять, и я жду, пока дуновение ветра не уносит ее дальше, покачивая над прибрежными рощами с медной, золотой и серебряной листвой.

Предыдущая главаГлава 20 из 24Следующая глава