К книге
ИзбранноеУЛИЦА ПОБЕДЫ Роман. ЭПИЛОГ. I WANT TO BE HAPPY[80]
67%
УЛИЦА ПОБЕДЫ Роман. ЭПИЛОГ. I WANT TO BE HAPPY[80]
16

Лица ее не было видно.

Голубое платье — тряпка; жалкая тень девочки-подростка в лохмотьях голубого платья упала на подоконник. Над ее головой колышутся черные занавески, как два сложенных темных крыла. Так складывает крылья Черный ангел, когда отдыхает в ожидании.

Не было видно лица Сабины. Не было видно глаз.

Казалось, что она смотрит наружу. Может быть, вверх, на небо с мягким, словно мед, солнцем, какое сохранится в памяти у всех об этом сентябре. Может быть, вниз, на бурный поток людей на улице, стремящихся поскорее попасть на скачки. Как она вчера радовалась, зная, что окажется в этой веселой, нетерпеливой толпе!

Сегодня глаза уже не смотрят на этот мир. И лицо ее остается скрытым.

В этой комнате никогда не было цветов. В комнате у Кости, бунтаря племени Липанов.

Это голая, суровая комната с черными занавесками, которые закрывают стекла, словно траурная драпировка на дверях домов, где кто-то умер. В эту комнату входили только две женщины. Одна пришла однажды из тьмы и тумана. И исчезла, не оставив после себя даже имени. Другая возвращается теперь во тьму и туман. И ее еще живое имя неслышно, постепенно сотрется. На веки веков, неслышно, постепенно сотрется и не останется ничего, ничего…

Это была девушка, которая любила цветы, свет, смех. Теперь лицо спрятано в ладонях, плечи сгорблены; она уже медленно уходит во тьму и туман, откуда не возвращается никто и никогда.

Она всегда любила цветы. В этой комнате никогда не было цветов.

В соседней комнате непрерывно завывал патефон. Модная в этом году песенка повторилась уже сто раз подряд все с теми же всплесками веселого неистовства тарелок и цимбал.

Она знает эту песенку; она сама наигрывала ее на рояле не далее как вчера.

I want to be happy!

«Хочу я быть счастливой!»

Нижние жильцы уехали. Служанке осталась только одна эта пластинка. Она притащила патефон к себе наверх и теперь развлекается, прокручивая пластинку сто раз подряд…

I want to be happy!

Этой зимой она собиралась на свой первый бал. Уже придумала для себя платьице — дешевое, но все же прелестное платьице первого бала.

I want to be happy!

Сегодня ночью она была у реки. У края грязной вязкой воды, на дне которой — жестянки и кости, падаль и черви.

Она всегда любила — еще до того, как увидела и узнала, — всегда любила просторы и глубины моря; она заплывала далеко от берега и возвращалась, лежа на спине, лицом вверх, покачиваясь на волнах и глядя в небосвод. В зимние холода она любила прозрачный лед озера с блестящей изморозью. Любила легко скользить по искрящейся хрустальной глади на тонких стальных крыльях коньков.

Она решилась!.. Но ее охватил страх перед тинистым дном с жестянками и костями, падалью и червями.

Она была на железнодорожных путях, где мигают в густой тьме зеленые огоньки, бродила, спотыкаясь в путанице рельсов и проволоки. Прошел один поезд, другой…

Она всегда любила мгновение, когда поезд медленно, постепенно трогаясь со станции, уходит в горы, в города, летит через гулкие мосты, через реки, в другие страны, которых она никогда не видала и никогда больше не увидит.

Она решилась! Но содрогнулась от ужаса, вспомнив раздавленное тело в луже черной крови в ту ночь, когда поезд впервые привез их в этот город.

Она была в лесу, среди деревьев: там достаточно было пояса, чтобы труп повис на ветке в трех ладонях от земли.

Она всегда любила леса с их душистой прохладой, с упругими прыжками белки, перелетающей с ветки на ветку.

При свете огромной, незнакомой луны пролетела, снявшись с ветки, сова на мягких крыльях. Пролетела зловещая, освещенная круглой луной, как на страшной картинке из детских сказок с упырями, развалинами и призраками; эти книжки пугали ее, когда она была ребенком, и она бросала их, чтобы убежать к играм, на солнце, к свету, смеху, к песням и жизни. К жизни, которая звала и бесконечно обещала.

Она решилась! Но испугалась глаз, выеденных муравьями, и лилового языка, дразнящего луну.

Все, что она любила, отринуло ее. Всюду, где она побывала, все стало безобразным, неприветливым. Не таким, каким она это знала и любила. Все ей чуждо, все ее отвергает. Когда же все изменилось, господи, когда? Что она им сделала, чем она перед ними виновата, что все стало вдруг враждебным, мрачным? Усталые ноги подкосились, руки бессильно упали. Руки, воздетые к небу и равнодушным звездам с мольбой — дать ей последние, страшные силы.

«Я всегда бью сюда!»

И тогда в ней блеснула мысль о черном плоском оружии, которое лежит здесь, в ящике. Воспоминание о прикосновении к виску холодного, круглого дула, которое она тогда отвела с испугом и, быть может, с предчувствием: «Я всегда бью сюда!»

Эта мысль, это воспоминание пригнали ее сюда, от всего того, что не захотело сжалиться над ней и принять ее в свое лоно. Это вело ее на слабеющих ногах по улицам, по ступенькам лестницы до голой комнаты, которая ждала и приняла ее. Даже дверь не была заперта на ключ, чтобы воспрепятствовать ей. Она нажала на ручку, легонько толкнула, открыла и вошла.

«Я всегда бью сюда!»

Да, эта голая комната, в которой никогда не было цветов, ждала ее.

Теперь лица ее не было видно.

Голубая тряпка, брошенная на подоконник.

Занавески над ее головой сложили темные крылья. Так складывает их Черный ангел, когда является на зов и выжидает.

I want to be happy!

Она отошла от окна, из-под черных крыльев занавески. Но лица ее по-прежнему не видно. Нет у нее больше живого лица.

Вот и кровать с грубым одеялом. Казарменная железная койка.

В этой комнате никогда не было цветов. На столе — лишь вынутый из ящика маленький револьвер, черный, плоский. Игрушка смерти.

Она за всю свою жизнь не раздавила и муравья. Как и брат ее, бунтарь, обладатель смертоносной игрушки, она за всю свою жизнь не раздавила и муравья. Так мила, так дорога и священна была для нее жизнь! Ведь предстояло еще столько увидеть, столько почувствовать, сказать, пережить в этой жизни, которая даруется тебе, чтобы прожить ее один-единственный раз во всей вселенной, так же как и жалкому муравью, раздавленному под каблуком! Для чего же тогда она отшатнулась с таким ужасом, когда Костя в шутку приставил к ее виску холодное круглое дуло?

Приставил и сказал в шутку: «Я всегда бью сюда!»

Жизнь не игрушка. И смерть тоже.

Вот и сейчас сталь так холодна! Совсем как тогда. Она согревает ее в руке, у груди, кровью своей жизни, которая вот-вот оборвется…

Койка с грубым одеялом и жесткой подушкой, как в казарме.

Когда ты смирно улеглась на грубое одеяло, подложив под голову жесткую казарменную подушку, готовясь к долгому, спокойному сну, когда ты смотришь на потолок, чтобы собраться с последними мыслями перед этим сном без сновидений, какими странными кажутся затуманивающемуся взору пятна сырости наверху, на штукатурке! Они похожи на карту из школьного атласа, которую срисовывала себе в тетрадку школьница в черной сатиновой форме с накрахмаленным воротничком, школьница с влажно блестящими глазами, черными, как галоши «Треторн». Существовала ли когда-нибудь на самом деле тогдашняя школьница?.. Может быть, все это — только чудовищный сон? Может быть, она заснула у себя дома и ей снится, что она лежит на этой кровати в комнате, где никогда не было цветов?.. Что это за географическая карта наверху? Очертания кораллового атолла в тропическом море, которое коварно завлекает тебя… Нет, это не сон! Хватит.

В этой комнате никогда не было цветов.

Не надо в висок. Сюда, под грудь, где горячо и часто бьется сердце. Она не раздавила и муравья. Но теперь рука ее не дрожит.

I want to be happy!

…И это все?..

Иордан Хаджи-Иордан сел в автомобиль; в своем клетчатом костюме он был похож на американского туриста, ставшего миллиардером после того, как в юности работал на угольной шахте.

Он закурил толстую сигару. Без огромных усов ухмылка его, открывающая могучие белые зубы, кажется еще более жестокой. Непонятно, смоется ли он или собирается укусить.

Когда автомобиль тронулся, он поднял стекло, отделявшее салон машины от шофера, и обратился к своему приятелю с землистым лицом и тощей прядью волос, свисающей на лоб:

— Хорошо, что покончили с этой неприятностью! Прямо тебе скажу, задала-таки она мне жару!

— Еще бы! — подтвердил тот. — Только отделались от одного скандала, а тут тебе другой. Из огня да в полымя.

— Вот именно!.. Хорошо, что я ему заранее выправил паспорт. Все равно он собирался через несколько дней ехать вместе с Виорикой. Сегодня утром я посадил его в поезд и отправил. Через год, когда он вернется, все уже будет давно и окончательно забыто.

— Разумеется! — согласился приятель. — Бухарест — город беспамятный.

— Тем лучше для нас! — ухмыльнулся Иордан Хаджи-Иордан. — Что бы мы делали, если б они еще и помнили? Туго бы нам пришлось. Нам бы все обходилось вдвое и втрое дороже…

После паузы, перекатив толстую гаванскую сигару из одного угла рта в другой, он спросил:

— А ты уладил с этими газетными шавками, чтоб они заткнулись и не брехали?

— Не беспокойся!

— Сколько слопали?

— Небольшие суммы, со скидкой! По дешевому тарифу: скидка на пятьдесят процентов… Кому сейчас интересно раздувать большой или малый светский скандал накануне займа? Ведь все на нем изрядно поживятся! Государство заплатит… У всех хватает и других, более удобных развлечений. К тому же что теперь представляет из себя Липан? Ничто… Труп… Ерунда…

— Липан! — Иордан Хаджи-Иордан пустил кольцо дыма из носа. — После того как этот дурак так отравил мне жизнь, я, можно сказать, и не жалею. Пришла и ему расплата с лихвой. А Никки словно угадал мои мысли. Он такое отмочил Липану, что все Липаны и в могиле будут помнить до самого Страшного суда! Забавно то, что Никки к тому же, оказывается, болен, каналья! Так что это дело серьезное! Он меня когда-нибудь разорит, каналья!

Эпитет был произнесен тоном покровительственного возмущения, почти с восхищением.

— А мадемуазель Виорика? Когда же она теперь поедет? — спросил субъект с землистым лицом и прядью на лбу.

— Мадемуазель Виорика!.. Ох, уж эта мне мадемуазель Виорика! Кто может понять женщин? Теперь она не хочет ехать. Надоели мне ее капризы! Ведь она все лицо малому изуродовала хлыстом!

— Почему?!

— Женская истерика! Она была приятельницей девчонки Липана. Она и мне устроила сцену… Как будто нет у меня иных забот… Слушай-ка…

— Что?

— Вызови-ка своего племянника из-за границы! Как, ты говоришь, его зовут? Лазариде, а как дальше?

— Лазариде, как меня, и Никки, как твоего сына…

— Хм… Надеюсь, что он не похож на моего Никки. Если похож, то для нужного мне дела он не годится.

— Он похож на меня! — решил успокоить его на этот счет приятель.

Иордан Хаджи-Иордан повернулся на подушках и, посмотрев свысока на человека с зеленовато-желтым лицом интригана из мелодрамы, разразился хохотом.

— Час от часу не легче! Да если он похож на тебя рожей, то пусть утрется! Ты думаешь, моя дочь — вроде той девчонки? С торгов продается?

— Умом похож, а не лицом! — рассмеялся приятель. — Когда ты его увидишь да узнаешь, по-другому заговоришь, браток!

— Значит, фасонистый?

— Еще как!

— И с царем в голове!

— Еще как! Умен, как дьявол! У него — карьера! Первый секретарь посольства, завтра посланник, послезавтра посол. Блеск, говорю тебе!

— Так пусть поблещет! Пусть оставит ненадолго свою дипломатию и попросит отпуск, чтобы я на него поглядел. Посмотрим! Я в два счета оценю, чего он стоит. И если он мне придется по вкусу — ударим по рукам! Но только пусть приготовится к осаде: поухаживать там, стишки и все, что полагается. Иначе с Виорикой дело не пойдет!.. Я говорил тебе, что даже я ее больше не понимаю. И я хочу, чтоб кончилась эта история и она завела бы себе свой дом. Довольно она мной вертела! Пусть вертит кем-нибудь другим! А мне надоело…

— Значит, уговор?

— Не торопись! Уговор только в принципе и условно. Если… Если он подходит для того, что у меня на уме… И если придется по нраву Виорике… А так я не против, чтоб породниться с тобой… Сплотим ряды и объединим капиталы! Зять-дипломат — это тоже капитал по нынешним временам, когда мы клянчим займы за границей… Мы его куда-нибудь определим к месту. Послом в Лондон, в Америку, в Бельгию, где обделываются все эти дела с нефтью, прямо в центр тех монополий, с которыми нам еще надо бороться. Ибо нам еще предстоит борьба — тяжелая борьба с канальями почище этого жулика Джикэ Елефтереску!.. Но нужно, чтобы он произвел хорошее впечатление на Виорику, чтоб он выиграл сначала эту борьбу. Вот какие дела!..

Виорика Хаджи-Иордан никуда не едет. Она сидит в комнате с задернутыми шторами. Со всем запасом коробочек в туалетном ящике, чтобы иметь их под рукой. Она никому их не отослала. Теперь они нужны ей самой.

Тонкая нить, которая держала ее на поверхности, оборвалась. Она снова пошла на дно, где в остром вожделенье корчатся страшные призраки.

Она снова принялась за старое.

Она лежит в смятом серебристом платье на горячих подушках; лиловые круги расползлись по всему лицу, а на губах снова появилась старая печать, как раскрывается отвратительная язва: клеймо Иордана Хаджи-Иордана.

Борзая отползла от ее ног и забилась в угол. Пес знает, что теперь он снова не сможет угадать, схватит ли рука хлыст или протянется с лаской.

Шторы задернуты.

Ночь заперта изнутри.

Металлическая песня патефона зловеще звучала в комнате, где лежала мертвая.

Доктор Михайл Поп-Спэтарул, нахмурившись, посмотрел на стену, за которой неистовствовала песня, словно мрачный фарс чревовещателя.

— Пусть прекратят. Неужели они бесчувственные животные?

Костя не слышал.

Он смотрел на кровать с грубым одеялом, закрывавшим почти до подбородка тело той, которая, казалось, покойно спит и бледна лишь потому, что очень устала. Вот сейчас она проснется, отшвырнет противное, грубое одеяло, вскочит на ноги, сделает привычный пируэт, расхохочется своим звенящим смехом. «Напугала я тебя, Костя? Ну, давай теперь наведем здесь порядок! Здесь никогда не бывало цветов!» Но эта иллюзия теперь бессильна. И Костя Липан смотрит на недвижный труп сухими глазами, без слез. Смотрит расширенными глазами, без единой слезинки. Но в них читается, что эти глаза не забудут. Не простят.

Михайл Поп-Спэтарул отыскал перчатки, шляпу. Ему больше нечего здесь делать. Быть может, ему хотелось знать только одно, но он не решался спросить. Он думал, что ему откуда-то давно знакомо это неподвижное лицо в его холодном великом покое. Впрочем… Может, та, может, не та… Если бы он увидел глаза, то наверняка бы вспомнил. Но глаза навсегда прикрыты веками и никогда не увидят света; эти неугомонные глаза с антрацитовым блеском. Глаза цвета галош «Треторн». Он дотронулся до плеча Кости.

— Кто она? Возлюбленная?

— Нет. Сестра!

Может быть, он и ошибается. Стольких он видел и стольких забыл! Он сделал несколько шагов к двери. Потом вернулся. Как оставить этих детей здесь, в одиночестве, с этой ужасной песней, доносящейся из-за стены?

Он взял Костю за руку и подвел к окну:

— Не стойте рядом. Не смотрите! Это скверно действует на нервы.

Он не припомнил, что примерно в тех же словах он когда-то ночью упрекнул этого же юношу, тогда еще подростка, за то, что он позволил своей сестренке увидеть ужасный облик смерти, которая самому доктору уже давно не говорила ничего — ни нового, ни старого, ни ужасного.

«Костя!.. Как человек может сделать такое?»

Теперь Сабина тоже знала, как может человек сделать такое и что это означает.

Песня внезапно оборвалась. И наступила бесконечная тишина, казалось, еще более невыносимая, чем веселые всплески тарелок и цимбал, вновь и вновь пронзительно вопивших о все той же неутолимой жажде жизни.

«Хочу я быть счастливой!»

Доктор Поп-Спэтарул ушел. Ему хотелось сказать: «Надо бы зажечь свечу! И положить цветы, как принято…» Но он ничего не сказал. Промолчал и ушел.

Костя остался стоять у окна.

На Каля-Викторией бурлила толпа, возвращавшаяся с самых блестящих скачек этого года, принесших самые потрясающие неожиданности с выигрышами, в самый красивый закатный вечер этой осени. Шарфы буйно трепетали на ветру, летя за автомобилями, безостановочно мчались экипажи, слышался оживленный гул голосов людей, которые тоже хотели быть счастливыми. Весь этот гомон доносился сюда, в эту комнату, где никогда не было цветов и где на кровати с грубым одеялом лежала мертвая, о которой газеты упомянут завтра в рубрике мелких происшествий.

Занавески, отдернутые рукой Кости, распахнули темные крылья. Так раскрывает их Черный ангел, когда после отдыха летит куда-то на зов.

Вместе с прорвавшимися рыданиями две руки взметнулись к бескрайнему синему небу. Но что они говорят? Быть может, молят горний светоч? Быть может, проклинают суетную толпу, кишащую внизу? Быть может, угрожают и приносят клятву?

Небо было высоким и пустым.

Предыдущая главаГлава 16 из 24Следующая глава