Внезапно в беззаботный, веселый уличный шум врезался пронзительный крик:
— Читайте экстренный выпуск! Экстренный!
И орава босоногих, оборванных, всклокоченных бесенят ринулась на улицу, вопя наперебой:
— Экстренный выпуск! Ужасное покушение! Убит премьер-министр!
Черные бесенята шныряют меж автомобилей и лошадей, проскальзывают под дышла. В одно мгновение они огласили всю улицу из конца в конец, выкрикивая новость, быть может, ложную.
Пять тысяч рук хватают еще сырые печатные листы. Десять тысяч глаз жадно пробегают огромные заголовки. На губах ошеломленно застыла недавняя улыбка.
В воздухе электрической искрой промчалось предчувствие катастрофы. Люди примолкли, подавленные изумлением.
Словно из-под земли появился, печатая шаг, военный патруль; солдаты с винтовками на плечо, подсумки полны патронов. Резкие, раздирающие слух свистки полицейских, подающих сигналы друг другу. Откуда набежало столько народа? Сыплются вопросы и ответы. Размахивают руками. Завывают клаксоны. Звонко цокают копыта. Над головами колышутся белые листы газет с черными буквами: «Экстренный выпуск! Экстренный! Ужасное убийство!»
Стремительно пролетает министерский автомобиль, рассекая живую людскую плотину. Вот другой. Еще один. В машинах сидят люди и в штатской одежде, и в военной форме, люди со сжатыми губами и тяжелым невидящим взглядом. И все мчатся в одну сторону.
Теперь, конечно, телефон трещит без перерыва и весть, как молния, успела облететь самые дальние окраины страны.
Убит премьер-министр!
Так ли это важно? Где-то, в долине, под мирным, равнодушным небом плуг пахаря старательно проводит жирную борозду.
Безмятежно звенит колокольчик в стаде. Скрипят телеги на тихих деревенских дорогах. Ветер колышет едва зазеленевшую ниву.
Из рощи доносится песня. Все спокойно, как всегда.
Жизнь от этого не останавливается!
Костя Липан отошел от окна, открыл ящик стола и вынул револьвер — маленький, черный, плоский.
Он поиграл им на ладони, точно так, как тот, на которого он тогда смотрел с завистью. Подбросил, поймал и вертел до тех пор, пока металл не согрелся от жара его рук.
Костя положил револьвер на место, но, едва успев захлопнуть ящик, снова открыл его и возобновил возбуждающую игру с оружием.
Он прервал это занятие, только заслышав шаги, выделившиеся из всех других шагов: кто-то поднимался к нему по ступенькам. Легкие женские шаги.
У Кости дрогнуло сердце. Он повернулся и остался стоять, облокотившись на стол, со стальной игрушкой в руках. Ему показалось, что он узнает эти шаги. Это, должно быть, женщина из той туманной ночи.
Как давно он ждет ее!
Ведь он, возможно, спас ей жизнь. Теперь он хотел видеть, какая она стала. Изменилась ли? И действительно ли он спас ей жизнь? Для чего иного стал бы он поджидать ее?
Шаги остановились. За закрытой дверью угадывалась робкая нерешительность. Может быть, она сомневается, живет ли он по-прежнему здесь. Может быть, пока она поднималась наверх, ее решимость сникла… Он знал, как это бывает. Знал слишком хорошо по мучительному опыту своих собственных решений, столько раз слабевших. Он различил шорох дождевого плаща.
Ожидание сделалось нестерпимым.
— Войдите! — крикнул он еще прежде, чем раздался стук.
Дверь осторожно приоткрылась. Слишком медленно. Слишком…
— Сабина! — разочарованно воскликнул Костя.
Это была только Сабина.
Стремясь подавить радость, которая помимо воли овладела всем его существом, Костя нахмурил брови, меж которыми залегли две глубокие складки. Еще в те годы, когда он жил дома, Сабина обнаружила, что эти складки образуют над его переносьем букву «н»: «Это твой инициал! Твое клеймо! Н! Ненависть!»
— Костя! Как я рада, что разыскала тебя, родной мой Костя! — И высокая, быстрая Сабина, секунду поколебавшись на пороге, бросилась к нему на шею. Они не виделись четыре года!
Костя отстранился.
— Осторожнее, не задень этого, — предупредил он, подкидывая револьвер на ладони. И в тот же момент почувствовал, что упал в собственных глазах, произнеся эту театральную фразу.
Впрочем, театральной была и вся эта возня с оружием. Несмотря на грозные складки меж бровей и мрачные взгляды, в Косте еще оставалось что-то ребяческое. Он не мог удержаться от соблазна, хотя ни разу в жизни не стрелял и вовсе не собирался учиться меткой стрельбе.
— Осторожнее! — повторил он еще более зловещим тоном.
Сабина, крепко обнимавшая брата, сначала не обратила внимания на предостережение. Но когда Костя отстранился от нее, она встревожилась:
— Что это значит, Костя? Что это такое?
— Как видишь, револьвер, и ничего больше, — ответил Костя с нарочитой небрежностью, которой также устыдился, потому что и эти слова прозвучали неестественно.
— Для чего ты носишь револьвер? Господи боже мой, что ты хочешь делать с револьвером? — совсем по-детски испугалась Сабина, хоть и она уже не была больше ребенком.
— Только то, что можно делать с револьвером. Забавляюсь! Я всегда попадаю сюда! — проговорил он, дотрагиваясь до виска Сабины холодным дулом и улыбаясь, как ему казалось, демонической улыбкой.
Вздрогнув от прикосновения, Сабина отступила на шаг.
— Костя! Что за мрачные шутки? Ах, ты остался прежним! Убери, прошу тебя, эту гадость и послушай, что я тебе скажу. Я пришла по серьезному делу, Костя.
Костя бросил револьвер в ящик и задвинул его. Но потому, что об этом просила Сабина. А потому, что, держа оружие в руках, он не мог удержаться от искушения драматизировать жесты и голос.
Это было все, что оставил ему приезжий, — быть может, безумец, быть может, фанатик, быть может, обманщик. Знаменитый Спартак или пародия на него. Теперь уж не узнать, где правда.
Бросив револьвер в ящик, Костя тем самым запер там и колдовское искушение.
Он снова стал прежним, обычным Костей Липаном со стигматом ненависти, избороздившим лоб, но неспособным раздавить и муравья, попавшего под ноги…
— Я слушаю тебя! — Он сел на стол, свесив ноги. — Садись, пожалуйста. Выбор у тебя небольшой. Вот кровать, а вот стул.
С неприятным чувством он подумал, не проскользнуло ли и в этом нарочитом подчеркивании бедности обстановки пустое, нелепое бахвальство? «Почему я держусь так неестественно? Почему не могу разговаривать просто, ведь мы с ней прекрасно понимали друг друга, когда были детьми!»
Сабина расстегнула плащ, осыпанный серебристыми каплями мелкого дождика, и повесила его на гвоздь, который сразу же обнаружила инстинктом женщины, мгновенно осваивающейся в любом доме. «Чувствуется, что здесь нет заботливой руки сестры или возлюбленной, — подумала она. — Все так пыльно и некрасиво! Холодно и грустно! Передвинуть бы стол вон туда, прикрыть таз, поправить зеркало на крюке, — эти мелочи сразу все изменили бы. Здесь никогда не бывает цветка в стакане. Как он одинок! Одинок и несчастен!»
Она присела на краешек кровати. Они поглядели друг на друга.
И увидели, как изменились оба.
Брат показался Сабине более суровым и волевым, резким и загадочным; он возмужал, но в его облике еще проглядывали черты вчерашнего подростка-бунтаря. Для Сабины он всегда оставался вдохновенным борцом, сильным человеком, социальным мстителем. А он был только юношей, измученным борьбой с самим собой.
Но она восхищалась им за то, что он ушел из дому и порвал со всеми, чтобы выполнить миссию, назначенную ему судьбой, — хоть Сабина и пришла сейчас именно для того, чтобы вернуть его назад.
Костя восхищался ею по-иному. Он не узнавал в этой высокой красивой барышне той Сабины, с которой расстался четыре года назад. Она стала стройной и гибкой, с изящными линиями тоненькой фигуры. Только глаза по-прежнему сияли черным антрацитовым блеском: глаза цвета галош «Треторн». Но, может быть, и этот блеск глубоких очей стал иным. В этой чужой барышне не осталось ничего от прежней задорной Сабины, которая простодушно радовалась всему и вся, всем зрелищам и развлечениям, всему, что обещал грядущий день.
Он встряхнул головой: «Я впадаю в сентиментальность. Я освободился от семейного рабства, а вот достаточно появиться одному из них — и я поддался телячьей нежности. Она стала такой, какой и полагается. Барышней с претензиями, которая, конечно, завела с кем-нибудь флирт и уже отплясывает чарльстон. Скоро выскочит замуж, вроде Аны, за первого же дурака, которого ей подсунут. Что ей от меня надо? Чего еще они от меня хотят?»
— Я жду! — бросил он.
Сабина подошла к брату и, положив ему руки на плечи, ласково заглянула в глаза.
— Костя, прошу тебя, не говори так со мной!.. Я не заслуживаю, чтобы ты обращался со мной так же, как с другими. И прошу тебя: ни о чем меня не спрашивай, а только выслушай, что я тебе скажу… Пойдем со мной, повидайся с мамой. Она просит тебя прийти. И я тоже!
Костя мягко отстранил ее руки.
— Ты напрасно поднималась по лестнице, Сабина. Ты хорошо знаешь, что я ушел, чтобы никогда не возвращаться назад. Нам не о чем говорить.
— Но тебя просит мама, Костя… Это в твоих интересах. Для тебя.
— Сабина, милая, о себе я сам позабочусь. Я же сказал, что…
— Ты не знаешь, насколько это серьезно, Костя! — нетерпеливо прервала Сабина. — Иначе я не пришла бы… Признаться, я шла с намерением солгать тебе…
— Хорошенькое начало, — иронически заметил брат.
— Дай мне сказать, прошу тебя… Выслушай…
— Пожалуйста! — И Костя уставился в потолок, показывая, как мало расположен он слушать. Напрасно Сабина надеется убедить его.
— Я хотела солгать тебе, Костя. Сказать, что мама тяжело больна и потому зовет тебя. С этим решением я дошла сюда, до порога. Но сейчас я поняла, что не могу лгать тебе. Меж нами никогда не было ни лжи, ни притворства… Поэтому я расскажу тебе всю правду…
Сабина снова присела на кровать, покрытую грубым одеялом, и стала рассказывать.
Эти новости действительно не могли оставить Костю равнодушным, хоть он и притворялся, что слушает нехотя, поглядывая на потолок, на стены, на носки ботинок, как человек, вынужденный дождаться конца скучной истории.
Он понял, что стал предметом торга, превратился в военного заложника. Понял, что его ждет недобрый час.
Вот как развертывались запутанные события, в которых Сабина разбиралась лишь частично.
Джикэ Елефтереску по неизвестным причинам решил помириться с Иорданом Хаджи-Иорданом. По-видимому, он теперь боялся его. Министр вызвал Константина Липана и просил его прекратить расследование и закрыть дело. Константин Липан отказался и подал в отставку.
Но министр не принял ее. Он был заинтересован в том, чтобы дело нефтяной компании «Иордан Хаджи-Иордан» прекратил именно тот, кто его начал, ибо нынешний генеральный прокурор пользовался репутацией фанатика правосудия, Неподкупного. Только он мог бы со всеми почестями похоронить это дело, которое длилось уже четыре года.
Несколько дней назад спор на этом прекратился. Но вчера министр снова вызвал Константина Липана и положил перед ним досье Кости, составленное в сигуранце. Елефтереску объяснил отцу, что если до сих пор против Кости не было принято никаких мер, то только благодаря ему, Джикэ. Но теперь он не может более терпеть подобного скандала. Кроме того, это дело находится в ведении военного трибунала и министерства внутренних дел. После всего того, что произошло во время забастовки шахтеров — столкновения с войсками, стрельба, убитые и раненые — и во время кровопролитных студенческих волнений, правительство обязано принять суровые меры…
Вывод был ясен: или генеральный прокурор отказывается от головы Иордана Хаджи-Иордана, или через сутки Костя будет отправлен в Жилаву. Разумеется, Константин Липан отверг сделку, заявив при этом, что ему безразлична судьба того, кого он уже давно перестал считать своим сыном.
Сегодня министр изменил тактику и предпринял атаку на другом фланге. Он поговорил по телефону с Еленой Липан. Потом он подослал к ней Эльвиру Елефтереску, чтобы та в патетическом тоне расписала опасность, грозящую Косте. Супруги Елефтереску просили Елену употребить всю свою энергию жены и матери для того, чтобы Константин Липан спас сына. Здесь замешаны, мол, крупные интересы. Продиктовано сверху. Джикэ Елефтереску изобразил дело таким образом, будто бы он только исполняет желание тех, кто решил любой ценой выручить Хаджи-Иордана. Если сегодня к девяти часам вечера генеральный прокурор не согласится подчиниться этим высшим государственным интересам, то этой же ночью, самое позднее утром, Костю поведут в тюрьму в наручниках.
Эльвира Елефтереску не забыла упомянуть обо всем, что сделал ее муж для всей их семьи и что еще сможет сделать в дальнейшем для Константина Липана, для Аны, для Неллу и даже для Сабины, когда та окончит университет. И выразила горькое разочарование по поводу того, что на такие доказательства дружбы им ответили такой черной неблагодарностью.
Потом Эльвира Елефтереску уехала. Телефон перестал звонить. А Елена Липан осталась дома, ломая руки от горя.
— Костя, ты слушаешь меня? — Сабина заканчивала свое повествование. — Тебе обязательно нужно прийти! Подумай о бедной маме… Она не осмеливается ничего сказать папе. Она знает, что он никогда не потерпит, чтобы с ним кто-нибудь говорил по такому делу. Она не собирается ни в чем препятствовать и тебе. Но она хочет увидеть тебя. Узнать, что ты намерен предпринять… Ну, скажи же, что ты придешь! Костя, о чем ты думаешь? Куда ты там смотришь?..
Костя, сидя на столе и болтая ногами, отвел взгляд от потолка, стен и кончиков ботинок и зевнул, хотя ему вовсе не хотелось зевать.
— Это все?
— Чего уж больше, Костя! По-моему, этого достаточно…
— Послушай, Сабина… Ты на каком факультете учишься?
— На литературном… А почему ты спрашиваешь? — не поняла Сабина.
— А я думал — на юридическом. Чтобы продолжить знаменитую юридическую династию Липан — Мереуцэ, во славу Правосудия, опекаемого господином Джикэ Елефтереску. А я это дело бросил. Ушел…
— Как? Ты бросил университет, Костя? — испугалась Сабина. — Столько лет потерял?..
— Ничего не потерял, уверяю тебя! Эти годы были бы действительно потеряны, если бы я продолжал учиться… Чего бы я добился с дипломом юриста? Стал бы судейским чиновником, как папа, жертвой интриг и закулисных сделок, вроде той, которую ты мне предлагаешь? Или таким, как наш носатый зять Гуцэ Мереуцэ, он же Жорж? Сделался бы лицемерным адвокатом, как Джикэ Елефтереску, министр юстиции и фарисей правосудия? Ну уж нет, дорогая сестрица! Четыре года назад я подчинился желанию родителей, потому что у меня не было иного выхода… И глупо продолжал это по инерции… Только недавно я опомнился! Я поступаю на медицинский. У меня будет хоть свобода действий, возможность приносить кому-нибудь пользу. Тем несчастным, которые страдают и безвременно умирают в нашей стране, управляемой разного рода подлецами вроде Джикэ Елефтереску.
— На медицинский? Это хорошо! — успокоилась Сабина. — Даже очень хорошо!.. Но вернемся к тому, о чем я говорила…
— Возвращайся, но покороче! Ты длинно, неубедительно и бесполезно защищаешь заранее проигранное дело. Я должен признать, что ты правильно сделала, не поступив на юридический, чтобы продолжать традицию семьи Липан — Мереуцэ. Поскольку у нас нет женщин-судей, что бы ты делала со своим дипломом?.. Взялась бы за адвокатуру, вместо того чтобы взяться за метелку, и, судя по тому, как беспомощно и безуспешно выступаешь сейчас, приобрела бы в среде адвокатуры репутацию сильнодействующего снотворного средства.
— Костя, я пришла к тебе не для того, чтобы сердиться на твои злые шутки. Не для этого я лезла сюда по лестнице…
— Мне жаль, Сабина. Но это все, чем я могу тебе служить!
Костя спрыгнул со стола и, подойдя к окну, посмотрел вниз, на улицу — но не только на улицу.
Он посмотрел прежде всего на зеркало у парикмахерской; он знал, что в этот час там всегда стоит человек, который его выслеживает.
Но соглядатая не было! Странно! Именно теперь, более чем когда-либо, его присутствие было бы естественным. Именно теперь, когда через несколько часов, вечером или завтра утром в эту дверь постучат: «Именем закона, вы арестованы».
Сабина подошла к Косте. Обняла его за шею. Заставила повернуться к ней лицом.
— Почему ты не хочешь слушать, Костя? Сделай это для мамы. Ты знаешь, я никогда не шла против твоей воли. Ты сказал мне, чтоб я никогда не искала тебя. И я подчинилась… А может быть, мне так нужно было прийти к тебе! Ведь только ты один меня понимал. Ведь и я столько раз задыхалась от этой мертвящей жизни у нас в доме. Мы все потеряли друг друга в этом городе, как будто живем каждый на другой планете. Ана в одной стороне, ты — в другой; дома — мы с Неллу, но он мне чужой; папа и мама, как ты знаешь, свели все разговоры к сотне односложных вопросов и ответов. Я истосковалась по тебе. Ты не можешь представить, как мне тоскливо! И все-таки я не приходила к тебе. Но теперь я нарушила слово ради бедной мамы. Сделай это для нее! Ты не хочешь слушать меня, Костя? Куда ты смотришь?
Костя освободился от ее руки и рассеянно смотрел в окно на улицу, где капли дождя светло и нежно играли в косых солнечных лучах.
— Куда ты там смотришь? — повторила Сабина.
— Смотрю, как видишь, вниз! На эту Каля-Викторией, которую, видимо, мне долго не придется больше наблюдать с такой высоты. Собираю последние впечатления…
— Что ты хочешь сказать, Костя?
— Да ничего особенного. Ты же мне достаточно ясно объяснила, что сегодня вечером или самое позднее завтра утром меня лишат этого зрелища. В первый раз я пожалею о Каля-Викторией. Посмотри и ты, Сабина!.. Мне правилось наблюдать отсюда каждый день. Есть один человек, который научил меня смотреть холодно, проницательно. Отсюда я вижу червей и тех, кто этих червей топчет. И я учусь презирать и тех и других. Червей — за то, что они позволяют топтать себя. Других — за то, что топчут. Ты видишь их?
Сабина рассеянно посмотрела вниз, на улицу в тонкой радуге капель, пронизанных солнцем, на вереницу машин и на толпу, кишащую на тротуарах. Но мыслью она уже не была здесь; далека была та ночь, когда девочка, трепетавшая от нетерпения в вагоне поезда, рвалась как можно скорее увидеть бурлящий людской поток на Каля-Викторией.
Тряхнув брата за плечи и заглядывая ему в глаза, она снова повторила:
— Ты решил, Костя? Нельзя терять времени.
— Что решать? Нечего мне решать. Я остаюсь здесь и буду ждать. То, что может произойти, весьма банально и не имеет особого значения. В Румынии это случается каждый год с несколькими стами человек. С несколькими десятками тысяч людей по всему свету. Но я жалею, что потерял столько драгоценного времени. Я ничего не совершил. Только болтал да бездельничал. Все откладывал… Я и не подозревал, что так быстро окажусь заложником в руках господина Джикэ Елефтереску. Может быть, если б я знал это, то поторопился бы сделать хоть что-то за эти годы, когда я довольствовался словами, только словами, трусливо уклоняясь от действия. А теперь мне остается лишь ждать посланцев этого господина.
Говоря это, Костя подошел к столу, открыл ящик и принялся снова вертеть в руках револьвер: подкидывать, ловить, играть им, пока холодный металл не согрелся и не ожил.
Сабина смотрела на него с замираньем сердца, но не могла подавить в себе и странного чувства восхищения. Каким сильным казался он ей сейчас, со своим упрямым, нахмуренным лбом! Со знаком ненависти меж нахмуренных бровей, под жесткими, как проволока, волосами. Он никогда не сойдет со своего пути из-за пустяков. Он живет ради других!
Но все-таки она попыталась еще раз уговорить его, положив руку на гладкую сталь:
— Перестань, прошу тебя, Костя! Пойдем же!
— Я сказал тебе, что не двинусь отсюда. Останусь и буду ждать. Я хочу показать им, что не трушу и не удираю. А сейчас сделай мне удовольствие, Сабина, и оставь меня одного. Мне нужно сжечь кое-какие бумаги. Письма. Надо приготовиться к расплате, которую я заслуживаю — по моему, а не по их приговору — и которая продлится неизвестно сколько времени. Я не хочу, чтобы тебя здесь застали. Ты без нужды осложнишь положение господина генерального прокурора.
Говоря это, он снял с гвоздя плащ Сабины, заставил ее одеться и проводил к двери.
— Дай я хоть поцелую тебя, Костя!
— Расставание с приговоренным к смерти! Травиата! — засмеялся Костя, но отвернулся, чтобы сестра не увидела его глаз.
Он еще слышал шаги Сабины, пока она спускалась по лестнице. Потом они слились с шумом других шагов.
Выйдя на Каля-Викторией, Сабина в нерешительности остановилась, не зная, куда идти. Разошедшиеся облака очистили половину неба, и синий свод казался еще более глубоким. Но прозрачные капли дождя нет-нет да и брызгали, превращаясь в мельчайшую водяную пыль, сверкавшую бриллиантовым блеском в снопе лучей.
В этой шаловливой схватке между дождем и солнцем воздух сделался бодрящим, живительным. Мокрый асфальт высыхал и дымился на глазах. Прохожие замедляли шаг, чтобы подольше порадоваться этой редкой минуте, когда веселое небо хмурилось только в шутку.
— Куда бежишь, куколка? — Какой-то накрашенный юнец в экстравагантном, почти карикатурном костюме, прислонившийся к поручню витрины, испортил всю чистую прелесть этого мгновения своей скабрезной улыбочкой.
Сабина прошла со злым лицом, не оглянувшись. Она действительно почти бежала. У нее сжималось сердце: столько света и солнца, такой дивный свежий воздух, а Костя остался там, в этой пустой, холодной комнате под крышей, ждать часа, когда рука, неумолимая, как судьба, постучится к нему в дверь. Она вела себя как ребенок! Костя не принял ее всерьез. Она не сумела поколебать его решимости. Нужен кто-нибудь другой, более авторитетный. Его друг. Она вспомнила, что четыре года назад, перед тем как уйти из дома, Костя говорил о таком приятеле. Ион Озун, сотрудник «Воли», тот самый молодой человек в широкополой шляпе, с длинными волосами, который оттащил их с рельсов, от мчавшегося экспресса в ночь их приезда в Бухарест.
К нему она и шла теперь.
Быть может, происшествие той ночи было пророческим предзнаменованием. Он сильной рукой спас их тогда от опасности. Он и сейчас сможет такой же твердой рукой защитить Костю. Он даст ему совет, поможет где-нибудь укрыться, убедит его, что ждать исполнения угрозы сидя сложа руки — напрасная бравада. Быть может, есть еще более серьезная и неотложная необходимость: помешать Косте совершить бог знает какое безумие. Для чего Костя все время возится с этим ужасным револьвером? «Я всегда попадаю сюда». Он словно загипнотизирован смертоносным оружием!
Сабина еще ускорила шаги.
В ее воображении проносились кровавые сцены вроде тех, что показывают в кинофильмах: зловещие логовища заговорщиков, еще более зловещие шпионы, которые рыскают в ночи с револьвером в руках. Дверь в мансарде заперта… Ее требуют отворить: раз, другой, третий. Плечом высаживают дверь. Костя, облокотившись на стол, спокойно посылает одну пулю за другой вплоть до последней…
Она вихрем взлетела по лестнице редакции мимо красных афиш, на которых огромный кулак дробил ничтожных человеческих букашек: «Воля»! Читайте «Волю»! «Воля» непреклонно выражает волю молодого поколения!»
За четыре года «Воля» успешно закрепила не столько непреклонную волю поколения, сколько главным образом свое не менее непреклонное право на жизнь. Из бедной, но задиристой газетки, приютившейся в трех комнатках на задворках «Универсула» в отплату за известные, с лихвой окупившиеся услуги, «Воля» превратилась в весьма влиятельный ловкий печатный орган, которого побаивались и с которым заигрывали деятели всех партий. У газеты было теперь свое помещение и целая армия репортеров, а в приемной вечно теснилась толпа всякого рода неудачников. Так сбылось загадочное предсказание Мирела Альказа о том, что независимость — вещь весьма ценная, которая продается очень дорого.
В эту просторную, внушительную залу ожидания, все же слишком тесную для оравы просителей, провели и Сабину.
— Господин Ион Озун на совещании у господина директора. Как о вас доложить?
Сабина написала свою фамилию на листке бумаги и стала дожидаться, сев рядом с непризнанным изобретателем, лысым, бородатым гномом с выпуклым лбом. Изобретатель вежливо отодвинулся на край скамьи. Он покорно сидел в этой ожидальне, как ждал много дней и много лет подряд повсюду, веря, что найдет когда-нибудь того, кто его выслушает. На его круглой блестящей лысине торчали редкие волоски, светившиеся, словно серебряный нимб, в лучах солнца, лившихся в окно. Он чувствовал себя в своей стихии во всех залах ожидания, где на скамьях сидели посетители, кряхтя, вздыхая, посматривая на часы, по три-четыре раза перечитывая одну и ту же газетную страницу и вздрагивая каждый раз, как отворялась дверь. Быть может, он уже забыл, чего просит, на что надеется. Каждое утро он уходил из дома и каждый вечер возвращался к своим планам и расчетам в свою лабораторию, обойдя все приемные Бухареста. И, быть может, он, сам того не зная, философски носил с собой из приемной в приемную последнее, самое ценное свое изобретение: эликсир терпения.
— Пожалуйте, барышня! Господин Озун вас ждет.
Сабина пошла вслед за швейцаром.
Изобретатель с серебряным нимбом волос не удивился и не возмутился, что люди, пришедшие позже него, проходят раньше. Напротив, нарушение этого незыблемого порядка изумило бы его.
Репортеры и новички-редакторы в зале восхищенно прищелкнули языками:
— Ловкий браконьер наш Озун! Всегда ему попадаются птички экстракласса! Сами лезут в западню!
— Присядьте, барышня. Я к вашим услугам.
Ион Озун пододвинул ей стул напротив письменного стола. Теперь у него был именно такой письменный стол, о котором он мечтал, с телефоном и кнопками различных звонков.
— Разрешите мне прежде всего представить вам нашего директора господина Мирела Альказа.
Мирел остался специально для того, чтобы узнать, что понадобилось у них в газете дочке генерального прокурора.
Он знал о конфликте между Константином Липаном и министром по поводу нефтяной компании «Иордан Хаджи-Иордан».
Джикэ Елефтереску даже просил его подготовить атмосферу для предстоящего прекращения этого дела. И дал понять, что ему отнюдь не будут неприятны прозрачные намеки на чрезмерную ретивость некоторых судейских чиновников, одержимых манией преследования и своими придирками бросающих тень на репутацию трудолюбивых, энергичных людей, которые способствуют процветанию финансовых и промышленных предприятий в то время, когда кредиты страны так поколеблены. Иордан Хаджи-Иордан, в свою очередь, обеспечил себе благосклонность «Воли» через желтолицего субъекта, своего нынешнего неразлучного наперсника и посредника, который с макиавеллиевской жестокостью предъявил Джикэ Елефтереску условия примирения.
Поэтому генеральный прокурор не мог рассчитывать на слишком благожелательные статьи в «Воле».
Сабина посмотрела Иону Озуну прямо в глаза. Как смотрела всегда. Она не узнала этого молодого человека, одетого по последней моде, с приглаженными напомаженными, укрощенными волосами вместо прежних романтически растрепанных кудрей.
Она почувствовала, что разговаривала бы по-иному с тем, прежним Озуном, более грубым, но и более простым и приятным, с его богемными замашками.
Но того, другого, более не существовало!
— Господин Озун, я знаю, что вы — друг моего брата Кости. Я пришла относительно его…
Сабина запнулась и, прищурив длинные ресницы, покосилась на Мирела Альказа.
Директор «Воли» понял и стал прощаться.
— До свидания, мадемуазель! Прежде чем уйти, я хочу заверить вас, что наша газета всегда и во всем в распоряжении дочери генерального прокурора и сестры прелестной госпожи Анни Мереутца! Дорогой Озун, когда закончишь, зайди ко мне… — С порога он обернулся и конфиденциальным тоном добавил: — Я должен предупредить вас, мадемуазель. Не слушайте его комплиментов! Озун — самый страшный браконьер у нас в редакции. Охотится на чужой территории и особенно на запретную дичь. Для него нет ни законов, ни страха божьего, имейте в виду!..
Ион Озун хихикнул в восторге от самого себя и от этой завидной репутации, взял сигарету, предложил закурить и Сабине и удивился ее отказу.
Он позвонил.
Спички у него были, но он не мог отказать себе в удовольствии позвать слугу, позвонить, отдать приказание, поболтать по телефону, привлечь к себе внимание тех, кого меньше балует судьба.
— Дай спички, Никулай! Оставь коробку здесь. И кто бы меня ни спрашивал — меня нет. Пусть подождут!
Никулай чиркнул спичкой, дал прикурить, положил коробок на стол и пошел рассказывать другим служителям, что господину редактору Озуну снова попалась красотка. Конфетка, а не девочка! Нечего было ему огоньку просить, он и без спички в один момент так и загорелся! Это был тот самый Никулай, который когда-то, в жестокое голодное утро, принес стакан холодной воды Иону Озуну, ожидавшему в приемной рядом с бородатым неудачником-изобретателем. Никулай перешел в «Волю» вслед за Мирелом Альказом.
Тогда Ион Озун клялся себе, что будет награждать его щедрыми чаевыми, потому что у него самого в ту пору не было и монетки в две леи. А теперь награждал его бесконечными выговорами. Но Никулай не огорчался; он восхищался редактором.
— Речь идет о моем брате Косте, — повторила Сабина. — Я знаю, что вы — хорошие друзья, и потому…
— Скажите лучше, были хорошими друзьями, мадемуазель! Были! Но с некоторого времени он меня чуждается. Я, очевидно, кажусь ему гнусным буржуем.
— В таком случае… — Сабина хотела было прекратить разговор.
— Это ничего не значит! Я по-прежнему отношусь к нему по-дружески… Мы не виделись уже несколько месяцев. Но я был бы рад найти предлог, чтобы снова сблизиться с ним… Особенно, если бы это произошло благодаря такой очаровательной барышне…
Сабина покраснела от возмущения. Для чего она пришла сюда и что говорят ей эти люди!
Разозлился на себя за сказанное и Ион Озун. Неужели же нельзя было подыскать менее истасканную любезность, чем эта дешевка «очаровательная барышня».
— Прошу вас, продолжайте…
Сквозь дымок сигареты Ион любовался изящной, хрупкой прелестью Сабины, удивляясь, благодаря какой игре природы эта девушка могла появиться в семье таких людей, как грубо сколоченный Костя, его бывший приятель, как иссохший маньяк Константин Липан и госпожа Анни Мереутца с ее псевдоаристократическим зазнайством.
Сабина рассказывала. Ион Озун глядел.
Когда она кончила, решение было принято. Он пойдет к Косте. Но не ради его самого, ибо Иона Озуна давно уже перестали интересовать все эти запоздалые ребяческие выходки.
А ради этой девушки с длинными загнутыми ресницами, глубокими черными глазами и проникновенным голосом, обладавшим неотразимой убедительностью.
— Только вы, господин Озун, можете предотвратить бог знает какое безумство. Я боюсь за него. Мне тяжело признаться в этом человеку, которого я едва знаю…
— Но, милая барышня! Дружба между мною и Костей дает мне право считать себя не совсем чужим для вас человеком! — патетически запротестовал Ион. — То, что вы надумали обратиться ко мне, это для меня…
— Не правда ли? Мне явилась счастливая мысль! Я бы всю жизнь упрекала себя, если бы не попыталась использовать это последнее средство!
Сабина поднялась и протянула руку.
Ион поднес к губам тонкие, изящные пальчики.
— Я за несколько минут закончу разговор с директором и через четверть часа буду у Кости…
— У меня еще одна просьба к вам, господин Озун! Я сейчас иду прямо домой и буду караулить у телефона. Буду ждать, что вы мне сообщите: удалось ли вам уговорить его.
— Ваше желание — для меня закон, барышня! — Ион Озун поклонился с широким жестом, от которого разинул бы рот и вытаращил глаза Бикэ Томеску, первый ментор и наставник Озуна в ту пору, как он сошел с поезда в Бухаресте.
Ион Озун открыл Сабине дверь и проводил ее до лестницы.
Теперь солнечное сияние показалось Сабине более милостивым, а оживление уличной толпы не таким противным.
— Что понадобилось этой птичке? — спросил Мирел Альказ, когда Ион Озун вошел в его кабинет.
Никогда еще директор «Воли» не казался Озуну таким законченным мерзавцем.
— Ничего особенного, — небрежно ответил он. — Небольшая услуга ее брату, с которым мы были приятелями. Если помнишь, этот самый Костя Липан нынешней зимой выступал на собраниях, которые разгоняла полиция.
— Вот, кстати, о Косте Липане… История с Иорданом Хаджи-Иорданом осложняется. По-видимому, наш друг потерял терпение и поставил Джикэ жесткие условия. Бедняга Елефтереску звонил мне по телефону, крайне встревоженный. Он сказал, — в той мере, в какой можно говорить о таких вещах по телефону, — что Хаджи-Иордан дал ему срок до полудня завтрашнего дня. После этого он опубликует подлинные письма Джикэ. Насколько мне известно, одного такого письма достаточно, чтобы навсегда положить конец его карьере. Я удивляюсь, как он мог действовать столь неосторожно, даже если эта история и происходила семь лет назад. Елефтереску совсем потерял голову. Константин Липан совершеннейший идиот. Я же говорил, что Джикэ с ним себе шею сломит. Ему нужен человек более гибкий… Перчатка, которую можно надевать по руке — и налицо и наизнанку. Теперь Джикэ и рад бы отделаться от Липана, но его надо заставить подать в отставку так, чтобы публика не связала его ухода со скандалом вокруг дела Хаджи-Иордана… Поэтому Джикэ просит нас подать ему руку помощи. Он хочет, чтобы мы в очень резкой статье потребовали от него ответа: почему министр юстиции терпит такого генерального прокурора, как этот осел Липан, сын которого — опасный бунтовщик и агитатор. Вероятно, именно о твоем Косте и идет речь.
— Да вовсе он не опасный агитатор, — воскликнул Ион Озун. — Я его хорошо знаю. Это очень порядочный малый, но с бунтарским заскоком. С годами у него это пройдет…
— Пройдет или нет — это его личное дело, — пожал плечами Мирел Альказ. — Главное, мы должны непременно оказать услугу Джикэ. Мы ему обязаны выше головы, все мы в нашей газете, да и ты сам не меньше нас. Приятно тебе было бы, если бы напомнили о статейке насчет вора, укравшего буханку хлеба, и его защитнике-демагоге, который на этом сделал карьеру? К тому же мы в долгу и у главного пирата, Иордана Хаджи-Иордана. Вот я и подумал о тебе. Напиши-ка статеечку. Строк на сорок. Вот тебе и заглавие: «Липан и Липан». С одной стороны Липан-прокурор, с другой — Липан-агитатор. Один — неумолимый страж законности и порядка, другой — столь же неумолимый враг законности и порядка. Полная симметрия, все готово, хоть на стол подавай.
— Дорогой шеф, этого я сделать не могу…
— Из-за той птички, которая была здесь? — хихикнул сквозь зубы Мирел Альказ.
Ион Озун проглотил ответ, который вертелся на языке, и, помедлив, ответил сдержаннее, в других выражениях:
— Не из-за мадемуазель Липан… А из-за моего бывшего друга Кости Липана… Я знаю, что он не агитатор и отнюдь не опасен.
— Слишком ты много знаешь, — усмехнулся директор «Воли».
— Да, знаю слишком много… И прошу тебя, шеф, сделай мне эту единственную уступку. Я ничего не просил от «Воли». Ты помнишь? С самого начала, когда черт дернул меня написать ту статью против Джикэ Елефтереску, я послушал твоего совета и не поместил ее в «Воле», чтобы не создавать тебе осложнений… Мне пришлось порядком побегать, чтобы пристроить ее в другом месте. Так что я знаю, чего можно просить у «Воли» и чего нельзя! Я стою на реальной почве… Но я не могу допустить, чтобы мы нападали на генерального прокурора ни из-за этой нелепости, ни из-за какой-нибудь другой. Ведь ты убежден, как и я, что он человек честный и щепетильный до мании.
— Да что это за честность? Он просто маньяк!
— Пусть даже маньяк. Но маньяк честности! Такие маньяки не часто попадаются. Мы делаем преступление… Это бесчеловечно и не в интересах газеты…
— Так, так, так! Ты уже стал поучать меня, что выгодно и что невыгодно газете? Дорогой Озун, тебе эта крошка в два счета вскружила голову. Я не думал, что ты такой слабохарактерный. Это-то я понял…
— Ничего ты не понял, шеф…
— Послушай, Озун! — Альказ потерял терпение. — Ты не хочешь писать статьи? Хорошо, я согласен! Я тебя не принуждаю… Но прошу не читать мне нотаций! Здесь я хозяин, и распоряжаюсь здесь я один. И мне начали надоедать претензии моралистов, философов и свободомыслящих. Подходит это тебе — прекрасно! Не подходит… — И он показал рукой на дверь. — Все необходимы, но незаменимых нет.
В голове Озуна молнией мелькнуло воспоминание о том, как другой человек в другом кабинете примерно с теми же словами и тем же жестом указал на дверь политическому репортеру Мирелу Альказу. Тогда, в то голодное утро, после многих других голодных и холодных дней, Ион сидел в соседней комнате, невольно слышал это и думал, что не смолчал бы, как это сделал Мирел Альказ, даже если бы пришлось голодать каждое утро до конца жизни. Теперь роли переменились. Мирел Альказ сидел в кресле директора, а он, Ион Озун, молчал.
Молчал, как тогда смолчал тот, подчиненный.
Директор «Воли» нетерпеливым движением постучал мундштуком папиросы по большому серебряному портсигару, готовый повторить когда-то сказанные слова: «Я кончил!»
Но не успел он произнести это, как дверь распахнулась, и в кабинет директора ворвался вездесущий репортер Дима, который, как волшебник Бальзамо, мог одновременно находиться в двенадцати местах разом.
— Слышали? Шеф, распорядитесь, чтобы приостановили печатать выпуск для провинции! Как? Вы не знаете?.. Убит премьер-министр! Дайте бумаги! Звоните в типографию…
— Да что ты болтаешь? — Альказ вскочил со стула, отказываясь верить. — Я сам разговаривал с ним в палате депутатов полчаса назад…
— Я прямо оттуда, шеф. Там-то все и произошло… На наших глазах… Дайте же бумаги… Дайте же сесть… Да живее, братцы, не то не успеем сделать экстренный выпуск…
— Но это невозможно, Дима…
Толстый низенький репортер, запыхавшись, весь в поту, уселся за стол, придвинув к себе стопку бумаги.
— Я опишу факты… Ты, Озун, набросай несколько строк насчет отсутствия необходимой охраны… Премьер-министр заплатил своей жизнью за то, что правительство чересчур снисходительно к агитаторам. А вы, шеф, пишите некролог… Умер на посту и так далее и тому подобное…
— Я все-таки не понимаю… Как же это произошло, mon cher ami? — не сдавался Альказ.
— Нет времени рассказывать, шеф!.. Нас опередят другие с экстренными выпусками! — вскричал Дима, исписывая торопливыми каракулями один листок за другим. — В двух словах, дело было так… Ответив на запрос Иоаницяну, премьер направился в сенат. На лестнице ему преградил дорогу какой-то тип. Пиф! Паф! Две пули в висок. Премьер и ахнуть не успел — упал и отдал богу душу. А тип скрылся… Но что поразительно — убийца пришел вместе с инспектором полиции Турелом Лампаджиу. Уже целый месяц он терся среди полицейских. Выдавал себя за тайного агента иностранной охранки. Всех их вокруг пальца обвел… Болваны!.. А теперь выясняется, что это знаменитый анархист, и это не первое его покушение… Распорядитесь в секретариате, чтобы дали большой портрет премьера. У нас остался от того банкета, что был два месяца назад по случаю его дня рождения! Годится и для некролога… Всеобщая распродажа по случаю кончины!
Через несколько минут редакция «Воли» превратилась в настоящий адский котел: звенели звонки, хлопали двери, отдавались и тут же отменялись распоряжения, люди бегом мчались в типографию.
Скрипели перья.
Непронумерованные листки один за другим слетали в подвал, где замершие ротационные машины ждали их, чтобы через полчаса вышвырнуть на улицу экстренный выпуск газеты с огромными заголовками на еще сырых листах.
— В каком году он родился? В шестьдесят четвертом или шестьдесят пятом?
— Он, кажется, учился в Париже?
— Сколько раз он был премьером, пять или шесть? Посмотри-ка в картотеке!..
— Вызвать газетчиков! Распорядитесь, чтобы газетчики были наготове!
Хрипло кричали голоса в телефонных трубках. После первых минут ошеломления весть о сенсационном событии облетела все комнаты редакции.
— Принесли фотографию! Костин принес фотографию с места происшествия! У него случайно был с собой аппарат.
— Беги в цинкографию! Большое клише на три колонки!
— Алло! Алло! Барышня, говорит «Воля»! Соедините меня с сигуранцей! Дайте министерство внутренних дел! Алло! Палата депутатов?..
Мирел Альказ закончил некролог и ловко добавил в конце несколько строк относительно преемника покойного: им может стать только Джикэ Елефтереску… Этого требует страна, этого хочет партия! При этом Мирел Альказ подумал, что акции Иордана Хаджи-Иордана поднялись так же головокружительно, как и акции Джикэ. Одно-единственное опубликованное завтра письмо может навсегда и бесповоротно решить судьбу Елефтереску. Мирел представил себе, как потирает руки Хаджи-Иордан.
Потирал руки и Мирел Альказ. В такой сложной ситуации умелый человек может всего добиться, если он достаточно независим, чтобы играть на двух досках.
Он вызвал телефонистку.
— Барышня, дайте мне квартиру Хаджи-Иордана. Вызовите его лично. Если его нет дома, соедините с конторой Хаджи-Иордана. Или с нефтяной компанией.
В ожидании он открыл дверь в соседнюю комнату, посмотреть, что делает Ион Озун.
Присев к столу, Озун торопливо строчил короткую, но громовую статью, клеймя инертность правительства, которое не сумело вовремя искоренить агитаторов — эту язву страны — и теперь горько расплачивается. Он начисто забыл про обещание, данное Сабине. Забыл про существование Кости Липана. Жуя мундштук папиросы, он призадумался, мысленно округляя патетическую концовку, и удовлетворенно улыбнулся, найдя подходящий оборот.
Мирел Альказ подошел и прочел заметку:
— Браво! Вот так-то лучше, душа моя!
— Вас вызывают к телефону из дома Иордана Хаджи-Иордана! — возвестил служитель.
В холодном и светлом кабинете с высокими потолками генеральный прокурор Константин Липан никогда и ничем не походил на того робкого, неприметного человечка, который, подслеповато щурясь, семенил по улице, сливаясь с безымянной толпой.
Здесь, в этих стенах, ясное и острое чувство долга распрямляло его плечи, придавало уверенность голосу. Для этого долга он жил. От этого сознания все его существо напрягалось, словно натянутая струна.
И когда он проходил по унылым коридорам с их шумным хаосом, превращавшим Дворец Правосудия в низкопробный привокзальный трактир, в биржу, в торжище, где правосудие продавали с лотка, при его появлении замолкали голоса. Все почтительно уступали ему дорогу. Вся эта толчея свидетелей, крикливых обвиняемых, адвокатов с истрепанными портфелями — все это множество пахнувших по́том людей, с лиц которых слетали маски, обнажая алчность, страх, хитрость, обман, — вся эта жалкая толпа расступалась, пропуская генерального прокурора.
Даже в таком осином гнезде, как зал ожидания, где рождались позорящие клички и циничные сделки, слух о которых шепотком переходил из кабинета в кабинет и с этажа на этаж, — даже там имя его произносилось без ухмылки. Никто не мог обнаружить уязвимого места в том панцире, который облекал этого хилого человека, закалявшегося внутренним жаром, как только он переступал порог Дворца Правосудия.
Константин Липан воплощал мистику правосудия, и вся свора скептиков, которые поначалу называли его карикатурным донкихотом, сражающимся с мельницами Юстиции во имя обманутой Дульцинеи с завязанными глазами, в конце концов признала, что в данном случае министерству повезло более, чем оно того заслуживает.
В своем светлом, просторном и холодном кабинете генеральный прокурор Липан бодрствовал над грудами папок, откинувшись на высокую прямую спинку стула. Но в последние дни плечи его сгорбились, а глаза за стеклами очков потускнели, придавая ему облик того серенького, невзрачного человечка, который пробирался поилицам, получая толчки от прохожих. За несколько дней исхудалое тело совсем съежилось. Костлявая рука замирала на страницах досье. Красный карандаш выскальзывал из пальцев.
Приходя в себя, он вздрагивал. Плечи распрямлялись, фигура снова принимала прежнее положение, словно автоматически зарядившееся оружие.
Так он сидел два часа назад, когда зазвонил телефон. Джикэ Елефтереску говорил ему что-то, и он ответил: «Нет». Так он сидел и сейчас, когда министр позвонил вторично.
Константин Липан слушал, прижав к уху телефонную трубку; он не мог видеть, какой мертвенной бледностью покрывалось его лицо, от которого кровь отхлынула, казалось, до последней капли.
И все же он, как и раньше, отчетливо произнес: «Нет!»
Размеренными, осторожными движениями близорукого человека Константин Липан положил трубку на рычаг. Но рука у него дрожала. В изнеможении он схватился худыми пальцами за виски, которые болезненно сжало, как клещами. Премьер-министр убит, а этот человек только и думает о своих сделках!..
Он хрустнул переплетенными пальцами. Встал и вернулся на свое место. Через несколько минут весть об убийстве распространится по всему городу. И первые же репрессии обрушатся на всех, находящихся под подозрением. На всех, — значит, и на Костю.
Он снова поднялся. Не стал, как обычно, приводить в порядок бумаги с дотошной заботливостью маньяка. Не стал запирать ящиков. Взяв с вешалки шляпу, он вышел с такой несвойственной ему поспешностью, что служитель вытаращил глаза, да так и остался стоять, глядя ему вслед.
В залах Дворца Правосудия царила обычная суматоха. Здесь еще никто не знал новости. Через пять минут вся эта толпа ринется к дверям, охваченная животным любопытством, — увидеть, кричать, бежать!.. Константин Липан не отвечал на поклоны. Он их не заметил.
Упав на сиденье такси, он облегченно вздохнул.
— Скорее! Я же сказал — на Каля-Викторией!
— Какой номер дома?
— Вот здесь.
Константин Липан расплатился и проверил номер по записи на клочке бумаги.
Никогда, даже во времена своей размеренной юности, он не поднимался по лестнице так стремительно. Через две, три ступеньки. У двери он остановился, чтобы унять биение сердца, преждевременно состарившегося, ослабевшего. Эта ли дверь? Или та?..
— Войдите!
Это был голос Кости.
Услышав голос сына, Константин Липан в первом порыве готов был броситься к нему, прижать его голову к своей иссохшей груди, защитить, укрыть…
— Здравствуй, Костя!
Он сказал только это. И остановился на пороге.
— Здравствуй, папа!
Костя не спеша поднялся со стула у железной печки, в которой тлела кучка сожженных бумаг; голос его прозвучал отчужденно.
Они не протянули руки друг другу, Костя не предложил отцу присесть. Константин Липан устроился на краешке железной кровати, положив шляпу на колени. Он никогда не представлял, что будет чувствовать себя таким чужим и неловким, встретясь с собственным сыном. Костя заметил, что отец еще больше сдал и воротничок слишком широк для его исхудалой шеи. А Константин Липан увидел, что глаза Кости еще больше запали под упрямым нахмуренным лбом с резкими складками меж бровей.
Генеральный прокурор заговорил.
Заговорил, с самого начала понимая, что натолкнется на каменное сопротивление, которого ничто не сможет поколебать.
Костя вскинул удивленный взгляд, только услышав про покушение. Значит, «тот» сдержал слово! Костя узнал его руку. Две пули в висок. «Я всегда бью сюда». «Тот» сдержал слово, а он, Костя Липан, в это время сидел в убежище, ожидая ареста, который заранее драматизировал с фанфаронством балаганного революционера! Хотя Костя не признавал таких методов, понимая, что этим ничего не добьешься, а лишь вызовешь волну репрессий, он все же не мог не испытать странного восхищения. «Тот», по крайней мере, на что-то отважился! Что-то совершил! Сдержал свое слово!
— Убийца скрылся, — продолжал Константин Липан. — Но, надеюсь, ненадолго… Бежать он не сможет…
— Этого человека никто никогда не схватит, — проговорил Костя.
— Откуда ты знаешь? Ребяческое заблуждение! Таких людей всегда ждет один неизбежный конец.
— Этот не таков! Я с ним знаком, знаю, что он кончит не так.
Константин Липан поник головой; угроза оказывалась еще более тяжкой, чем ожидал он, идя сюда. Если Костя действительно знаком с убийцей, то розыски обязательно приведут и к сыну. Он будет раздавлен, как букашка, под пятой такого человека, как тот, с кем он говорил только что по телефону.
Он решился:
— Костя!.. Забудем все, что было…
— Мне нечего забывать…
— Я прощаю тебя за…
— Я не нуждаюсь ни в каком прощен ли…
— Пойми, Костя, под угрозой долгие годы твоей жизни. Быть может, вся твоя жизнь.
— Я совершеннолетний. Я сам распоряжаюсь своей жизнью.
— Костя, есть средство… Уйдем отсюда, пойдем со мной домой. У меня никто тебя искать не станет… Не посмеют… А потом я найду для тебя возможность уехать… Скрыться, пока не забудут…
— Папа, когда я был ребенком, ты учил меня не пугаться своих проступков и уметь отвечать за них.
Константин Липан еще ниже опустил голову.
Наступило молчание. Снизу, с улицы, донеслись пронзительные выкрики газетчиков, возвещавших об экстренном выпуске.
Константин Липан сделал еще попытку.
— По крайней мере, не говори, что ты знал этого человека. Этого убийцу… Или скажи, что тебе было неизвестно, кто он и каковы его намерения… Можешь сказать, что он ввел тебя в заблуждение… Показался тебе безобидным, каким его все считали…
Костя спокойно проговорил, глядя отцу в глаза:
— Папа, когда я был ребенком, ты учил меня никогда не лгать. И я не лгал. Тяжело мне учиться этому теперь, И от тебя.
Константин Липан не снес взгляда сына.
— Это твое окончательное решение? — спросил он, отводя глаза.
— Нет ни первоначального, ни окончательного решения. Есть одно-единственное. То, которое согласуется со всем тем, чему ты меня учил когда-то, когда я был маленьким.
Оба одновременно встали. Константин Липан подумал, что если бы разговор кончился иначе, то он ушел бы отсюда с облегчением, но в этом облегчении был бы горький осадок. И он не смог заглушить в себе, в тайной, скрытой глубине души гордость, даже благодарность за то, что в этот час Костя говорил с ним именно так, а не иначе.
— Будь здоров, Костя!
— До свидания, папа!
На этот раз они пожали друг другу руки. Быть может, Косте хотелось прижаться лбом к губам отца; быть может, и Константину Липану хотелось прижаться сухими губами ко лбу сына.
Но обоих удержала гордость и, может быть, и другое, менее суетное чувство.
Спускаясь по лестнице, Константин Липан увидел вывеску рекламной конторы.
Он вошел и попросил провести его к телефону.
— Я генеральный прокурор. Будьте любезны… Мне нужно сообщить нечто важное министру юстиции.
— Понятно, господин генеральный прокурор! — проговорил какой-то рыжий юноша в очках, жадно читавший экстренный выпуск. — Пожалуйте сюда! Понятно, с этим ужасным покушением…
И он почтительно и деликатно удалился.
— Алло! — проговорил Константин Липан в черную эбонитовую трубку. — Алло! Это господин министр юстиции?.. Да, да! Говорит генеральный прокурор Липан… Я звоню как раз по этому делу… Я обдумал и пришел к заключению, что вы были правы… Разумеется, господин министр!.. Совершенно точно, господин министр, как вы меня просили. Пусть будет по-вашему, господин министр!
По лестнице от рекламной конторы спустился и вышел на Каля-Викторией человек, еще больше ссутулившийся, с потухшими глазами и с каким-то виноватым, молящим взглядом, избегающим чужих взоров. Сгорбившийся человек в черной одежде, с неуверенной походкой, мгновенно затерявшийся в потоке людей, которые спешили, бежали, толкались, пихались, сталкивались, спотыкались, кричали, жадно рвали газеты из рук продавцов, чтобы поскорее узнать все новые и новые подробности относительно ужасного убийства. Какие меры приняла полиция? Что предприняло правительство? Что произойдет завтра? Кто станет новым председателем совета министров?
Дом, принадлежавший господину министру юстиции Елефтереску, сверхпопулярному доброму малому Джикэ, теперь более чем когда-либо ставшему героем дня и обстоятельств, стоял, отступя от улицы, в парке. Фасадом он выходил на лужайку, окаймленную бордюром из цветов, кустарника и карликовых роз и отгороженную от тротуара и прохожих железной изгородью с торчавшими поверху медными копьями. К дому и парадному входу с широкими мраморными ступенями, стеклянным навесом и фонарями вела аллея, мощенная красноватым гранитом; меж симметрично уложенными плитами пробивались былинки травы и мелкого клевера.
Великолепный подъезд, великолепный фасад! Достойный всего этого здания, которое соперничало с особняком пресловутого нефтепромышленника Иордана Хаджи-Иордана на шоссе Киселева и которое, впрочем, и послужило тому моделью. Ибо то было лишь копией, а это — оригиналом, подлинным творением великого архитектора Минку.
Это был старинный барский дом, хозяин которого, обладавший когда-то многочисленными поместьями, давно разорился и почил в бозе. От былого богатства, растраченного в первую половину жизни, оставался лишь этот особняк с парком позади дома, с лужайкой и монументальным фасадом, со старинной мебелью и персидскими коврами; у хозяина не хватило духа продать его в чужие руки. Он даже не заложил этого дома. Здесь действовало некое табу: его собственная гордость и то, что это здание являлось архитектурной гордостью столицы. Наследники, столь же промотавшиеся, но в меньшей степени рабы сентиментальных предрассудков, поспешили продать дом через три месяца после похорон своего дедушки, дяди, брата, кузена и шурина. У них не было ни времени, ни средств на то, чтобы судиться и оспаривать друг у друга приоритет на право наследования. Тем более что поговаривали о наличии какого-то завещания, по которому владелец дома отдавал его под музей, оставляя родню не солоно хлебавши. Относительно завещания было известно лишь Джикэ Елефтереску, адвокату покойного. После похорон завещание странным образом исчезло. Еще более странным было то, что, как выяснилось, и Джикэ Елефтереску ровно ничего не знал о подобном завещании.
Однако он многозначительно намекал родственникам:
— Кончайте дело как можно скорее! Это наследство — дело неверное… А что в руках, то уж не обманет!
Поэтому они быстро пришли к соглашению при посредничестве того же Джикэ. Хороший малый, что и говорить! Не потребовал ни гонорара, ни возмещения расходов. Все — бесплатно!
Что касается крох раздробленного состояния, которые достались каждому в результате дележа, то все немедленно нашли им употребление в зависимости от склонностей и характера. Недаром все они долгие годы ждали, когда же наконец умрет этот Мафусаил-дедушка, дядя, брат, кузен и шурин, — а он все жил да жил!
Менее многочисленная, но более осторожная часть наследников положила свою долю в банк или приобрела акции, чтобы до конца дней своих получать проценты или стричь купоны. Но эти люди оказались не очень дальновидными, ибо вследствие послевоенного падения курса леи и вздорожания жизни доходы эти стали смехотворно малыми. Другие, более многочисленные и более отважные, укатили в спальных вагонах в Монте-Карло искать счастья в рулетке, играя по заранее продуманной и беспроигрышной системе. Однако оказалось, что этим продуманным и беспроигрышным системам, по-видимому, все-таки чего-то недоставало. В расчеты вкралась маленькая ошибочка. В результате все они вернулись на родину в вагонах третьего класса, окончательно промотавшись и уже без всяких надежд на наследство. Разумеется, и те и другие на все лады проклинали покойника с его проклятым наследством. Испортил он им жизнь!
Расчеты Джикэ Елефтереску оказались куда более верными. Он-то не промахнулся. Он не допускал ни одной ошибки, ничего непредвиденного.
Стремительно делая карьеру, он давненько целился на этот дом и действовал обдуманно, чтобы не потерять случая, как потерялось завещание. Это было именно то, что ему требовалось! Как же упустить такую возможность?
Прошлое и престиж такого внушительного дома, несомненно, должны были отбросить отблеск былой славы и на нового владельца. Так оно и вышло.
Это было искусное двойное — материальное и моральное — помещение капитала всевозможных гонораров, тантьем, прибылей, комиссионных, побочных полузаконных доходов, которые он усердно выколачивал как отзывчивый адвокат и услужливый депутат. Тогда он еще не превратился в сверхпопулярного Джикэ, министра и славного малого. Он был только претендентом. Только малым с будущим, популярность которого возрастала с головокружительной быстротой.
Поэтому он сжег глупое дарственное завещание, которое так странно затерялось в его досье, и поделил наследство самым тщательным и беспристрастным образом. Лез из кожи вон, чтобы выплатить причитающуюся за дом сумму, прибавив к собственным сбережениям деньги, счастливо взятые взаймы у человека, на которого он менее всего надеялся. Он выложил наличные денежки нетерпеливым наследникам и вступил во владение долгожданным домом. У кого на плечах голова, а сердце в груди доброе — тот в Румынии не пропадет! Это уж закон!
Прежде чем переехать, новый владелец несколько изменил расположение апартаментов, приспособив их к своим нуждам и интересам. Таким образом, долгожданный дом стал поистине бесценной резиденцией для обоих супругов Елефтереску. Как для политических комбинаций Джикэ, ставшего наконец популярным министром — славным малым, так и для неутолимой страсти госпожи Эльвиры Елефтереску к сватовству, для ее танцевальных вечеринок, длившихся далеко за полночь.
Но сегодня, как ни странно, ни малейшего лучика света не пробивалось в выходивших на улицу окнах, из которых обычно, в вечера пресловутых приемов госпожи Эльвиры Елефтереску, выплескивалась на лестницы, на лужайку и далеко вокруг бурная оргия веселья, словно из дансинга, бара или процветающего, вечно оживленного ночного кабаре.
Полная тьма. Погасшие фонари. Закрытые ставни, спущенные жалюзи. Запертые двери. Затишье по всему фронту.
Нигде ни души.
Только сторож неподвижно застыл в своей будке у ворот.
Да через определенные промежутки времени по противоположной стороне улицы, гулко шагая, проходит патруль: двое солдат с ружьями на плечо, с подсумками, полными патронов. После убийства премьер-министра сигуранца и полиция не исключали возможности дальнейших покушений. Быть может, убийство в палате депутатов было лишь сигналом. Быть может, опасный таинственный анархист Спартак не покинул ни страны, ни даже города и, как говорят, разгуливает где-нибудь здесь, в другом фантастическом обличье. Быть может, у него есть сообщники, которым поручено совершить целый ряд покушений по списку, чтобы посеять панику, беспорядки, террор, вызвать разгул анархии. А в таком случае кто иной мог бы стоять первым в списке, как не популярнейший министр юстиции и лидер правительственной партии, тот, кто имеет наибольшие шансы стать политическим преемником жертвы, еще не преданной земле?
Поэтому были приняты строжайшие меры по охране, все были начеку. Тайные агенты в штатском дежурили в темных закоулках, во дворах, у соседних окон.
С улицы особняк Елефтереску казался редким прохожим какой-то бронированной крепостью, неприступным бастионом, готовым отразить любой натиск пулеметов, бомб, адских машин и всего прочего сатанинского оружия анархии и террора.
Обманчивое, наивное впечатление!
Там, внутри, по ту сторону запертых дверей и входов, за темными окнами, господин министр юстиции и будущий премьер думал вовсе не о покушениях и опасался отнюдь не нападения анархистов. У него были другие заботы и тревоги, с которыми необходимо было окончательно разделаться сегодня вечером, чтобы развязать себе руки и с легким сердцем ринуться завтра на главный штурм, которого он ждал всю жизнь.
С боковой стороны особняка, выходящей на узенькую, всегда пустынную улочку, где обитали тихие рантье, старые вдовы и отставные высокопоставленные чиновники на пенсии, существовал еще один — скрытый — вход, предназначенный только для близких друзей и некоторых посвященных, которые предпочитали входить и уходить, не привлекая к себе внимания. Небольшая дверь открывалась автоматически, по электрическому сигналу. Далее шло несколько ступенек. За ними — вторая дверь резного дуба с орнаментом из кованого железа. В ней маленький круглый стеклянный глазок. Другой электрический сигнал — и посетитель попадал в переднюю, умышленно погруженную в полутьму. Оттуда лакей или доверенный секретарь проводил посетителя прямо в кабинет Джикэ Елефтереску: камеру клятвенных обетов, келью-исповедальню, логово темных махинаций.
В эту дверь и вошел теперь Иордан Хаджи-Иордан. Он приехал не в своем огромном, как вагон, и известном всему Бухаресту автомобиле, а в простом такси, из которого вышел на углу улицы. В такси остался сидеть его неразлучный друг последнего времени, который следовал за ним, как тень, если не путешествовал за границей как его посланец, посещая банки и различные акционерные общества, финансировавшие займы и предприятия Румынии. Тощий человечишка — вместилище вавилонского смешения различных языков, которые, как ни странно, были также языками Вольтера, Шекспира, Гете, Данте и псалмопевца Давида. Человечишка с желтым лицом интригана из мелодрамы, с прядью волос, вылезавшей на лоб даже из-под шляпы, и с косым бегающим взглядом зеленых глаз — зеленых, как гнилая вода стоячего болота.
— Прогуляйся-ка по шоссе, — рекомендовал ему Иордан Хаджи-Иордан. — Тебе полезно глотнуть свежего воздуха. Вид у тебя совсем чумовой, будто хворь какая на печенку кинулась! Вся желчь в морду бросилась!
— У меня?
— Ну, нечего разговаривать!.. Возвращайся через час и жди меня здесь.
— Через час?.. Маловато, я думаю, на все счета, что тебе надо свести с господином министром!
— Хватит!
— Ладно, я тебе сейчас все изложу снова…
— Отстань от меня со своими изложениями, я и сам все помню. Разделаюсь с ним в два счета. Я ему хорошенькие пилюли приготовил!
— А может, он тебе тоже кое-что припас? Как ты думаешь?
— Да что ты! Он-то? Никаких у него пилюль нет! А вот мои… Ха-ха… Я ему засуну эти пилюли в глотку, одну за другой, пусть глотает да икает! И проглотит, негодяй, чтоб ему… одну за другой проглотит, не подавится! Будь уверен! А потом я его утешу сладкой конфеткой, обсахаренной, он ее проглотит, животик погладит и будет клянчить: дай, дай мне еще, хочу еще, дяденька!
— Хм… Кабы так… Ты оптимист.
— Так и выйдет… Знаю я моего дружка до донышка брюшка, в два счета его обставлю. По твоей пословице. Как там говорится?
— À voleur, voleur et demi[75].
— Вот-вот! А другая?
— Les grands voleurs pendent les petits[76].
— Ага! Так оно и есть!..
Так оно и вышло.
Когда Иордан Хаджи-Иордан вошел в кабинет, Джикэ Елефтереску оживленно говорил с кем-то по телефону. Он поднялся с кресла у письменного стола и, не отнимая трубки от уха, продолжал беседу, довольный, что тем самым упростился первый, самый трудный момент встречи. Он приветливо кивнул головой и извинился взглядом за то, что не может прервать разговора. Свободной рукой он указал на кресло, весьма хорошо знакомое Иордану Хаджи-Иордану, приглашая его сесть.
Иордан Хаджи-Иордан не нуждался в подобных приглашениях и в ритуале вежливости.
Он уселся, не дожидаясь приглашения. Плюхнулся в кресло, боком развалился в нем, раскорячившись и закинув одну ногу на упругий, обитый кожей подлокотник. Стал болтать в воздухе ногой, обутой в тупоносый американский ботинок из толстой кожи. Закурил свою обычную огромную сигару и щелчком швырнул спичку на пол, на ковер, хотя у него перед носом стояла овальная хрустальная пепельница.
Он делал вид, что не слушает, однако слушал.
— С Митицей говорил? — спросил он, когда Джикэ Елефтереску, закончив, положил трубку на рычаг и, обойдя стол, подошел пожать ему руку. — С ним, что ли?
— Как ты догадался? — в свою очередь спросил Джикэ Елефтереску, избегая прямого ответа.
— Велик труд — отгадать! Как услышал первые твои медовые словечки, сразу понял!
— Медовые? Почему медовые?
— Слащавые! Припарки! Не забудь — я плут постарше и половчее тебя.
Как более старший и ловкий плут, Иордан Хаджи-Иордан заставил министра несколько мгновений простоять с протянутой рукой: он стал вертеть сигару в левой руке, а правой принялся шарить во внутреннем кармане, казалось, не находя того, что искал. Пробормотал, вернее, прорычал несколько неразборчивых слов и несколько ругательств по адресу родителей, святых апостолов вкупе с Христом и Евангелием, прозвучавших гораздо явственнее и выразительнее. Джикэ Елефтереску испугался было, что Иордан Хаджи-Иордан забыл дома то, чего не мог доискаться в кармане. Еще одна бандитская штучка!
Однако после всего этого бандит сжалился и тоже протянул руку министру юстиции. Мягкую, инертную, вялую, как тряпка, руку, хотя у Иордана Хаджи-Иордана были такие каменные кулаки, что он мог бы свалить быка одним ударом. Рука его шлепнула ладонь министра, как мокрая тряпка. Министр потряс ее с такой энергией, словно хотел выжать.
Бандит даже не посмотрел на него. Он уставился в потолок.
— Ну, все в порядке, друг Иордан! Готово! Дело окончательно прекращено! — возвестил радостный и бесконечно счастливый Джикэ Елефтереску. — Теперь давай мириться, старый добрый приятель!
— А я и не считал, что воюю с тобой.
— Это была глупость, признаюсь, глупость, к которой меня вынудили, — уверял Джикэ Елефтереску, в свою очередь усаживаясь в кресло напротив и тоже закуривая сигару, только размером поменьше. — Если бы я был большим пройдохой…
— Если бы! — покачал головой Иордан Хаджи-Иордан, достаточно красноречиво выражая этим свое неверие в способности министра — славного малого к крупному плутовству. — Вот именно! Если бы… Только вот не получилось…
Сочтя более удобным и осторожным не обращать внимания на реплику, Джикэ Елефтереску продолжал говорить, придерживаясь испытанного плана своих адвокатских речей. Он стал выстраивать целую цепь аргументов, звено за звеном, в уверенности, что, когда он дойдет до конца, все сомнения и подозрения будут полностью рассеяны:
— …если бы я был большим пройдохой, каким меня изображают иные, то я сказал бы тебе, что мною руководили высшие интересы страны! Родина, долг, ответственность и прочий тарарам! Но это, дорогой мой, годится для газет. Для публичных собраний, для говорильни в парламенте, для трибуны… Болтовня! Вздор! С тобой я обязан быть искренним, каким был всегда. И искренне признаюсь тебе, что вовсе не высшие интересы государства заставили меня принять те нелепые меры, которые… Ты достаточно хорошо знаешь, что у меня тоже был хозяин, и тебе известно, кто это… хозяин, который меня принудил… Что я мог сделать?.. Хочешь не хочешь — барину надо подчиняться. Как я ни пытался сопротивляться — бесполезно. Тогда я и дал ход делу… так… только для формы, сохраняя возможность отступления. Я ведь хорошо знал, что все равно дело не дойдет до конца и разрешится само собою… Бедняга шеф, господь его прости, непрерывно давил на меня! У нас с ним было много столкновений, конфликтов, вплоть до крайне резких! Все напрасно! Он уперся: нет, нет и нет!.. Умен, честен, крупный политический руководитель, хороший организатор, да что толку! Упрямство было его главным недостатком: когда он лез напролом, его никто не мог остановить. Ну и вот… Он выискал себе и подходящее орудие — человека с ограниченным кругозором, инквизитора, тупицу и маньяка Липана. Люди думают, что это я его подыскал. Я? Да разве я — сумасшедший или совсем одурел, чтобы искать лишнего повода для ссоры? На самом деле это шеф мне его навязал… Возможно, а вернее, определенно, Липан получал конфиденциальные инструкции непосредственно от шефа, через мою голову. Иначе как бы он посмел мне сопротивляться, почему чувствовал себя достаточно сильным, чтобы мне не подчиняться?.. А теперь, когда он лишился поддержки, то тотчас же полностью сдался. Если бы ты слышал, как он звонил мне по телефону, тебя охватило бы отвращение. Отвращение к этому угодничеству, к трусости и человеческой гнусности! Блеял, как ягненок на бойне!.. А через час явился с досье и с заключением о прекращении дела. И снова лебезил: «Да, господин министр! Так точно, господин министр! Будьте здоровы, господин министр! Желаю здоровья, ваше превосходительство, и прошу простить меня!» Противно, друг Иордан, противно! Среди каких подлецов и трусов мы живем!.. Досье и заключение о прекращении дела здесь на столе, в твоем распоряжении. Хочешь посмотреть?
Иордан Хаджи-Иордан невозмутимо попыхивал своей сигарой размером с кукурузный початок и пускал к потолку облака клубящегося дыма, следя глазами за тем, как они поднимаются, завиваются спиралью, редеют и рассеиваются. Утонув затылком в мягкой спинке кресла и перекинув ногу через подлокотник, который застонал под тяжестью его тела, он даже не соизволил перевести взгляд на говорившего и, казалось, не слышал его слов, не хотел придавать им никакого значения.
Внезапно он с усилием выпрямился, сбросил ногу с подлокотника кресла, положил сигару на край пепельницы и, упершись огромными кулаками в стол, поглядел собеседнику прямо в глаза:
— Послушай, Джикэ! Зачем я сюда пришел: для собственного удовольствия, из любви к тебе, что ли? Не ты ли меня сюда позвал?
— Я, конечно, я!
— Это ты воспылал ко мне любовью! Тебе обязательно понадобилось меня видеть, не так ли?
— Так.
— А для чего именно?
— Тебе ведь сообщили, для чего именно считал я необходимым увидеться. Для окончательного выяснения… Я тебе объяснил, каково было положение тогда; позволь же мне объяснить теперь, каково новое положение, которое… понимаешь… положение не окончательное, но которое…
— Брось, Джикэ! Хватит заикаться! Ты говорил достаточно и устал. Дай теперь я скажу. Бандит будет тебя судить.
— Если ты так ко мне относишься…
— Отношусь так, как ты этого заслуживаешь. Ты что же воображаешь, Джикэ, я сюда явился от нечего делать, чтобы слушать твои враки, как те дураки, что тебе аплодируют? Нужны мне твои извинения и объяснения! Я их у тебя не просил, да и не ждал их от тебя. Но если ты считаешь это необходимым, почему ты не ведешь себя со мной открыто и честно? К чему сваливаешь вину на покойного?.. Говори начистоту, коротко и ясно!.. Это была твоя игра! Но не вышло у тебя… Не вышло потому, что и у меня была своя игра, посильней твоей. И признайся честно: увидев, что твое дело не выгорело, ты в последний момент образумился. Понял, что действовал неверно с самого начала… Ошибся, братец, давай это дело зачеркнем! Вот и все! Я ждал, что ты будешь говорить именно так. А чего ты ходишь вокруг да около? Я пришел с другой задумкой и не собираюсь слушать небылицы, которые ты несешь; они начинают меня злить и оскорблять…
— Да разве я хотел оскорбить тебя, друг Иордан! Наоборот!
— Придержи язык! Молчи! Теперь говорю я… Я оскорблен, ибо твоя болтовня доказывает, что ты считаешь меня глупее, чем я есть. А я это глотать не собираюсь, не таковский. Сколько лет мы с тобой знакомы, ну-ка?
— Да лет шестнадцать…
— Восемнадцать! У меня память получше твоей. Так за восемнадцать лет ты меня распознать не сумел?.. Я пришел говорить с тобой начистоту, с глазу на глаз, здесь, где нам с тобой не впервой разговаривать. Я хотел сказать вот что: «Слушай, из твоей игры, которая не сложилась, и из моей игры, от которой у тебя язык отнялся, может, — если мы договоримся, как умные люди, — выйти новая игра, которая пойдет как по маслу и нам обоим будет выгодна. Давай договоримся! Честно, по-товарищески! Я тебя надувал когда? Нет! Со мной бояться нечего, я и завтра тебя не надую!» Вот как говорят по-честному, вот как дела делаются; для такого разговора я и пришел. А ты меня поджидал, чтобы плести мне всякий вздор, какой плетешь другим!.. Эх, Джикэ, вбей себе в голову раз и навсегда: в таких вот махинациях, на которых, как тебе кажется, ты собаку съел, я сильнее тебя и всегда останусь сильнее. Я одолею. И не потому, что я больший пройдоха, чем ты. Я за это словечко и гроша ломаного не дам, оно мне не подходит. Тесно оно мне, как чужая ветхая одежонка, которая трещит под мышками. Это слово — по мерке того барахла, которым ты сейчас занимаешься. Ты останешься пройдохой — большим, малым, сродним, как у тебя силенок хватит. Не равняй меня со своей сворой. Это не по моей мерке. Я бы в ней задохнулся. Мне все это поперек горла бы встало… Я — бандит!
— Бандит? Откуда ты это взял, друг Иордан?
— От тебя взял! Бандит, самый большой бандит, гангстер номер один «Великой Румынии», национальная опасность!.. Разве не твои это слова? Разве не так ты соизволил выражаться на заседании совета министров, когда решил притащить меня в прокуратуру и куда там еще?.. Что ж, ты воображаешь — не нашлось других благодетелей вашей же породы, которые известили меня об этом в течение первых же суток? Еще до вечера я получил донесение! Да сиди спокойно и не вертись без толку, как вертится и дрожит собачонка госпожи Эльвиры, когда попадает в лапы здоровенного пса!.. Вот и ты мне попался… В лапы…
Иордан Хаджи-Иордан разжал кулак и ткнул свою правую руку ладонью вверх, под нос всемогущему и популярному министру юстиции, доброму малому, чтобы тот своими глазами убедился, в чьи лапы он попал.
— Вот где ты у меня! — ухмыльнулся Иордан Хаджи-Иордан. — И напрасно ты так лихорадочно пытаешься угадать, кто именно примчался ко мне с доносом. Если бы то был лишь один! Их было трое, нет, четверо, да уж если быть точным, то пятеро: пять благожелателей по верному подсчету. Да и дружок твой, с которым ты сейчас так сладко ворковал по телефону — и ти-ти-ти и та-та-та, милый, дорогой, любимый…
— Как, даже и Митицэ?
Вопрос вырвался у Джикэ Елефтереску помимо воли, и он слишком поздно поднес руку к губам, словно пытаясь затолкнуть эти слова обратно.
Иордан Хаджи-Иордан пожал плечами и не замедлил рассеять последние сомнения:
— Да, даже он, даже Митицэ. А чему ты удивляешься? Спроси-ка его да сведи меня с ним лицом к лицу при свидетелях и увидишь, посмеет ли он пикнуть. Ты что думаешь, он не у меня в руках?
Сжимая и разжимая кулак, чтобы показать, где именно находится Митицэ, Иордан Хаджи-Иордан продолжал, снова пожав плечами и с той же усмешкой:
— Если ты думал, что он не у меня в лапах, простаком же ты меня считаешь! Пройдохи! Мошенники! Некуда вам деться, вот в чем штука! Пройдохами и мошенниками вы и останетесь, такое уж у вас ремесло. А я, как крупный бандит, всегда одолею все ваши плутни, всегда возьму верх — и не потому, что я умнее вас всех, — на это я не претендую. А потому, что у крупного бандита — крупный капитал. И с этим капиталом он держит вас всех в руках. Всех вас, болтунов-политиканов. Нет у вас другого выхода! Ты что, не знал этого? Мне этому тебя учить надо?
Несколько выбитый из колеи грубой и неприкрытой манерой Иордана Хаджи-Иордана излагать положение вещей, быть может, и несколько раздосадованный истинностью изложенного, Джикэ Елефтереску погрозил пальцем, пытаясь вернуть разговор к более шутливому тону:
— Cave ne cadas! Cave ne cadas, дружище!
— Что это значит? Ты меня на пушку не бери!
— Cave ne cadas! Смотри, как бы не упасть!.. Слишком уж сильным ты себя считаешь! Так говорили римляне своим консулам, Цезарям и Августам, когда те возвращались с триумфом после выигранных войн и сражений. За их спиной шел раб, который время от времени напоминал им, чтоб они поумерили гордость!
— И ты этому хочешь меня учить?
— Не учить, но…
— Лучше бы ты себя тому самому поучил, у тебя как раз на это ума не хватает!.. Послушай-ка, что тебе скажет по-дружески твой старый добрый приятель: Cave ne cadas — так и разэтак тебя, друг Джикэ!.. Ты сейчас не очень-то пыжься накануне победы, а то, гляди, лопнешь. Лопнешь самым что ни на есть жалким образом, как раз когда тебе белый свет так люб и дорог.
У Джикэ Елефтереску пропала всякая охота к латинским цитатам в шутливом духе. Он насупился и окончательно примолк.
Бандит прав! Он, Джикэ, слишком поторопился, не обеспечил себе никаких гарантий. Теперь, когда дело нефтяной компании «Иордан Хаджи-Иордан» прекращено, этот бандит, пират, разбойник, гангстер, акула может разделаться с ним как угодно. Если бы он, Джикэ Елефтереску, действительно был больши́м пройдохой, каким себя считал, то уж он позаботился бы обеспечить себе гарантии через третье лицо: я тебе — ты мне!
— Ну а теперь чего ты съежился? — в повелительном тоне напустился на него Иордан Хаджи-Иордан.
— Да вот, думаю…
— О чем?
— Так… много всякой всячины, и большой и малой… Ведь сам понимаешь, сколько осложнений…
— Действительно, много, да и не таких уж малых! — усмехнулся Иордан Хаджи-Иордан. — Я понимаю тебя, Джикэ! Это ты хорошо сказал: cave ne cadas! Хлещи, извозчик, босяка, пусть он скатится с задка пролетки, хоть он воображал, что взобрался на триумфальную колесницу! Этому и я научился за три класса гимназии, пока не пришлось зарабатывать себе на хлеб…
Джикэ Елефтереску погрузился в еще более хмурое молчание. Каждое слово бандита казалось недвусмысленным намеком на глупую необдуманность действий министра. Он, Джикэ, в руках этого бандита.
Бандит снова взял сигару, забытую на пепельнице, попытался затянуться и обнаружил, что она погасла. Он швырнул ее — не в пепельницу, а на ковер — и закурил другую. Не выставляя более кулаков на стол, он заговорил более приветливым тоном, с оттенком наставительного упрека в голосе:
— Эх, Джикэ, дружище! Когда же ты отучишься от своих повадок хотя бы со мною? Это у тебя явно болезнь!.. Живешь среди мошенников и не можешь по-другому смотреть на вещи… Ну что ты со мной плутуешь! Осложнения!.. Осложнения распутались. Завтра ты станешь премьер-министром, его высокопревосходительством, повыше прочих малых превосходительств! Чего еще твоей душеньке надо? Разве ты всю жизнь не этого добивался? Ну вот, сейчас пирог перед тобой! Живи, мамаша, на денежки папаши!.. А ты, вместо того чтобы радоваться, веселиться и посоветоваться со старым приятелем, который за все восемнадцать лет знакомства ни разу не дал тебе плохого совета, — ты сидишь, киснешь и хмуришься, как кот в монастыре. Ну же, встряхнись, Джикэ!.. Прозеваешь поезд — больше уж не уедешь. Другого такого не будет!
Джикэ вздохнул и сделал знак полной и безоговорочной капитуляции.
— Ага!.. Может, ты хочешь сказать, что у тебя не выходит из головы вот это? — спросил Иордан Хаджи-Иордан.
Он засунул руку на этот раз во всю глубину нагрудного кармана, туда, где сначала шарил, ворча, бормоча и ругаясь, не находя чего-то.
Но теперь он нашел!
Он вытащил связку конвертов и писем и швырнул их на стол со словами:
— Бери! Бери и успокойся!
Брошенная с силой связка скользнула по стеклу стола и рассыпалась по полу.
Джикэ Елефтереску, всесильный министр юстиции и завтрашний председатель совета министров, мгновенно нагнулся и стал собирать их с усердием жалкой служанки или лакея.
Ухмыляясь и пуская клубы сигарного дыма, Иордан Хаджи-Иордан, главарь бандитов и гангстеров, смотрел, как ползает Джикэ на четвереньках у его ног, подбирая одно письмо за другим.
— Слышь! Не трать времени, не пересчитывай их под столом! Все они тут, полный комплект!.. Успокоился? Брось их к черту! Сожги их, пусть горят, как горят завещания… Хватит о них думать, займемся нашими делами. Ведь нам с тобой предстоит провернуть немало дел, Джикэ! Как в старые добрые времена, когда ты писал мне любовные послания. Но теперь нам придется поработать побольше, ведь мы с тех пор подросли и научились многому, чего прежде не знали… Такова действительность!.. Садись-ка ты в кресло, я больше тебя жучить не буду! С моей стороны все кончено. Что было — то было; нас теперь интересует, как пойдет дальше. Давай-ка выработаем план сотрудничества на новой, прочной основе! Вот для чего я пришел, а не для всякого вздора.
Сверхпопулярный министр, славный малый, наиболее шумно приветствуемый парламентский оратор, Джикэ Елефтереску покорно уселся на краешек кресла, словно попал в чужой дом. На мгновение ему припомнилась физиономия Константина Липана, робкого, растерянного провинциального судьи, в тот день, когда тот впервые удостоился приема в министерском кабинете. К черту! Неужели он так низко пал? Одурел, как Липан, именно теперь, когда…
Он взял со стоявшего между ними маленького столика письма, эти проклятые письма и записки, которые своей рукой собрал с пола, и протянул Иордану Хаджи-Иордану, возвращая их, как торжественный залог союза, который они заключают на новой, нерушимой основе абсолютного доверия.
— Возьми их назад, брат Иордан! Не для этого я позвал тебя. Я их у тебя не просил. Я знаю, что твое слово — верное!..
— Так чего же ты крутил и вилял, байки мне рассказывал?
— Глупости…
— Ты думаешь, я только этим тебя в руках держу? Или забыл историю с домом? Ведь то завещание побывало у меня прежде, чем ты его сжег! Ты думаешь, я такой дурак, что не сфотографировал его? Просто так, без какой-либо цели. Пусть лежит!.. А когда ты метался, добывая деньги, чтоб расплатиться за дом, в котором мы сейчас с тобой беседуем, как два старых приятеля, кто тогда принес тебе деньги? Бандит! Ты у меня не просил; даже и не ждал. А я сам понял и примчался тебе на помощь. Мне это было не так легко, как теперь. У нас у обоих было меньше возможностей… Просил я у тебя тогда какой-нибудь документ, расписку? Нет! Просил ли когда деньги назад? Напомнил ли хоть раз о них? Нет! Вот каков бандит! Эх, Джикэ, Джикэ, многому тебе еще надо научиться от бандита! Какая тебе польза от этих писем и записок?.. Ты что думаешь, и они не сфотографированы? Просто так, без какой-либо цели. Пусть лежат!.. Но я не собирался пустить их в ход, как ты этого боялся до дрожи в коленках. Дурак ты, если так думал и, значит, дураком меня считал! Еще один скандал после первого — хорошенькая была бы мне реклама! Только этого мне не хватало!.. Забудь прошлое! К черту все прошлое…
— Ты прав, — покаянно согласился Джикэ Елефтереску. — Пошлем к черту прошлое и подумаем о будущем.
— Я только об этом и толкую с тех пор, как пришел! — воскликнул Иордан Хаджи-Иордан. — Хороший признак, Джикэ, ты наконец берешься за ум.
Взявшись за ум, Джикэ Елефтереску поглубже уселся в кресло, полностью овладел собой, заулыбался и закинул ногу на ногу, чтобы не оставаться больше в унизительном положении перед главарем бандитов и гангстеров.
— Так-то лучше и умнее, верно? — спросил его Иордан Хаджи-Иордан. — Прежде всего бандит сообщит тебе о кое-каких кознях, которые затеваются против тебя. У меня есть своя полиция… Чтоб тебя не застигли врасплох… Ведь твои будущие осложнения, Джикэ, впредь будут и моими осложнениями. Запомни, ваше превосходительство и господин председатель совета министров! Запомни, ибо это не шутка. Нас обоих ждут большие дела. И больших дел от нас обоих ждет страна!..
Прошло лишь десять минут. Только десять.
Можно было бы сказать, что в этом тайном кабинете расплат и соглашений теперь все происходило, как в театральной пьесе, в которой не соблюдаются строгие законы Аристотелевых единств. Занавес падает, прерывая захватывающую сцену, где двое противников с бешеной яростью скрещивают звенящие шпаги в борьбе не на жизнь, а на смерть; а когда в начале второго акта занавес снова поднимается, то перед глазами зрителей умилительная идиллическая сцена, где те же враги, сидя на том же месте, с поседевшими волосами, как двое ветеранов, беседуют по-приятельски, по-стариковски, а в программке указано: «Двадцать лет спустя».
Так и здесь.
Та же комната. Те же двое людей.
Но как они изменились!
Крупный нефтепромышленник Иордан Хаджи-Иордан по кличке «Акула» и популярный политический деятель, господин Джикэ Елефтереску, славный малый и будущий председатель совета министров, которые, как известно всей стране, вели между собой ожесточенную войну на уничтожение, — оба они, словно после длительного перерыва и горького покаянного срока заняли свои старые места в камере клятвенных обетов, в келье-исповедальне, в логове темных махинаций.
Однако занавес не падал и не поднимался. Не было и никаких пояснительных пометок вроде: «Прошло много лет, жизнь потрепала их и сделала в конце концов рассудительными». А прошло всего десять минут. Ни тот, ни другой не трогались с места. Жизнь достаточно хорошо трепала их, и они многих трепали!
Они инстинктивно сдвинули кресла, не заметив, как и когда это случилось.
Они поближе пододвинулись к разделявшему их круглому столику, чтобы облокотиться поудобнее. Чтобы приветливее и теплее глядеть друг другу в глаза. Чтобы сблизить головы, в которых созревали у каждого в отдельности пока еще неясные, туманные, бесформенные, несовершенные замыслы; чтобы именно теперь, в братском общении, эти замыслы обрели в конце концов четкие формы, очертания, сущность, плоть, начало реального бытия. Ядро победной реальности завтрашнего дня.
Напряженность, насыщенная потрескивающим электричеством, предвещающая ураган с громами и молниями, эта гнетущая натянутость, возникшая с той секунды, когда Иордан Хаджи-Иордан вошел сюда, хлопнув дверью, и плюхнулся в кресло с жестокой, угрожающей ухмылкой, — куда все это девалось? Как все это рассеялось, словно по мановению волшебной палочки?
Лампа, стоявшая на письменном столе в глубине комнаты, струила тот же умышленно неяркий свет, умело затененный матовым голубым абажуром, словно фонарь в подозрительной трущобе, чтобы не слишком грубо и предательски освещать мимику сообщников — преступников, перекошенные физиономии, нахмуренные лбы, судорожные усмешки, попеременно коварные, недоверчивые, лживые, удовлетворенные, торжествующие. Эта же лампа стояла на том же месте и расстоянии, под тем же нарочито матовым абажуром. Но странно! Она излучала теперь совсем иной свет. Теплый, интимный, мягкий, идиллический.
Два старых добрых приятеля в привычных креслах, под теплым, интимным, мягким, идиллическим светом по-прежнему поверяют друг другу свои планы и намерения, сидя в прежней комнате, где и раньше встречались и обдумывали тайные замыслы. Кто бы мог сказать, что подобные совещания когда-либо прерывались? Что после того, как эти люди так долго были сообщниками, приятелями, братьями, между ними разгорелась неумолимая ненависть и вражда не на жизнь, а на смерть?
Стояла ночь, и город был погружен во тьму.
Быть может, там, за темными стенами, за задернутыми шторами многие не могут заснуть под впечатлением ужасного убийства. Быть может, многие с тревогой задаются вопросом, что же произойдет завтра? Что будет дальше? Что изменится в стране? Явятся ли посланные провидением люди, которые разберутся в событиях и возьмут на себя ответственность после потрясенний смутной эпохи?
Пусть все спят спокойно! Без забот. Пусть не задают себе детских, нелепых вопросов.
Здесь, в мягком, теплом свете, в укромной комнате, уже решается, что будет завтра, что изменится. Многие другие не спят сегодня, но эти двое не тратят бессонной ночи на безответные вопросы. Они уже нашли ответ. Два старых приятеля, которые искали и обрели друг друга, люди, проникнутые пониманием серьезности событий взяли на себя тяготы страны и завтрашнего дня.
Сняв локти со столика, Иордан Хаджи-Иордан выпрямился, откинулся на спинку кресла и, раскинув руки, с хрустом потянулся.
После этой разминки он зевнул во весь свой акулий рот, выставив острые зубы, и проговорил:
— Вот такие дела!..
Протянув правую лапищу через стол, он ухватил своего старого приятеля и будущего премьер-министра за плечо и сильно тряхнул, повторив:
— Вот такие дела! Хорошо, что ты очухался, Джикэ!.. А то я уже беспокоиться стал. За тебя, а не за себя. Понятно? У меня были и есть свои резервы. Ну что такое эта нефтяная компания? Ерунда! Чепуха на постном масле!.. Нефтяная компания «Иордан Хаджи-Иордан»! Вздор! Жалкая мелочь! Прекращенное дело, ты говоришь? Да ведь для меня оно прекратилось еще раньше: пятое колесо в телеге. Мы подросли и на этом не останавливаемся. Большое, серьезное дело — это, как ты видишь, в Пискул-Воеводесей. Вот там — нефть! Там столько нефти, что хоть залейся, и хватит на всю жизнь… Я не терял даром времени, хоть мне Липан поперек дороги встал. Не в твоем расследовании дело, мне на него плевать…
— Расследование Липана, а не мое! Липана! — стал отрекаться, как от дьявола, Джикэ Елефтереску.
— Ладно, пусть Липана, а не твое… Но не это досье Липана у меня в печенке засело. Он просто спутал мне счеты в более серьезном деле и в самый неподходящий момент. Мне дул попутный ветер… а вы хлоп! Расследование… скандал, черт-те что…
— Мы? Кто это мы! Это Липан!
— Ладно, пусть Липан! Ну его к черту… Знаешь, я в детстве жил в порту, на воде, таскал мешки на спине, ходил на лодке и научился хорошо плавать, не то что ты: все посуху за двумя зайцами гонялся! Я на своем опыте узнал, что с водой не сплутуешь — она не щадит!.. Вода тебя в гавань приносит, но вода тебя и у самого берега топит… Я и боролся, чтобы добраться до гавани и не утонуть у берега. Боролся с бандитами побольше и посильнее меня; с нефтяными гангстерами мирового класса, с их картелями, которые подстерегали меня на узком месте. К чему мне скандал как раз в то время, когда я было наложил лапу на крупное и доходное дело? А вы — хлоп! Прямо мне в морду! Вот какую ты мне большущую гадость сделал, слепой ты крот!
— Это Липан сделал! Не я! — снова запротестовал Джикэ Елефтереску.
— Ладно, пусть Липан. Не ты… Но сделать-то сделали… Теперь Хаджи-Иордан хоть в лепешку разбейся, да придумай, как исправить то, что вы испортили… Это дело нелегкое… Когда я об этом думаю, у меня снова аж в глазах от злости темнеет и так и тянет стукнуть кулаком по твоей дурацкой башке, чтоб и у тебя искры из глаз посыпались… Да лучше уж не заводиться!.. Что было — то было.
— Вот именно! — обрадовался Джикэ Елефтереску. — Что было — то было. Зачем снова в этом копаться? Мы это вместе исправим…
Иордан Хаджи-Иордан собрался было уходить. Он снова зевнул. Засунул в карман огромный, как патронташ, кожаный футляр, в котором держал свои сигары. Посмотрел на часы. Но прежде, чем встать с кресла, он счел своим долгом обратить особое внимание брата Джикэ на некоторые тревожные признаки, которые в высшей степени интересовали их обоих.
— Слушай, Джикэ! Перво-наперво следи за теми пройдохами, которые норовят вскарабкаться вслед за тобой. Эти, помоложе, которые еще не пристроились к твоему пирогу. Молодость партии, как вы их величаете, надежда будущего…
— Это славные ребята! — успокоил его крупный стратег и будущий глава партии с полным знанием дела, ибо он и сам был славным малым и оставался таковым до седых волос. — Хорошие ребята, уверяю тебя!
— Пусть хорошие ребята, но и у них брюхо есть, И оно кушать просит! И у них есть нервы, тщеславие и прочее. А терпенья-то и нет. Ведь и они — люди! Заведут они у вас ссоры и склоки, расколы внутри партии, новые партии… Сами под собой сук рубить будут, но и ваши исторические партии тоже подсекут… Учти это!
— Ты на кого намекаешь? На Додела Каломфиреску?
— И на него!..
— На Никушора Вылку?
— И на него!..
— Да брось! — недоверчиво покачал головой Джикэ Елефтереску. — Ты преувеличиваешь, брат Иордан.
— Не тряси ты головой, как телок от мух, — пробрал его со строгостью сурового учителя Иордан Хаджи-Иордан. — Ну почему, черт побери, это тебе в голову не лезет? Ты что думаешь? Свет на тебе клином сошелся? Выходит, никто из них на такой же закваске не замешай? Не прошел вашей… твоей школы? Думаешь, никто не собирается по тебе поминки справлять, как ты сам завтра после похорон премьера? Если тебе в голову не приходит призадуматься на этот счет, слаб же ты в своей политике, совсем слабенек, друг Джикэ. Раз так, то придется мне поучить тебя, что такое политика и кто такие эти ребята: ведь я их хорошо знаю, этих жеребят, к моей кормушке они резво бегают.
— И они тоже?
— А ты что думал — у тебя монополия? Само собой, и они, как и другие, из всех других партий, не только из твоей. Вот так!
Джикэ Елефтереску призадумался. Провел рукой по лбу, будто отгоняя надоедливых мух.
— Верно! — признал он. — Этот вопрос надо будет серьезно продумать.
— Продумай серьезно, друг Джикэ, пока не поздно. Это я тебе по-дружески, по-братски советую. Не только из любви к тебе, но и в собственных интересах. Для этого табуна мне требуется слишком уж большая, бездонная кормушка.
— Я наведу порядок! — пообещал Джикэ Елефтереску.
— Наведи, наведи…
— И попрошу твоего совета.
— Проси!.. А теперь я подброшу тебе и другой вопросик для изучения. Он не так срочен, но с ним история посложнее. Сегодняшнее убийство — дело простое. То, что сегодня произошло, не так уж много значит, даже если повторится и завтра… Не один есть безумец на свете, который попытается разделаться и с вами, да и с нами, у кого кормушки. Но тут есть и другие, которые действуют более расчетливо и опасно. Знаешь ли ты, Джикэ, кто они и как орудуют?
Джикэ Елефтереску снова отогнал от головы целый рой еще более назойливых мух, нахмурился и с глубоким вздохом проговорил:
— Знаю, знаю, знаю!..
— Что именно ты знаешь?
— Знаю, о ком ты думаешь. Об этих… забастовщиках с профсоюзами… о коммунистах с их нелегальной борьбой…
— Вот, вот! Они самые!
Наступило короткое молчание.
Помрачневший Иордан Хаджи-Иордан, впившись взглядом в Джикэ, настаивал:
— Ну?
— Ну посмотрим!..
— Раскрой глаза пошире, Джикэ, чтоб не увидеть слишком поздно того, что надо. Там-то и есть самая язва и опасность! Поверь мне… Эти не толкутся у кормушки, чтоб отхватить, кто что может. Эти совсем оголтелые. Хотят совсем оттягать кормушку, чтоб оставить на бобах и меня и тебя… Вот оно что!.. Верно?
Джикэ Елефтереску безмолвно подтвердил, снова тряхнув головой так, будто отгонял целый рой мух.
— Эх ты! — Иордан Хаджи-Иордан посыпал соли на открытую рану Джикэ. — У меня ведь своя полиция, не такая слепая и безрукая, как ваша. Она мне каждый день доносит обо всем, что может приключиться с вами — да и со мной! Ведь, по правде говоря, хочешь — не хочешь, а мы одной веревочкой связаны, одна у нас лавочка. Пропаду к черту я — загремите и вы! Вас черт заберет — и я туда же! Вот какие дела!.. И откуда они взялись, Джикэ, а? Какая им выгода? Чего они хотят? Послушай, ведь даже сыночек этого сухаря и замухрыги Липана, молокосос этот, как его там зовут?.. тоже связался с теми бандитами, что нам могилу роют. Вот бандиты! Ты-то знал об этом?
— Знал. Наша полиция уж не такая слепая и безрукая, как ты говоришь.
— А если знал, что предпринял?
— Пока что использовал его как средство для обработки Липана, чтобы тот не обработал тебя.
— А! — взмахнул рукой Хаджи-Иордан, вспомнив свои предположения.
Значит, вот какое было средство. Значит, ни при чем тут упрямство покойного; впрочем, Хаджи-Иордан так и не поверил этим выдумкам. Он и это занес в счет Джикэ, а сам прикинулся весьма удивленным и даже восхищенным.
— Хм!.. Вот как ты его обработал? Так было дело?
— Так.
— Держи его про запас! Может, он нам еще пригодится… Ну а теперь все сказано, я пошел! Будь здоров, Джикэ! Посмотрим, как ты завтра все провернешь. Cave ne cadas. Так говорится?
— Так!
— Так и есть!..
Иордан Хаджи-Иордан поднялся с кресла, которое с облегчением застонало всеми пружинами. Они по-братски пожали друг другу руки.
Джикэ Елефтереску проводил гостя до автоматически запирающегося выхода на боковую улочку, темную и пустынную, и еще раз горячо и признательно потряс ему руку — более усердно, чем требовалось, в особенности по отношению к Хаджи-Иордану, который и это занес на его счет.
— Ну? — спросил человек с лицом мелодраматического интригана, когда Иордан Хаджи-Иордан распахнул дверцу такси. — Ну? Как прошло дело?
— Как по маслу, — усмехнулся Хаджи-Иордан.
Но больше он ничего не прибавил. А тот не настаивал более, зная, что не получит ответа на свои вопросы, пока Хаджи-Иордану не придет охота самому рассказать.
Такси свернуло на следующую улицу, на вторую, третью. Иордан Хаджи-Иордан расстегнул пуговицу воротника под галстуком, вздохнул полной грудью и сказал:
— Останови машину и расплатись! Пройдемся до дому пешком. Мне тоже надо глотнуть немного воздуха. Ты-то уж надышался!
Тот повиновался. Оба зашагали по почти пустынному ночному бульвару в сторону шоссе Киселева. Изредка четким шагом проходили вооруженные патрули. Бригада рабочих торопливо двигалась вперед, приставляла лестницы к столбам и укутывала электрические фонари траурным крепом. Таким образом, бульвар постепенно погружался во тьму беззвездной и безлунной ночи, словно столицу действительно охватила горькая, безутешная скорбь по убитому деятелю, который покоился сейчас на смертном ложе, заваленный венками с лентами, надписи на которых говорили о безграничном горе.
— Ну? Чего молчишь? Чего не спрашиваешь? — подал голос Иордан Хаджи-Иордан, освежившийся прогулкой и ночной прохладой.
— Да я спрашиваю! Ну? Как прошло дело?
— Сказал тебе — как по маслу! — снова усмехнулся Хаджи-Иордан. — А как могло быть иначе? Он и не пикнул, мерзавец! Только что хвостом не вилял и на задних лапках не служил, а на четвереньках я его заставил ползать… Я его вот где держу, мерзавца!
Он вытянул в темноте свою здоровенную костистую руку, сжал кулак и показал, где у него сидит этот мерзавец.
Пройдя несколько шагов, он снова заговорил:
— А при случае, если он еще когда попробует пикнуть, он у меня так и полетит кувырком. Это он теперь знает лучше, чем когда-либо. Я это ему вбил в его пустую башку. Смотри, вот он как полетит!
Иордан Хаджи-Иордан разжал ладонь и изо всех сил дунул на нее, чтобы показать, как полетит при случае его старый любимый друг. Потом он показал на большие, темные, внушительные дома по обеим сторонам бульвара; все это были особняки богатых собственников, банкиров, промышленников, рантье.
— Спят, дурни!.. И не подозревают, что недалеко то время, когда они будут трезвонить по телефону и толпиться в конторе, выклянчивая хоть несколько акций Пискул-Воеводесей. Утроение капитала! Это как минимум!
— Значит, дело прошло так хорошо?
Иордан Хаджи-Иордан остановился и разразился хохотом, гулко разнесшимся в ночи:
— Хорошо?.. Прошло, говорю, как по маслу, только по касторовому маслу! Что я тебе говорил?.. Жаль, что ты там не был! Ты бы дорого заплатил, чтобы увидеть, как он бегает на четвереньках, щенок!
— Представляю себе…
— Да ничего ты не представляешь… Ты думаешь, это только так говорится… А я на самом деле заставил его ползать у меня в ногах на четвереньках, как шавку… А потом, когда я этой шавке дал сахару, он только что не вилял хвостом и не служил на задних лапках! Господин министр юстиции, который меня в прокуратуру тягал, завтрашний господин председатель совета министров, его высокопревосходительство!.. Тьфу!
Охваченный отвращением к своему легко добытому успеху, Иордан Хаджи-Иордан сплюнул сквозь зубы на тротуар. Снова двинувшись вперед, он высказал окончательное суждение:
— Знаешь что, мы будем самыми большими идиотами, если в нашей стране, где нет ни хозяина, ни порядка, не сможем прибрать к рукам ее руководителей. Если не сможем это сделать, то нам остается вернуться на Дунай, привязать себе на шею камень да броситься в воду, чтобы утянули нас эти камни на дно! Бесполезно живем и понапрасну землю топчем! Вот какие дела!