К книге
ИзбранноеУЛИЦА ПОБЕДЫ Роман. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. II «НЕДОБРОГО ЧАСА» НЕ СУЩЕСТВУЕТ
46%
УЛИЦА ПОБЕДЫ Роман. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. II «НЕДОБРОГО ЧАСА» НЕ СУЩЕСТВУЕТ
11

Темная, сырая комнатушка; на черном бархате — полустершиеся, написанные золотом каббалистические знаки. Неумелый мастер изобразил на потолке созвездия зодиака из какого-то альманаха: Близнецы, Весы, Рак, Стрелец, Дева и Пастух. Сонный кот зевает и точит когти; из облезлого чучела совы выскочил стеклянный глаз.

Все это выглядит примитивно, нищенски жалко. Нигде еще обман и бедность не облачались в столь убогую одежду. И все-таки сюда, к знаменитой гадалке, ходят люди — тайком, как злоумышленники, стыдясь своей первобытной веры в заранее предначертанную судьбу; ходят, чтобы по звездам или по ладони, по кофейной гуще или по замусоленным картам им погадали об исходе процесса или болезни, о наследстве и о любви, о смерти врагов и об успехе начинаний.

— Есть блондин, барышня, который страдает по тебе! И дама трефовая, она тебе зла желает. Вижу, что блондин возвращается с долгого пути по воде, а дама треф его подстерегает. Будут у тебя неприятности, но недолгие. Вернется все же к тебе блондин, и будет у вас большое счастье, потому что сильно любит он тебя и у него благородное сердце. А дама та трефовая, я вижу, заболеет со злости. Может, и помрет. Да так ей и надо. Ждет ее недобрый час, интриганку.

«Глупости! Обыкновенный обман. Одни и те же штампы для всех. Наивен тот, кто им верит, — думает барышня, возвращаясь по неровному тротуару и перешагивая через лужи, чтобы добраться до пролетки, ожидающей ее за углом. — Просто удовлетворила любопытство. Жаль, что не пришла в компании, мы бы все посмеялись…»

Но красная ниточка затаенной мысли вкрадывается во все эти размышления: «Он ведь — блондин. Значит, он все-таки любит меня. А от той я ничего другого и не ожидала, так и думала, что она будет за ним гоняться. Кто это говорил недавно, что в ее семье все умирали от чахотки, не дожив и до тридцати лет?..»

Маникюрша разложила на стеклянном столике все свои многочисленные тонкие инструменты размеренными движениями маньяка. Она стара и страдает астмой. Через десять минут ее тяжелое дыхание начинает раздражать, как монотонное гуденье вентилятора. Так же надоели ее вечные рассказы об одном и том же. У нее есть дочь, которая замужем за кельнером. Он возвращается домой после полуночи, всегда пьяный: пока за столиками сменяются клиенты, он успевает наглотаться спиртного из недопитых бокалов. Этот тип бьет жену, выгоняет, заставляет ее спать на голых досках. Не может ли господин судья вызвать его и пригрозить, что посадит «в холодную»? Это была бы такая большая милость!

Ана давно знает наизусть всю эту историю, которая навевает на нее невероятную скуку. Сколько раз уж она собиралась отделаться от несносной старой астматички, пригласить вместо нее кого-нибудь помоложе, поживее, но пока не нашла никого, кто бы приходил в удобные для нее часы. Ну, сегодня — в последний раз! — решает она, и после этого порыва энергии на нее снова накатывает апатия, словно липкая тина, засасывающая утопленника на дно.

В фарфоровой чашке с горячей водой пальцы размякли, как белье в щелоке. Их даже не чувствуешь.

Мадам Келлер деликатно берет их поочередно в свою жирную веснушчатую руку, подпиливает ногти, подрезает кожицу, полирует, покрывает лаком — и все стонет, вздыхает и охает, словно героическими усилиями завершает тяжкий труд, который истощает ее силы на неделю, на месяц, на всю жизнь.

Из флакончиков с лаком и краской исходит сладковатый аптечный запах эфира и лака, который отныне неразрывно связан для Аны с прерывистым дыханием астматика.

— Закройте, пожалуйста, флаконы, мадам Келлер! Я не выношу этого отвратительного запаха…

Мадам Келлер закупоривает флакончики с тщательностью конспиратора, готовящего в лаборатории взрывчатку в сотни раз мощнее динамита: выбирает нужную пробку, вытирает ее тряпочкой, медленно затыкает флакон, еще раз обтирает его весь целиком и укладывает в коробку.

Ана следит за каждым ее движением с чувством, близким к ненависти, накопившейся в эти пустые послеполуденные часы.

— Я фам гофорила, гаспожа судебная софетница… Этот пандит избифает мою дочь… — снова заныла мадам Келлер.

Ана закрыла глаза, словно желая одним движением век уничтожить все: отечное, с синеватыми веками лицо маникюрши, мокрый снег за окном, ленивое тиканье часов, а главное — эту тоскливую скуку, которая, словно серый дождик, обволакивает все, что ее окружает, все, что она делает, пронизывает чем-то затхлым вкус и запах каждой вещи, проникает в запотевший стакан воды и в сочную ароматную мякоть плодов. Уже два месяца она не может отделаться от этого ощущения пустоты. Не может понять, откуда оно явилось, цепкое и коварное, как головная боль, постепенно овладевающая всем существом.

— …а я ему, гофорю: ты пандит, я фот пойду в полицию и прифеду гаспадина комиссара…

— Мадам Келлер, оставьте это, прошу вас! Я все знаю… Я говорила с мужем. Судебные органы не могут вмешиваться, пока не подано жалобы. А сейчас у меня болит голова.

Мадам Келлер обиженно замолчала. Стала собирать ножницы и пилочки с ручками из слоновой кости, обтирать их замшей, завертывать и складывать в потертый чемоданчик из черной клеенки. В каждом ее движении чувствовался невысказанный упрек неимущей женщины, имевшей наивность думать, что счастливчики мира сего выслушают и поймут ее.

— Прошу изфинить меня, гаспажа Анни.

— Ничего, мадам Келлер. Я последнее время нервничаю.

— Такой нежной и нерфной особе, как фы, нужен ребенок… Это самое лучшее лекарстфо от голофной боли и от нерф…

— Благодарю за совет, мадам Келлер! — положила Ана конец разговору, позвонив горничной и вставая. — Проводи мадам Келлер и проветри комнату, здесь пахнет эфиром.

Ана перешла в гостиную. Из гостиной — в кабинет. Оттуда — в столовую.

Раскрыла книгу, но не перевернула и страницы. Заглянула в иллюстрированный журнал, но тут же бросила. Развернула начатое год назад вышивание — платочек с монограммой, сделала несколько стежков и отложила в сторону. Просто ужасно, что все часы в доме — и у нее на руке, и в кабинете, и стенные часы в столовой — отсчитывают минуты с одинаковой тягучей медлительностью погребального шествия!..

Вот уже два месяца проходят так ее дни. Будто лопнула пружина какого-то механизма. Ей надоели вечеринки, опротивели визиты, она не может досмотреть до конца ни одного фильма; дома ее подавляет тишина, и она рвется на улицу, а там ее раздражают суета, кваканье автомобильных гудков, взгляды незнакомых прохожих. Она словно внезапно очнулась в пустоте, которую ничто не может заполнить. Но самая тяжкая пытка — это обеденное время или вечера наедине с человеком, который невыносимо действует ей на нервы, — молчит ли он или говорит, двигается или сидит неподвижно, читает ли газету или просто находится в комнате, бреется в ванной или листает досье в кабинете. Ей никогда не приходило в голову, что стук вилки по тарелке или соль, сыплющаяся с кончика ножа, может вызвать такую жгучую ненависть. Каждый его жест, каждое движение кажется ей преднамеренным, рассчитанным на то, чтобы вывести ее из терпения. Она с трудом дожидается его ухода. Скорей бы остаться одной! Но тогда начинается другая мука.

Все, что так восхищало Ану в эти три года, — массивная мебель, просторные комнаты, — все кажется ей холодным, враждебным. Обстановка ничего не говорит ей. Нет в ее доме той атмосферы тепла, когда каждая вещь, проникнувшись жизнью хозяев, обретает душу. Ана проходит по квартире, словно по комнатам отеля, и они равнодушны к ней, как к случайному постояльцу.

Со страхом видит она, что у нее нет подруг; нет близкого человека, с кем она могла бы поделиться своей тоской; эгоизм и удовлетворенное до пресыщенности тщеславие отгородили ее от остальных людей непроницаемой стеной изоляции, какая бывает в специальных аппаратах, не пропускающих ни тепла снаружи, ни холода изнутри. Закутавшись в стеганый халатик, Ана бродила по комнатам и всюду мерзла; даже когда она уселась в кресло перед камином, огонь показался ей тусклым и холодным.

После премьеры драматической поэмы «Ключи грез» она не раз спрашивала себя, почему этим чарующим, вдохновенным стихам сопутствует мучительная горькая меланхолия. Мало-помалу это стало ясным, — ведь в последние два месяца все наводило ее на такие мысли. Все люди с детства, с отроческих лет преследуют какую-то мечту. Но не ту, какую нужно. Мечту по своему образу и подобию. Когда она не сбывается — это не так уж плохо. Ты стремишься к ней, надеешься, иногда борешься — и это поддерживает в тебе иллюзию. Но горе тебе, если эта мечта, созданная по образу и подобию твоего эгоизма, сбывается! Что тогда остается от нее? Что остается от мотылька, которого ты жадно зажал в руке, раздавив крылышки, уносившие его в лазурь? Остается безобразный червячок, извивающийся в агонии. Ключи грез? Ключи иллюзий, ключи наказанного тщеславия — вот что это может значить, и, вероятно, именно это и хотел сказать поэт.

Теперь Ана понимала, чего же ей недостает: того, что всего дороже. Руки, чтобы опереться, груди, к которой можно прильнуть головой, слушая таинственное жаркое биенье сердца, голоса, звучащего мягко и глубоко, словно трепетная ласка. Таким бывает иногда голос Скарлата; концы его фраз — как дрожь приглушенной струны, эхо которой еще звучит, когда он смолк. Зачем она была так резка с ним? Он — единственный человек, который, может быть, понял бы теперь ее опустошенность, более мучительную, чем реальное, терзающее плоть страдание. А поняв, он, наверное, смог бы исцелить ее…

Ана отошла к окну. На улице — грязный снег пополам с дождем, прохожие угрюмо шлепают по лужам, трамвай везет продрогших людей откуда-то из неизвестности к их неизвестной судьбе, небо свинцово-серое, и все так мрачно, словно на этом свете никогда не было и не будет солнца.

Это не Ана положила руку на телефонную трубку. Не ее голос назвал номер. Кто-то другой, иная сила привела ее в кабинет и говорила за нее.

С другого конца провода, из невидимой дали ответ донесся так быстро и неотвратимо, словно человек, прижав эбонитовую чашечку к уху, давно подстерегал в ожидании.

— Как? Вы больны? — спросила Ана. — А мы ничего не знаем! Почему вы не сообщили?

— О, ничего серьезного, — ответил голос, не утративший и в телефоне своего чарующего тембра, овеявший Ану, словно ласковый шепот. — Обыкновенная простуда. Но она заставила меня сидеть дома и почувствовать свое одиночество.

— Значит, и вы?.. Алло!.. Да, да… Но не больше; я зайду на пять минут и завезу вам книжку. Вы говорите — второй подъезд? Первый этаж?.. Алло! Разумеется, сейчас!

Ана закрыла глаза, как, бывало, девочкой, когда бросалась в холодную воду.

Она ли говорила это? Чей голос говорил за нее?

Открыв глаза, Ана встретилась взглядом с Гуцэ, взиравшим на нее с фотографии над письменным столом. На снимке нос его выглядел еще нелепее; фотограф запечатлел мужа Аны в полном остолбенении, с двумя смешными медалями на груди, похожими на облатки.

Ана медленно повесила трубку на рычаг. Смахнула невидимую ниточку, плясавшую перед глазами. Позвонила горничной:

— Принеси мне платье taupe[71]. Ты знаешь, что значит taupe?

— Как не знать, барыня! — вознегодовала та. — Вы это платье позавчера надевали.

— Ну да. И туфли к нему. Скажи Тоадеру, чтобы подавал машину. Скорее!

…Скорее! Не ей принадлежит этот нетерпеливый голос. Не ее рука комкает завязки стеганого халатика.

А на улице все та же мокрая гололедица, другой трамвай дребезжит под окном, везя продрогших людей из неизвестности в неизвестность.

На судебном заседании Гуцэ Мереуцэ записал особое мнение по процессу об адюльтере Макса Вейнтрауба и Аглаи Стамбридинос.

Никакое шестое чувство не возвестило ему сквозь стены и пространство, что наступил недобрый час.

— Во всяком случае, этот Макс Вейнтрауб — большой мерзавец. Да и та тоже — бесстыдница! Женщина с пятью детьми… парализованный муж в соседней комнате! Ужасные мерзавцы! — шептал Гуцэ на ухо соседу — судье.

— Да как знать, друг мой? Может, и вправду, как они говорят, было это в недобрый час…

— Что еще за недобрый час? Ни доброго, ни недоброго часа не существует! — изрек Гуцэ, уткнув свой длинный нос в судебное досье.

Сосед, старый скептик и ревматик, потер себе колено под судейской мантией.

— Ладно, ладно! Думайте, что хотите!.. Только закончить бы побыстрее! Нам предстоит рассмотреть еще семь дел, а сегодня у меня сеанс электромассажа. Мой ревматизм всегда разыгрывается в такую мерзкую погоду!..

Скарлат Босие запихнул в ящик все компрометирующие фотографии. Актрисы, танцовщицы, дамы большого света и полусвета, не знакомые между собой и не подозревающие о существовании друг друга, — все они без разбора полетели, как хлам, в душную темноту ящика.

Выложив на диван пижамы, он подобрал одну, наиболее подходящую к случаю. В буфете, как всегда, стояли наготове непочатая бутылка портвейна, коробка бисквитов, корзиночка засахаренных каштанов. Скарлат попрыскал духами из пульверизатора; разбросал на низеньких столиках пачки египетских сигарет. Посвистал, повернувшись на одной ноге, как человек, отроду не болевший.

И стал нетерпеливо поглядывать на часы-браслет.

Предыдущая главаГлава 11 из 24Следующая глава