Их было двое. Старый приятный господин, немного старомодный со своим серым зонтиком. И высокий, мускулистый молодой человек, широкоплечий, с тонкой талией; чудесный, загорелый юноша, на каких женщины невольно заглядываются на улице.
Старик родился, всю свою жизнь прожил и собирался умереть в Бухаресте, о прошлом которого он написал трехтомную «Историю». Его племянник приехал сюда с раздольных, озаренных солнцем полей.
— Признаюсь, я не очень-то веселый гид, — улыбнулся старый ученый с некоторой грустью. — Разве я могу познакомить тебя с жизнью, по которой сам прошел как зритель? Мне известно, когда была построена какая-нибудь церковь и сколько раз ее реставрировали. Знаю, когда выгорела та или иная улица и где стояли виселицы. Могу описать тебе по точным документам, какова была здесь жизнь пятьдесят или двести лет тому назад. Но для сегодняшней жизни мои глаза слишком устали и сердце закрылось. Поэтому поищи себе гида помоложе, такого же молодого и здорового, как ты сам! И если удастся — в юбке! Тогда пояснения будут не столь монотонными, и я уверен, что тебя не будут водить по пустующим церквам и пыльным музеям. Я могу лишь обрисовать тебе картину: плод воображения старого маньяка. Тем более что эта картина тоже, видимо, недолговечна и скоро отойдет в сорный ящик исторических воспоминаний. Каля-Викторией вчерашнего и сегодняшнего дня доживает последние денечки. Все перемещается в другие районы, в сторону бульваров, пока еще пустынных и незастроенных. Завтра-послезавтра опустеет и Каля-Викторией… Станет исторической руиной, воспоминанием… Не впервые в городах изменяется центр тяжести. Это закон. Но вернемся сейчас на Каля-Викторией, пока еще есть время…
Видишь ли! Мне эта Каля-Викторией всегда кажется деревом. (Не смейся! Я тебя предупреждал, что это стариковская фантазия.) Деревом, с корнями уходящим в Липскань[77] и в эти запутанные, извилистые соседние улочки с банками, ссудными кассами, меняльными конторами, с оптовыми магазинами, где вечно обновляются товары и к вечеру пустеют полки. Отсюда весь город пьет жизненные соки. Деньги и изобилие. Сущность и украшения. Все то, что удовлетворяет жадные нужды или только суетность. Ствол — это отрезок отсюда, от Почтамта и Сберегательной кассы до Капул-Подулуй[78]. Как видишь, ствол довольно длинный и кривой. Дерево не очень-то стройное и изящное. Но на коре этого дерева кишат всевозможные букашки: и мерзкие, и приятные глазу; с крыльями и ползучие, те, что скопляются вместе, и те, что разбегаются во все стороны. А вон там, наверху, за Капул-Подулуй, тянется шоссе и разветвляются аллеи с виллами; это — тенистая листва, где наслаждаются жизнью обеспеченные люди. Пойди туда в такой солнечный денек, как сегодня, ты увидишь, как прогуливается там веселая, шумная публика в нарядных одеждах и в дорогих машинах. Это поистине волшебное трепетанье радужных крылышек, состязание красок… Но надо помнить одно: если мотыльки и залетели туда, так высоко, то их гусеницы кормились и кормятся здесь, у корней, на Липскань, в банках и меняльных конторах, в акционерных обществах с полумиллиардным капиталом и у затхлых прилавков менял. А пестрая пыльца крылышек и прочий обольстительный обман зрения привозится, упакованный в шелковую бумагу, с вечно обновляемых витрин все той же Липскань. Здесь впивают и жизненные соки, и яд, от которого часто умирают… Но я вижу, что тебе не терпится отправиться туда, — заключил, улыбаясь, старый ученый.
— Вы верно поняли, дядюшка! — признался юноша с загорелым лицом и белоснежными зубами.
— Поберегись! Здешняя жизнь частенько убивает…
— Ну, что до этого… Я голыми руками с медведем справился! — проговорил юноша, расправляя могучую грудь, готовую сокрушить любое препятствие.
Старый ученый посмотрел вслед племяннику, который удалялся, мощно рассекая людской поток. И пошел мелкими шажками, со своим серым зонтом, изучать старинную запись года от сотворения мира 7146.
Ана снова ехала по Каля-Викторией, покачиваясь на упругих рессорах, выставленная, как на витрине в прозрачных окнах большого автомобиля.
Но глаза ее уже не ловили взоров прохожих, с равным удовольствием читая в них и восхищение и зависть.
Ана смотрела перед собой невидящим взглядом, и ее тонкие губы вместо улыбки кривились в страдальческую гримасу.
Каждый, кто пригляделся бы повнимательнее, заметил бы, что безразличие отпечаталось не только на этим окаменевшем лице, поблекшем под пудрой и румянами. Оно сказывалось и в покрое одежды, и в фасоне шляпы — уже не последней парижской модели, и в не подкрашенных хной волосах, где уже проглядывали черные корни.
Прелестная госпожа Анни Мереутца ехала по Каля-Викторией, как по лунной пустыне.
Сидевший рядом с ней Гуцэ Мереуцэ, как всегда неудобно примостившийся на краешке сиденья, выпрямившись, вместо того чтобы откинуться на мягкую спинку, и положив ладони на колени, застегнутый на все пуговицы, как на похоронах, за четверть часа не сказал ни единого слова.
Ана была признательна ему за это. Она знала теперь, что не сможет уже отвечать на каждое его слово с той надменной резкостью, которая его подавляла.
Но в этом неподвижном молчании мужа было больше угрозы, чем в любом упреке. Это было отложенное объяснение: отложенное, быть может, на час, быть может, на год, быть может, навсегда.
Ее история была краткой и банальной, как всякая история в этом Бухаресте, на этой Каля-Викторией. История крушения.
В то утро она решилась, позвонила по телефону и отнесла футляры с драгоценностями и пакет с акциями. Скарлат Босие противился. Потребовались ее мольбы и слезы, чтобы он наконец смилостивился и взял… На две недели между ними воцарилось безмятежное перемирие в его холостяцкой квартире с низкими диванами, пушистыми шкурами под босыми ногами и с пижамами, сменяющимися под цвет неба. Потом на ее телефонные звонки снова никто не отвечал.
Скарлат Босие вновь был озабочен и вечно спешил…
Однажды Гуцэ Мереуцэ, проходя по Каля-Викторией, остановился перед витриной ювелира, где с изумлением увидел знакомое колье. Он вошел, осведомился о цене, а главное, постарался узнать, каким образом оно попало сюда из ящика Анни. Это не представило большого труда. А о том, чего он не узнал, он легко догадался, развязав запутанные нити… «Да, да, господин с тонким платиновым браслетом… У нас есть подписанные документы, господин судья. Мы имеем дело только со знакомыми лицами». В течение следующих двух дней Гуцэ взял из банка все свои скромные сбережения, накопленные за годы холостой жизни, и вошел в большие долги, чтобы выкупить драгоценности. Он поручил торговцу переслать их Ане без единого слова.
И стал ждать.
А ждать было нечего. Только Ана могла вообразить, что от Скарлата еще можно было ждать чего-то. В первую минуту она подумала, что он выкупил драгоценности и решил сделать ей сюрприз. Потом поняла и, вся дрожа, стремглав бросилась к нему.
Когда она вошла в пальто, наспех накинутом на домашний халат, Скарлат, продержав ее пять минут за дверью, принял ее удивленно и раздраженно. В комнате пахло чужими духами, в пепельнице валялись сигареты, выкуренные лишь до половины, как курят только женщины — нервно, машинально, не до конца; на столе стояли два стакана с портвейном.
— Шарль, любимый, с нами стряслась беда! Жорж знает…
— Я не считал его до такой степени дураком, чтоб он хотя бы об этом не догадался! — прервал ее Скарлат Босие, шаря глазами по комнате.
Проследив за его взглядом, она поняла, что его беспокоит. Женская сорочка и чулки, клубком поспешно сброшенные с ног.
— Шарль! — Ана схватила его обеими руками за отвороты пижамы, чтобы ближе заглянуть в черную глубину зрачков. — У тебя кто-то есть!..
— Я был бы идиотом, если бы отрицал это! — цинично рассмеялся Скарлат Босие, избегая ее взгляда. — Я сам себя выдал. Я не должен был тебя впускать.
Руки Аны бессильно повисли вдоль тела. Скарлат уселся на табурет, закурил и, заложив ногу за ногу в своих сафьяновых туфлях, принялся приводить в порядок ногти, то поднося руку к глазам, то отодвигая ее, чтобы лучше разглядеть лак.
Ана пришла со многими планами и единственным выводом. Она хотела рассказать, как получила полчаса назад пакет от ювелира; как позвонила по телефону и как торговец ответил, что выкупил драгоценности не господин Скарлат Босие, а господин судья, Мереуцэ, и как она помчалась предупредить его и, может быть, вместе порадоваться, что их двусмысленное положение наконец прояснится. Она потребует развода и через несколько месяцев будет свободна. Тогда ничто не помешает придать их отношениям тот официальный характер, которого требует общество.
Но весь этот хрупкий и непрочный карточный домик рухнул. Теперь Ана увидела и женские туфли. Вероятно, на два номера больше ее собственных. Значит, это высокая крепкая женщина. Значит, она спряталась в ванной комнате, затаилась и слушает, как не раз случалось слушать и ей самой. Какая мерзость!..
Скарлат Босие завершил маникюр.
Все завершилось и для Аны.
Выйдя из своего убежища и подойдя к окну, женщина стала глядеть сквозь кружевные занавески, как уходит Ана. Из распахнутой лиловой пижамы Скарлата — той самой пижамы, которую обычно надевала Ана, — выглядывала обнаженная грудь.
— Второй раз ты заставляешь меня топтаться босиком по холодным плиткам из-за твоих великосветских любовниц! Знаешь, дорогой Скарлат, в третий раз…
Скарлат Босие не дал ей договорить, лаская круглую грудь и скользя по ней губами все выше и выше, до соска, куда прильнул долгим поцелуем.
С тех пор Ана избегала взгляда мужа. А Гуцэ Мереуцэ молчал. В этом молчании не было ни подавленной ненависти, ни возмущения, ни горечи. Со всем этим Ана стала бы бороться. В нем была огромная жалость и в то же время спокойная и сильная решимость — оторвать жену от всего, что до сих пор составляло ее жизнь, защитить от самой себя. Никогда Ана не могла заподозрить в этом человеке с потешным длинным носом такой непреклонной и в то же время деликатной твердости и воли, так просто сметающей любое сопротивление.
Неделю назад он сказал ей за обедом между двумя блюдами, как о чем-то простом и незначащем:
— Анни, в понедельник с утра придут грузчики упаковывать мебель. Мы переезжаем! Сегодня утверждено мое назначение председателем суда в Трансильвании. Это было нетрудно! За место в столице дерутся сотни.
— Почему мы переезжаем? Я не понимаю, что это значит! — Ана положила обратно на тарелку вилку с куском жареного цыпленка, не донеся его до рта.
— Анни, тебе необходимо переменить климат. Я объяснил всем, что так предписали врачи. Будет хорошо, если ты скажешь то же самое своей родне.
Впервые за три месяца он говорил так подробно, методически, без перерыва.
Теперь мебель, запакованная в деревянные ящики, была уже отправлена. Остались лишь кровать и диван в кабинете, на котором спал Гуцэ Мереуцэ. Завтра утром уедут и они сами. Неизвестно, на сколько времени. Быть может, навсегда.
Это — последняя поездка по Каля-Викторией, и Ане кажется, что они едут, как осужденные на гильотину, лишенные всего достояния, в день казни, в мертвенно-бледном свете, там, где их приветствовали раньше как властителей.
На самом деле ярко светило солнце — только в ее глазах какая-то туманная дымка застилала все кругом; так будет до самой смерти. Однако в эти минуты она продолжала думать о пустых мелочах, от которых еще не могла освободиться. Как будут комментировать в свете их отъезд? Кто будет ощущать ее отсутствие на вечерах и премьерах, где она неизменно показывалась в течение четырех лет? Надолго ли останется в памяти общества «прелестная госпожа Анни Мереутца»? Она подумала, что ее красота не много будет значить в захолустном городке, где они себя погребут. Ничего не будет значить. Только позже, когда эту красоту безвозвратно поглотит время, словно призрачный образ, смутно различаемый в свинцовом зеркале, только тогда она сможет измерить, сколько лет жизни, которые могли бы быть иными, она убила в тот недобрый час, когда шел противный мокрый снег и трамваи под окном везли неизвестных людей из неизвестности к их неизвестной судьбе.
— Анни! — сказал Гуцэ Мереуцэ, выйдя из машины и вежливо подавая ей руку. — Анни, значит, мы условились. Скажи всем, что так рекомендовали врачи… И скажи, что это только на год — на два.
— Да, Жорж, — послушно ответила Ана чужим, несвойственным ей голосом, отводя от мужа взгляд, не имеющий ничего общего с ее презрительным взглядом прошлых лет.
Они поднялись по лестнице на третий этаж, откуда семья Липан так и не перебралась после своего переезда в Бухарест.
Прощались в немногих холодных словах. Елена Липан поинтересовалась, подыскали ли они для себя просторный дом и как отправили мебель.
Она подозревала что-то скрытое за их объяснениями, быть может, что-то близкое к истине. Волосы ее совсем побелели. Руки, изуродованные грубой работой, дрожали, одежда висела мешком на исхудалом теле.
— Конст у себя в кабинете… Позвать его или вы к нему зайдете?.. Он теперь сидит там по целым дням взаперти.
— Мы сами пойдем! — решил Гуцэ Мереуцэ, и Ана подчинилась.
Константин Липан поднялся со стула, нашаривая на столе очки для дали, чтобы сменить ими очки для чтения.
— Значит, едете, — сказал он усталым голосом. — Так лучше, дети! Этот Бухарест все в нас убивает… все в нас убивает, — повторил он, усвоив за последнее время привычку повторять концы фраз. — Я надеюсь, что у тебя нет ничего серьезного, Анни… ничего серьезного, Анни…
— Нет, папа! — ответил за нее Гуцэ Мереуцэ. — Но мы решили, что будет осмотрительнее вовремя послушаться совета врачей.
— У меня нет ничего серьезного, папа, — повторила Ана.
— Я, как выйду на пенсию, тоже думаю уехать отсюда, — объявил Константин Липан. — Уехать отсюда… Тогда кончит и Сабина… кончит и Сабина.
— До свидания, папа.
— До свидания, дети… пишите мне, дети… Пишите Елене, дети. Елена совсем одинока… совсем одинока, дети…
И, оставшись один в кабинете, он снова сменил очки для дали на очки для чтения.
С той поры, как Джикэ Елефтереску стал председателем совета министров, он предлагал Липану целый ряд постов и почестей в благодарность за услугу, оказанную при прекращении дела Иордана Хаджи-Иордана. Константин Липан отказался. Три месяца тому назад он попросил длительный отпуск, ушел с поста генерального прокурора и остался на своем старом месте советника высшего апелляционного суда, ожидая срока выхода на пенсию. Засев в своем кабинете, он составлял проект судебных реформ, который после его смерти найдут в ящике письменного стола. Он спас Костю; но Костя не знал — какой ценой. Костя продолжал выступать на подпольных собраниях и подписывать воззвания, содержание которых становилось известным полиции еще до их напечатания. Но, судя по той информации, которую сигуранца регулярно и негласно передавала Константину Липану, тот все более склонялся к мысли, что все это не является лишь бесплодной агитацией. Где-то в глубинах возникало серьезное движение. Существовали люди, которые терпеливо готовили иные перевороты. И странно! Константин Липан теперь радовался, что его сын сближается с этими людьми. Может быть, тот мир — их мир будет лучше, справедливее, чем тот, который он, Липан, защищал и который отплатил ему такими горестями… такими горестями, — мысленно повторил он последние слова со своей новой, старческой, печальной манией.
— Я пойду к Сабине. Посмотрю свою старую комнату, — сказала Ана и посмотрела на Гуцэ, словно просила разрешения на это безобидное желание.
Сабина одевалась.
Ана подумала, что сестра стала красивее ее, особенно теперь, такая загорелая после месяца, проведенного на море, под солнцем.
— Как мило в твоей комнате, Сабина! — удивилась Ана. — Я ведь не была здесь два года…
Только теперь она отдала себе отчет, как редко она сюда заходила, какой стала чужой…
— Да это все пустяки… Здесь подушка, там — эстамп, — объясняла Сабина… — Несколько цветков. Как ты сама видишь, что больше trompe l’œil[79]. Как и это платье, уже дважды переделанное. Скажи, разве оно мне не идет? Можно поверить, что оно вторично переделано?
Сабина покрутилась, и голубое платье раздулось, как венчик. Она была одного роста с Аной, но казалась выше, потому что линии фигуры были изящней, а талия тоньше. Остановив пируэт, она посмотрела в застывшее лицо Аны, в ее затуманившиеся глаза.
— Анни! — Сабина обняла ее за шею и заставила сесть. — Анни, что с тобой? Ты уезжаешь не потому, что ты больна. Здесь что-то хуже.
— Откуда ты взяла, Сабина? — вяло запротестовала Ана. — Мне сказали доктора… Жорж пожертвовал собой. Признаюсь, меня стала утомлять эта бухарестская жизнь.
«Как мы с ней чужды друг другу, — думала Сабина. — Она не может сказать мне, что с ней на самом деле происходит. А я через три дня, вероятно, забуду, даже если б она мне и сказала».
Так она думала — и из неведомого, где решаются судьбы, не донеслось до нее никакого предчувствия, что через три дня для нее уже не будет никаких воспоминаний, никакого забвения.
— Ты не хочешь сказать мне, Анни? Может быть, ты думаешь, что у меня в голове все еще проделки и шалости, как в те времена, когда твоя озорная сестренка рылась в твоих баночках с кремом и портила твой пульверизатор? Анни, ты видишь, как мы обе изменились?.. Теперь, пораздумав, я вижу, что и я виновата в нашем отчуждении друг от друга. Я всегда испытывала злое, глупое удовольствие, дразня тебя. А ты заходила к нам, как чужой человек, с визитом… Теперь бесполезно устанавливать, кто из нас в чем виноват… Я только хочу сказать тебе, Анни: когда уедешь в тот город, помни, что у тебя здесь осталась сестра. Не такая озорная, какой казалась раньше. Я не знаю, почему на самом деле ты уезжаешь. Не знаю, что тебя там ждет… Но я хочу, чтоб ты помнила, Анни, что можешь найти во мне больше, чем сестру, — это я неверно сказала: друга! Я это понимаю лучше, чем ты думаешь, потому что моя единственная подруга, Виорика Хаджи-Иордан, тоже уезжает через несколько дней. Я остаюсь одна, только с папой, мамой и Неллу; это значит — никого, пустота… Как раз к Виорике я сейчас и собираюсь. Мы выйдем вместе…
Ана слушала, но ни один мускул, ни один нерв не дрогнул у нее в лице. Холодными глазами она оглядела комнату, в которой когда-то задыхалась, плакала, слушала в пустые бессонные ночи гул города, но в которой тогда существовала для нее теплота маленького дрожащего огонька, словно живой свет свечи в уголке: надежда на чудо, на что-то неведомое… Ее грезы. Теперь и этот жалкий огонек погас; куда бы теперь ни пошла она, ей предстоит брести с протянутыми руками, как бродят слепые, в вечной тьме подземелья. Ключи грез! Предательские, безжалостные ключи грез!
В ней проснулось странное, злое чувство. Ей показалось несправедливым, что Сабина остается здесь, что она имеет право строить сотни планов счастливого будущего, что у Сабины осталось право надеяться на все то, в чем ей самой жизнь жестоко и навсегда отказала.
И Ана посмотрела на сестру без любви. Со всей черствостью своего бессильного, побежденного эгоизма.
Она поднялась и проговорила с враждебностью в голосе:
— Если ты идешь с нами, то надевай шляпу. Уже поздно. Мне нужно уложить последние вещи. Я ведь не к приятельнице иду развлекаться.
Сабина не захотела расслышать враждебные нотки в голосе старшей сестры. Она простила и пожалела ее. Мальчишеским жестом нахлобучив шляпу на одну бровь, она бегло оглядела себя в зеркало. На ходу мазнула помадой губы: единственное яркое пятно на ее матовом ненапудренном лице с длинными, черными, мохнатыми ресницами, не знающем грима, никаких притираний из флаконов и баночек.
— Я готова, — объявила она у порога. — Пойдем посмотрим на Колючку. Он постарел и мучается ревматизмом. Надо было мне взять его с собой на море, на грязевые ванны.
Бывший котенок Колючка брюзгливо старел, по-прежнему сидя в излюбленном темном местечке под диваном в столовой. Сабина встала на колени и вытащила его за хвост.
— Как видишь, дорогая Анни, он остался таким же торжественным и важным, как китайский мандарин. Почтеннейший! Соблаговоли проститься с Анни, а мне скажи до свидания, — потрясла она его за лапку.
Оскорбленный Колючка удалился в свою старую крепость.
— До свиданья, мама!
— До свидания, Анни! Когда ты вернешься, Сабина?
— Я, может быть, останусь ужинать… Во всяком случае, если я запоздаю, меня проводит Виорика. Не беспокойся, от меня так легко не отделаешься! Я ведь сущее наказание! Придется еще людям хлебнуть горя с такой зверюшкой, как я!
В ее голосе еще звучали задорные, шаловливые интонации прежней озорной девочки. Старшая сестра не простила ей и этого. Ей-то что! Для нее жизнь продолжается!
У дверей, прежде чем спуститься по лестнице, Ана еще раз оглядела эти стены, где осталась часть ее жизни и куда она, вероятно, никогда больше не вернется. Сабине нечего было рассматривать. Она собиралась через несколько часов вернуться.
— Мама, пусть Катинка принесет мне в комнату спиртовку и кофейный прибор. Я хочу всю ночь готовиться к экзаменам…
Она знала, что нет ничего такого, что может изменить обычный распорядок.
И она совсем по-детски сбежала по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки.
Елена Липан посмотрела им вслед, перегнувшись через перила. Она вздохнула по Ане. По Сабине ей вздыхать было нечего.
Она вернулась в комнату, не имевшую определенного назначения, с безобразной, старой, обветшавшей мебелью для гостиной — мебелью, когда-то принесенной ею в приданое.
Сама не понимая почему, она стала перелистывать альбом с семейными фотографиями. Вот фотографии Аны и Сабины, еще школьницами. Вот фотография ее самой с Констом, когда они обручились. Неужели такой была она когда-то, с живыми, сияющими глазами, больше похожими на глаза Сабины, чем на холодные глаза Аны? Неужели таким был когда-то Конст? Кто бы этому поверил, кто бы мог их узнать?
На улице сестры простились. Сабина стала ждать трамвая. От конечной остановки всего пять минут ходьбы до Виорики.
— Сабина! — заговорил Гуцэ Мереуцэ, взяв тонкие пальчики в свою большую, широкую руку. — Я никогда не позволял себе давать тебе советы. Я оставался для тебя чужим. Но разреши мне перед отъездом отступить от этого правила. Сабина, через три года, когда ты получишь диплом, выбери себе школу как можно дальше от Бухареста. Бухарест забирает у человека все и ничего не дает взамен.
— А что он может взять у меня? — от души рассмеялась Сабина. — Я бедная, глупая девчонка, так что никто у меня ничего взять не может.
И она помахала рукой им вслед.
Затаенная печаль, прозвучавшая в глухом голосе Гуцэ, на миг заставила ее задуматься. Он уже не показался ей тем смешным человеком, которому она при первом знакомстве дала такое определение: «Неловок, потому что явно стесняется своего длиннющего носа». Но потом она пожала плечами и легко вспрыгнула на подножку трамвая.
В конце шоссе Киселева Сабина весело соскочила, не дождавшись, пока трамвай остановится. Но, сделав несколько шагов, она пошла медленнее, радуясь ласковому солнцу ранней осени.
Наступал закат, спокойный и торжественный, каких в тот год выдалось немало.
Умирающая листва на липах стала совсем восковой. За вереницей вихрем летевших автомобилей развевались по ветру разноцветные шелковые шарфы. Дети гоняли обручи по влажному после поливки песку. Сабина подумала, что, приди она сюда завтра или через двадцать лет — дети все так же будут играть в те же игры, затевать ту же шаловливую возню. Даже не заметишь, когда они сменят друг друга. Едва уходит одно поколение, как на его место является следующее.
Сабине пришла странная, смешная мысль: вот так, с голыми коленями и вспотевшими лицами, под крылышком гувернанток, которые исподтишка награждают их тумаками, резвятся здесь будущие алчные банкиры, подслеповатые ученые, важные персоны, чванные дамы, подлецы и жертвы, счастливцы и несчастливцы завтрашнего дня.
Она улыбнулась этим промелькнувшим мыслям, которые, быть может, не так уж и забавны, как ей сначала показалось. Вот вечно так прыгают у нее непостоянные мысли с одного на другое! Мгновение спустя она находит что-то грустное и меланхоличное в том, что мгновение назад заставляло ее улыбаться. Что это — признак неустойчивости? Или чего-то другого? Надо будет проверить себя, внести во все более суровую дисциплину. Она ведь не хочет, чтобы жизнь у нее состояла из одних пустяков, как у Аны!
Сабина решила уже с завтрашнего дня выработать себе строгую программу: утром и вечером готовиться к экзаменам, а после обеда обязательно приходить сюда, чтобы освежить голову, легкие, кровь.
Она начнет уже завтра. Забавно, что ей, как никогда, упорно приходит в голову это слово: завтра! Только простояли бы завтра, послезавтра и во все дни до конца сентября такие же ясные и теплые предвечерние часы!
Все закаты и вечера были в сентябре того года такими ясными, мягкими и теплыми, что многие запомнили их до конца жизни и рассказывали об этом, как о редком, несказанном чуде. Но только никто — ни завтра, ни послезавтра, ни вовек — не пришел больше сюда, под восковую листву в лучах мягкого ласкового солнца вот в этом развевающемся голубом платье.
Сабина шла легким шагом сквозь перемежающиеся полосы света и тени, в косых лучах закатного солнца, пронизывавшего верхушки деревьев. Казалось, свет и тень ложатся перед нею на песок, как неосязаемые преграды, загораживающие ей путь. Сабина не видела, не чувствовала их — ведь они были тоньше паутины.
Калитка, в которую она вошла, была распахнута настежь. Дом Иордана Хаджи-Иордана, белый монументальный особняк, стоял в глубине огромного сада, известного всему Бухаресту.
Здесь, на дорожке из красноватых плит, лучи и тени, ложившиеся сквозь решетку ограды, казалось, ожесточенно хлестали Сабину прутьями света и тьмы, чтобы она остановилась. Сабина улыбнулась бликам, которые так ласково и безобидно били ей в лицо, в глаза, в ресницы.
Ее радостное настроение омрачилось, когда перед ней появился Никки Хаджи-Иордан. Он выпрыгнул прямо из окна, чтобы сократить себе путь, и встал перед ней, расставив ноги и свесив чуть не до колен свои длинные руки.
— Простите, мадемуазель Сабина, что я вышел так, в свитере, без пиджака! Мы тут ужасно разгорячились… потрясающий прощальный вечер! Жаль, что нет Неллу… Мы играем в покер и добрались уже до восьмого коктейля.
В подтверждение этому в лицо Сабине ударил запах спиртного.
Она терпеть не могла Никки, его фальшивого взгляда, его губ, толстых, лиловых и мокрых, как пиявки. Настоящий сын Хаджи-Иордана! Ей всегда казалось нелепым, чудовищным, что у такого эфирного создания, как Виорика, могут быть такой отец и такой брат.
Никки Хаджи-Иордан судорожно жестикулировал. От алкоголя он стал еще отвратительнее: лицо землистого цвета, глаза грязно-мутные, как пыльная трава-мокрица у обочин канав.
Он споткнулся на ступеньках крыльца и захохотал, с трудом восстановив равновесие.
— Ты малость пьян, дорогой Никки! Опозорился! — укорил он себя без особой суровости.
Потом, в прохладном сумраке холла, он немного протрезвел.
— Виорика наверху… А я остаюсь здесь с ребятами… Там, наверху, и эти барышни… То есть так называемые барышни! В общем, племянницы госпожи Эльвиры Елефтереску: три отвратительные грации.
Сабина стала подниматься по лестнице, радуясь, что так быстро от него отделалась.
— Мадемуазель Сабина! — окликнул ее Никки.
Сабина остановилась, держа руку на гладких перилах, и оглянулась на него сверху.
— В чем дело? — сухо спросила она.
— Мадемуазель Сабина, мне очень не нравится, как вы со мной обходитесь — прямо как герцогиня! Я единственно из-за этого жалею, что уезжаю… Не поняли вы меня. А я всегда надеялся, что…
Конец фразы был заглушен икотой. Сабина поднялась наверх.
Никки вернулся в комнату, где его ждали приятели. Уже с порога он, прищелкнув языком, заверил всех присутствующих, что у сестры Неллу Липана такие ножки — с ума сойти можно! Самые хорошенькие ножки во всем Бухаресте!
— Присмотрелся я сейчас, когда она поднималась по лестнице, — аж голова закружилась! Счастливчик тот, кому она попадется в лапы.
Затем он удрученно поведал, что его постигло самое большое несчастье, какое только может приключиться в данное время. Мабель наградила его скверной болезнью.
— Вот гадость! Именно сейчас, когда мы с Виорикой едем за границу и я готовился повеселиться с француженками…
Приятели надавали ему кучу советов и рецептов, а главное, утешили полными стаканами.
Три грации — Лола, Лулу и Лили — встретили Сабину шумными возгласами восхищения: они принялись обнимать, целовать и тискать ее так долго и упорно, что Сабину охватило такое же отвращение, как несколько минут назад, когда на ее фигуре задержался взгляд Никки, липкий, как след улитки.
— Мы собрались было уходить, Сабина! Но раз ты пришла, мы не можем устоять! Мы еще посидим!
Виорика растерянно посмотрела на Сабину. Они условились провести этот последний вечер вдвоем, но теперь увидели, что этого будет нелегко добиться.
— Как ты прелестно загорела! — объявила Лулу.
— Ты как будто еще выросла, Сабина! — заметила Лола.
— Ты не носишь бюстгальтера? Смотрите-ка, она не носит бюстгальтера, а какие у нее крепкие груди! — удивилась Лили.
— Хочешь чаю? Или, быть может, ликеру? Хочешь, попросим ребят перебросить нам снизу несколько коктейлей? — взяла на себя роль хозяйки Лулу.
— Сабина, если бы я была мужчиной, я бы для тебя сделала все, что угодно! Убила бы, украла бы… покончила бы с собой!
Они втроем, с толстыми сигаретами в зубах, хриплыми голосами засыпали ее вопросами, не дожидаясь ответа, приглашали расположиться с ними на диване, нагромоздили пухлые подушки, жестикулировали, перебивали друг друга с нарастающим возбуждением.
Чтобы излить свое отвращение к этому зрелищу, Виорика Хаджи-Иордан взяла кожаный хлыст и хлестнула ни в чем не повинную белую борзую, которая всегда лежала у ее ног. Борзая посмотрела на хозяйку с человеческим упреком в глазах. Виорика отбросила хлыст и приласкала собаку. Потом она уселась за рояль, чтобы, по крайней мере, повернуться спиной к этим трем физиономиям, изуродованным страстью, которая уже давно не подчинялась никакому самообладанию.
Дружба с Сабиной родилась и окрепла именно потому, что в этой девушке, на шесть лет младше ее самой, такой прямой, естественной и открытой, Виорика нашла единственную опору. Присутствие Сабины помогало ей бороться со всем, что она видела, знала и предчувствовала вокруг себя, в своей среде, с таким отцом и таким братом.
А главное: присутствие Сабины защищало Виорику прежде всего от себя самой.
Ведь и в ее жилах текла кровь Иордана Хаджи-Иордана. И она тоже не была избавлена от этого яда, проникшего в ее плоть. Всякий мог бы угадать это, подметив, как на ее прозрачном, тонком лице губы подчас кривятся в отвратительной, жестокой гримасе — той самой, которая придавала что-то животное внешности Иордана Хаджи-Иордана и Никки. Теперь Виорика победила себя. Но ценой какой борьбы!
Три года тому назад и она покатилась по наклонной плоскости до самого дна. Это было вдали от родины и от тех глаз, которые знали ее здесь только с одной стороны: внезапно ночью она, как лунатик, вошла в комнату одного из тех великосветских авантюристов, про которых никто точно не знает, откуда они явились и чем кончат. Все это происходило в Каннах. И когда этот танцор с миндалевидными глазами, — быть может, действительно отпрыск знатного рода, как он утверждал, а быть может, всего лишь профессиональный танцор, — когда этот человек отбыл в другие дворцы, в другие казино с рулеткой, к другим женщинам, он не оставил ее одинокой. Он дал ей утешение — порошки и ампулы, с помощью которых каждый может в несколько мгновений создать для себя искусственный рай. С этим-то она и прожила три года вне жизни и вне законов, и каждое новое пробуждение по утрам было для нее все тяжелее. На смену танцору явился кто-то другой, потом еще и еще, а потом падения участились, так что память сохранила от них лишь неясные, но страшные тени. Никто не мог бы заподозрить в этом хрупком существе такой силы воли, какая понадобилась ей, чтобы восстать, снова подняться к свету из черных глубин, где корчились мерзкие привидения. И Виорика знала, что это стало возможным лишь потому, что много раз, когда зов тьмы увлекал ее назад, присутствие Сабины придавало ей силы, оживляло ее, как родник с прохладной живой водой. Все окружавшее ее способствовало тому, чтобы заглушить, подавить в ней последнее сопротивление. Все: дом, друзья, сам воздух, которым она дышала, а главное — еще более порочный и упорный, чем все остальное, внутренний зов крови, которая была не только ее кровью, но кровью такого отца и такого брата.
Благодаря Сабине совершилось чудо.
Именно она совершила это чудо.
А теперь, когда врачи посылали Виорику лечить легкие, все же обожженные пламенем того ада, из которого она вырвалась, единственным ее огорчением было расставание с Сабиной. Ей казалось, что она уезжает неблагодарная, подобно тому как выздоровевшие никогда не оглядываются на белый санаторий, который вернул им жизнь и в котором они больше не нуждаются.
Виорика Хаджи-Иордан думала обо всем этом, пока пальцы ее бегали по клавишам, наигрывая любимую мелодию Сабины.
Виорика вспоминала холодное зимнее утро и алмазный блеск солнца на снегу. В то утро они познакомились на катке. Заснеженные деревья превратили сад в фантастический пейзаж детской сказки. Сабина появилась, плавно и стремительно скользя по ледяному зеркалу, вся в белом, как воплощение всего того чистого, что вызывают в воображении снег и зима, — всего молодого, свежего и живительного. Они сразу же подружились. С тех самых пор имя Сабины, мысль о ней и ее присутствии были для Виорики неотделимы от этого ощущения белизны, света и чистоты. Словно она внезапно вышла из отвратительного, безобразного мира в снежное волшебное царство, где благодаря какому-то милосердному чуду исчезло уродство, горе и ужас бездны, из которой она поднялась.
Она перестала играть. Лола, Лили и Лулу в конце концов решились уйти. Она проводила их с туманными обещаниями присылать из путешествия открытки с видами.
Вернувшись, она подсела к Сабине и тихо взяла ее за руки.
Борзая улеглась у их ног.
Они долго смотрели в глаза друг другу. И голубые и черные глаза заволоклись слезами. Когда они сидели рядом, то казалось, что они искали и нашли друг друга, побуждаемые непреодолимым стремлением к контрасту. Рядом с Сабиной, с ее юным нежным здоровьем, Виорика Хаджи-Иордан, бледная, болезненная, с лиловыми кругами вокруг глаз и бесцветными губами, казалась трогательно спасенной утопающей, над которой пронеслись все бури океанов. Казалось удивительным, что это слабое существо победило водную пучину и достигло гавани.
— Расскажи, Сабина, что ты поделывала!
— Расскажи, Виорика, что ты собираешься делать!
Они слушали больше голос, чем слова друг друга. И еще больше, чем звуком голоса, их дружба удовлетворилась бы одним присутствием, этим ощущением близости, которое укрепляло в них веру в самих себя каждый раз, когда они оказывались вместе. Быть может, именно в этом и состоит дружба: когда двое, находясь вместе, дополняют друг друга.
Друзья обычно ищут друг друга, а когда находят, часто молчат. Но Сабина и Виорика были женщинами. И молчать не умели.
Итак, они начали рассказывать. Посмеялись. Вспоминали минувшие события и фантазировали о будущих. Опечалились, и ресницы их увлажнились от умиления. Поделились тайнами и торжественно поклялись хранить их; впрочем, Сабина, «бедная, глупая девчонка», не имела никаких собственных тайн, а тайны подруги были большею частью такого рода, что в них не признаются. Она и не призналась в них Сабине, чтоб не потрясти ее, не загрязнить эту целомудренную юность.
Все шло, как при любой встрече подруг, у которых для дружбы — еще целая жизнь впереди. Виорика Хаджи-Иордан намеревалась вернуться весной. Тогда они снова свяжут прерванную нить. Между ними не могло быть ничего неясного, недоговоренного. Все было просто, ибо сейчас и Виорика Хаджи-Иордан научилась быть простой.
— И ты никогда больше не начнешь? — сжала ей руку Сабина. — Я боюсь за тебя…
— Сабина, это единственная вещь, которой я теперь больше не боюсь. Ты не все знаешь… Ты не можешь даже себе представить, из какого ада я вернулась. Об этих вещах нельзя говорить, и я тебе не говорила. Впрочем, у меня есть одно наилучшее доказательство: оно здесь, в ящике; тут заперто все… все эти ужасы. Мне всегда казалось, что у меня недостаточно запасено. Они все тут! Вот и ключ! Я могла бы открыть в любой момент… Один-единственный раз. Это уступка, которую все себе делают: один, только один-единственный раз… а на следующий день это повторяется, потом опять и опять, и так — до окончательной гибели… Какое тебе нужно еще доказательство! Я вылечилась, Сабина, родная. Теперь мне отвратительна одна мысль об этом…
— Как бы то ни было, мне кажется, лучше выбросить все это… все эти ужасы, как ты говоришь… Не бери их с собой!
— Какой ты ребенок, Сабина! Да ведь если б когда-нибудь мной снова овладело это безумие, то я повсюду смогла бы достать для себя новый запас. Ты не знаешь, до каких гнусностей порока можно дойти, на какие низости становишься способным!.. Вот тебе пример. Этот призрак, каким стал князь Антон Мушат…
Виорика встала и подошла к ящику.
Пес пошел за ней и остановился, умно глядя ей в глаза.
— Я хочу совершить доброе дело, Сабина… Хорошо, что я об этом вспомнила… Я запакую все это и отошлю князю Антону. Для него уж все кончено! Он излечиться не может. Да и бесполезно было бы пробуждать его к жизни. Это было бы для него слишком ужасно… Я отправлю это ему. Пусть он не узнает, от кого и почему это прислано. Так лучше, чем если он будет их выклянчивать.
Виорика Хаджи-Иордан открыла ящик и выбросила на стол целую груду всевозможных коробочек. Серебряных и эмалевых, золотых и перламутровых.
— Как видишь, целая аптека, дорогая Сабина… Можно истребить целый пансион. Это кокаин… это тоже кокаин… все кокаин. А вот это героин. Это — самое страшное. В десять раз сильнее морфия. Действует немедленно… И после часа волшебного бреда — ужасное пробуждение, когда ты не знаешь, что ты делала, что с тобой было, на что ты пошла… Только этим можно объяснить некоторые драмы, непонятные для других. То разрушение человека, до которого докатился князь Антон Мушат… Драма в баре «Аризона», о которой писали в газетах, не объяснив все до конца… Та красивая молодая женщина всего двадцати лет, воспитанная в пансионе, которая в отсутствие мужа, уехавшего из Бухареста, оставила дома грудного ребенка и пошла с приятелем… легко понять, какого сорта приятелем… провести ночь в модном баре… в три часа ночи ее платье с блестками загорелось от искры зажигалки, как факел! И она сгорела заживо, как на костре! А тот мужчина, ее приятель, заперся в туалетной комнате и пустил себе пулю в лоб… Оба они искали рая вот в этом! — Виорика потрясла коробочкой. — И их рай закончился подобным ужасом. Этого ты не можешь знать, Сабина. Счастливица ты, что никогда этого не узнаешь!
Сабина полюбовалась филигранными коробочками, тонкой гравировкой на серебре, эмалью и инкрустациями. Открыла одну коробочку. Вторую. Ей показалось невероятным, чтобы эти остатки белого порошка на дне игрушечных коробочек могли таить в себе такую роковую силу, которая изменяет судьбы и губит жизни.
— Я соберу все это, — повторила Виорика. — Найду адрес князя Антона Мушата и пошлю. Ему не надо знать, откуда это пришло. Да я думаю, что теперь, в его состоянии, ему это и безразлично… Но я уверена, что за всю свою жизнь он, который растрачивал себя направо и налево и платил за каждое удовольствие, никогда не испытывал такого счастья, какое ощутит теперь… Ты не можешь понять, что это значит, когда у тебя нет этого порошка, а ты не можешь без него обойтись! Здесь для него, по крайней мере, на два месяца счастья. Он такого никогда не ожидал. Подарок от бывшего сотоварища, спасшегося незнакомца. Ну, я заговорила в возвышенном тоне! — добавила Виорика после паузы, во время которой глядела во тьму, оставшуюся позади.
Они снова сели на диван. Снова стали болтать о незначащих пустяках — только бы слышать голоса друг друга. Борзая уснула у их ног и легонько скулила во сне.
Сумерки заволокли комнату. Виорика зажгла единственную лампу под голубоватым шелковым абажуром.
Разговор зашел о предстоящих завтра скачках, самых больших в году. Сабина призналась, что никогда не была на скачках.
— Как! Не может быть, Сабина! — удивилась Виорика Хаджи-Иордан, которая за свою недолгую жизнь уже успела исчерпать все развлечения. — Но это просто нелепо! Дай-ка я подумаю: завтра во второй половине дня я должна навестить на прощанье скучную глухую тетушку. Я отменю этот визит. Выдумаю какой-нибудь предлог. И мы вместе поедем на скачки. Чудесно проведем время! Вот здорово! Безобидное сумасбродство на свежем воздухе — солнце, толпа, трибуна! Ты будешь сжимать кулаки и вскакивать, чтобы следить глазами за лошадью, которую выберешь… Я научу тебя делать ставки… Без этого нет никакого удовольствия! Неужели тебе до сих пор ни разу не захотелось побывать на скачках?
— Положим, и хотелось, Виорика. Но я уже давно научилась умерять свои желания… да и кто бы повел меня?
— А я-то сколько раз злилась, что мне не с кем пойти! Ну, давай возьмем газету. Посмотрим, какие лошади выставлены на завтра, и попробуем сами предсказать результаты.
Виорика принесла газету, и они с жаром принялись обсуждать скачки. Для Сабины любое удовольствие было редким, большим событием. Она посоветовалась, какое платье ей надеть завтра. И они условились, в котором часу встретиться. Выбрали подходящие шляпы. Придумали, как скрыться от трех граций — Лили, Лолы и Лулу, которые испортили бы им все удовольствие. Завтрашнее воскресенье неожиданно приобрело в бедной событиями жизни Сабины значительность памятной даты. Она по-детски радовалась, что завтра она наконец тоже окажется в числе тех привилегированных, которые дважды в неделю мчатся в машинах на это шикарное столичное зрелище. Виорика Хаджи-Иордан стала вспоминать о скачках, виденных в Лоншане, Отейле, Мэзон-Лафитте и Венсенне.
Сабина подумала, что в ее будущей жизни скромной учительницы ей никогда не повидать этого… Но ведь она умеет удовлетворяться и малым…
Горничная доложила о приходе гостьи. Виорика Хаджи-Иордан радостно вскочила на ноги:
— Вот и говори теперь, Сабина, что не существует провидения! Пришла как раз та тетушка, о которой я тебе говорила! Я покину тебя на четверть часа и посижу с ней в гостиной. Придется выслушать всю светскую хронику Бухареста! Ты не можешь представить себе, сколько сплетен знает понаслышке глухая женщина! Я выдумаю что-нибудь и извинюсь, что не смогу прийти к ней завтра. Тогда весь завтрашний день будет в нашем распоряжении. Лучше, чем вышло, — не придумаешь!.. Сыграй что-нибудь, пока я не вернусь… — И уже на пороге: — Смотри, ты остаешься со всем этим, — показала она на коробочки, разбросанные на туалетном столике. — Тебе не вздумается ли попробовать? Боб, сиди здесь с Сабиной и охраняй ее! — шутливо приказала она борзой, которая поднялась и пошла было за хозяйкой к двери.
Пес повернулся и послушно лег у ног Сабины.
— Какой ты разумный философ, Боб! — приласкала его Сабина, теребя за шелковистые уши. — Ничему не удивляешься, ничего не хочешь, ни о чем не тоскуешь… Тебе говорят: иди! — и ты идешь, говорят: стой! — остаешься…
Сабина встала и направилась к роялю.
По пути она остановилась полюбоваться коробочками из серебра, перламутра, слоновой кости. Повертела в руках одну из них, любуясь филигранной чернью на матовом серебре. Открыла ее… Зачем Виорика спросила, не вздумается ли ей?.. Ведь она так хорошо владеет собой. Почти столь же благоразумная, как Боб.
Она бросила коробочку. Та покатилась и открылась. Порошок рассыпался по столику. Она собрала его пилочкой для ногтей и аккуратно ссыпала обратно… Зачем Виорика предупредила, чтобы она не вздумала… Один раз ведь ничего не значит… Она поднесла пилочку к носу и вдохнула кристаллический порошок.
Порошок, и ничего больше. Даже неприятное ощущение. Ноздри и губы одеревенели. Можно ли называть это таким убийственным вожделением, как преувеличивают люди!..
Она вдохнула еще.
И еще.
Потом взяла коробочку и вернулась к дивану. Пес посмотрел на нее с кротким бессильным неодобрением. Он увидел, что и эта приятельница хозяйки держит в руках ту же коробочку и подносит пилочку к носу, как много раз делала и сама хозяйка, когда становилась такой непонятной, беспричинно злой и беспричинно веселой. Тогда пес никогда не знал, схватится ли ее рука за хлыст или протянется к нему с лаской.
Сабина подложила под локоть подушку. Вдохнула еще и стала ждать. Зачем Виорика спросила, не вздумается ли ей?.. Действительно, странное ощущение, не такое уж неприятное, как ей показалось вначале. Как будто становишься бесплотной… Тело освобождается от свинцовой тяжести, которая гнетет его к земле. И мысль блаженно воспаряет… Да не одна мысль! Две, сто, тысяча! Тысяча мыслей… Тьма мыслей…
Занавеска вдруг отдалилась, превратившись в алый парус корабля… А голубая лампа — это фантастическое солнце на других небесах с другими созвездиями. Слышится серебряный плеск волн. Словно далекий нежный звон металлических колечек, как звенит волна по вечерам на ракушках морского пляжа, откуда она вернулась с бронзовым загаром на коже. Но это — другое море. Совсем другое море, под другим небом, в другом полушарии. Корабль, который привез ее сюда, вошел в спокойное море миража. Он причалил к острову, круглому коралловому острову, которого только что не было и который возник из глубин, как обручальное кольцо океана… Какие странные деревья! Они видны сначала в воде, вершиной вниз. Они словно растут в глубину, корнями в воздухе. Только потом поднимаешь глаза и видишь и настоящие деревья с блестящей листвой на вершинах… И вдруг неожиданно — буря с ясного неба! Она примчалась откуда-то издалека. Корабль стал раскачиваться на пенных гребнях валов. Слишком сильно! Если он еще раз рухнет с волны, то и дерево треснет! Вот оно уже треснуло! Как хорошо, что она этим летом выучилась плавать. А какая теплая вода… В прозрачных глубинах видно дно, животные и растения феерических красок. Мир, о существовании которого она и не подозревала. Но руки у нее окаменели. Она не может двигать ими, они скованы злой силой колдовства. Она идет ко дну… Тихо… Тихо… Над ней проносятся рыбы, трепеща золотыми плавниками, лилии склоняются, чтобы она сорвала их, прозрачная морская звезда плывет, покачиваясь, как и она сама, тихо, тихо. Здесь чудесная сказка детства, погрузившаяся вместе со всеми волшебными вымыслами… Они были здесь, а она и не знала… Но она опустилась слишком глубоко! Ей никогда не выбраться на поверхность. Она теперь пленница моря. Довольно! Кто освободит ее отсюда?.. Достаточно было лишь подумать об этом, как кто-то уже приплыл за ней. Нырнул, легко взял ее за талию и несет вверх на сильных руках. Какой красивый, сильный пловец с загорелым телом, как на картинках в атласе! Это ныряльщик антиподов, один из тех, кто собирает жемчужные раковины на дне океана. Только бы он не был дикарем! Что за мысль!.. Люди здесь просты и добры, как вся эта райская природа, где все голубое — море, небо, деревья… Он посадил ее на песок с голубыми тенями. На теплый песок. Он встал рядом на колени, чтобы убедиться, дышит ли она… Она благодарно улыбается ему… благодарно улыбается… Нет! Что же происходит? Чего хочет этот человек? Этот отвратительный человек, уже совсем другой, с губами, липкими, как улитка, зажавший ей рот, чтобы она не кричала? Чего хочет этот отвратительный человек? Почему внезапно погасло голубое солнце? Вспыхнуло, как красная молния, и погасло… чего он хочет? И почему руки не повинуются ей?
Виорика Хаджи-Иордан увидела в приоткрытую дверь гостиной, как Никки, покачиваясь и прижимаясь к стене, украдкой проскользнул мимо.
Ей захотелось окликнуть его.
Но в это время глухая старуха переспросила у нее что-то, не расслышав ответа. Виорика снова вспомнила об этом, когда увидела, что он возвращается и закрывает дверь. Его косой взгляд и подстерегающая, крадущаяся походка вызвали в ней неясное беспокойство; такое чувство испытала она когда-то ночью, в деревне, когда заблудилась девочкой на опушке леса. Ей тогда тоже казалось, что тени людей, зверей или призраки бродят в сумерках у темной линии горизонта, затаив в себе неизвестную опасность. Она закричала:
— Никки!
— Да! Да! Сейчас приду! — ответил он, но не вернулся.
Старая дама хотела узнать весь маршрут путешествия.
Виорика забыла о гнетущем впечатлении, которое, впрочем, было не новым. Не в первый раз Никки бродил по ночам, и ее неприятно удивляла его подозрительная манера прокрадываться вдоль стен, отыскивая темные уголки, как злоумышленник…
Проводив старуху до автомобиля, она вернулась и снова спросила себя: «Где же Никки? Почему он не пришел?»
Приятели ждали его внизу. Значит, он был не с ними, как она думала.
Она бегом поднялась по лестнице, охваченная нелепым предчувствием.
И когда распахнула дверь и увидела темноту, то мгновенно поняла, что пришла слишком поздно.
Она щелкнула выключателем.
Никки вскочил и встал перед ней, свесив свои длинные руки, опустив голову и раскачиваясь на пятках, как медведь, застигнутый светом в берлоге.
Когда она схватила хлыст? Когда дотянулась до гвоздя, на котором он висел? Когда рванулась и начала бить? Кожаный ремень свистнул, до крови раскроив лицо.
— Зачем ты сделал это? А-а! Зачем ты сделал это?
Хлыст оставлял красные рубцы, а он все отступал, раскачиваясь на коротких ногах, свесив руки, не защищаясь. Попятившись до стены, он остановился. Хлыст снова опустился. И теперь рот той, что била, исказился такой же отвратительной гримасой, как и губы того, кого били: клеймо Иордана Хаджи-Иордана.
— Ты зачем это сделал? Ах, зверь! Ты зачем это сделал?
Хлыст со свистом прорезал воздух.