38%
8
9

В этом сне, из которого ее через несколько минут вытащит костлявая рука Натальи Владимировны (и да – даже возможность заночевать на ее диване не превращала Наталью Владимировну в тетю Наташу, поскольку школьная нехитрая муштра не изживается никакой сменой обстоятельств, даже возможным скорым родством), не было ничего особенного. То же лето, что и за окном, те же зелено-прозрачные изгибы реки, полудикий пляж за яркой, всегда попахивающей заправкой. Стихийная парковка, тела на выцветших полотенцах, дети, брызги, суета, жара. Зачем вообще нужны эти бытовые усредненные сны?

– Светуся! – Вот она, эта предвидимая костлявая. – Проспали!

Всего несколько секунд на осознание окружающего мира, вскочить, вспомнить, что в майке и трусах, ойкнуть и снова залезть под одеяло.

– Как проспали?

– Будильник сбился, мигает по нулям, зараза. Вставай скорей, почти восемь! Вася тебя докинет до станции, ему как раз по пути! – Это она уже кричит из кухни, и под ее учительский поставленный голос Света просыпается окончательно.

Обжигающий растворимый кофе, скользкий с одного бока бутерброд с сыром и маслом, который ей вручили через порог, «на дорожку». Далеко не знойное летнее утро, рабочее, понедельничное. Молчаливый Дядьвася, скованный ее компанией, как река – крепким льдом. Жидкий воздух, неудобное молчание, неотступное радио и помехи, которые почему-то вдвое громче утреннего шоу, бойкого, как отбойный молоток. Столбы за окном, мельтешение, легкая утренняя дурнота от них, а еще от неловкости и полного провала в поиске подходящих тем. Выжми из себя что-то, давай, ну.

– Вы рады?

– Чему?

– Что Игнат возвращается.

– Это конечно. Как не радоваться? И матери поспокойнее будет.

Механический ответ механическим голосом. И это странное нарастающее шевеление в груди. Сколько ни улыбайся и ни набадривай себя – не радость. Нет. Что тогда?

До начала учебы на стоматологическую сестру оставалось еще целых два месяца, а она уже разжилась основным учебником и почитывала его на ночь. Дать себе фору, обогнать раньше, чем гонка начнется. Привычка старательных и не самых удачливых, почерк аутсайдеров. Всё ведь должно было сложиться по-другому. Она поступила бы в первый мед, он – в свой бесполезный Литературный, уехали бы в Москву, сняли бы квартирку, маленькую, на окраине, но первую общую, почти свою. После пар работали бы в одной кофейне, потом бежали на последний троллейбус – тоже вместе. Ординатура, интернатура, специализация. Благородное служение делу, раскрывшийся талант, конференции, почести, успешные операции, имя. А не вот это всё: лайнер, коффердам, флосс. Заклинание для вызова демона полной недееспособности. Язык служки.

У Светы было всё: будущее, перспективы, свой личный поэт. Песни под окном. Цветы раз в месяц. Стихи на салфетках, билетах и оборотной стороне заказ-нарядов автосервиса. Брошки, сережки, цацки, подружки, компании, шашлыки за рекой, купание на рассвете голышом, ночевки на чужих дачах, секс на чужих же проваленных диванах. А потом оказалось, что это всё не принадлежало ей по-настоящему. Было прокатским, краденым, даденым попользоваться на время. Оказалось, что можно вот так вот уехать в один день и увезти с собой всю ее жизнь разом.

Конечно, она злилась. На беспомощность, обстоятельства, проволочки, помехи, непруху, но больше всего – на Игната. За украденную мечту, за те осколки нафантазированной жизни, которые он оставил у нее под дверью, даже убрать не удосужился.

И теперь только эта грязная радиоволна, этот город, этот бессловесный чужой мужчина, в котором от мужчины разве что запах и щетина, это стоматологическое медсестринское. Безнадега, бесперспективняк. И триумфальное возвращение героя: тут прижился, там прижился. Перекати-поле. Сорняк какой-то, везде приживается. И переселяется так же, по-сорняковому – легко, непринужденно. Горькая горечь вместо праздника. Света злилась. На всю массу случившегося. На то, с какой легкостью он ею пренебрег, пожертвовал, если в этом был какой-то элемент жертвования. На медовик, взволнованно замешиваемый костлявой рукой Натальи Владимировны. Злилась на Игната. Злилась на себя, наконец, – за смутную надежду, что с его возвращением всё образуется, вернется на желанные круги своя. Света злилась даже на автора, этого несчастного ненадежного рассказчика ее ненадежной истории. За то, что дал ей слово между делом, для гладкой смены декораций, когда вконец зашел в тупик – не раньше. За то, что даже для него она была всего лишь функцией, как и для Игната, к слову, как и для всех. Конченая неудачница. Провинциальная шлюшка. Ни одной запоминающейся детали, ни одного внятного описания. Нет, уж этого она ему точно не спустит.

Расстались так же неловко, как ехали: она поблагодарила, Дядьвася кивнул. Она постаралась не хлопать дверью, но даже тут – почерк аутсайдера. Пошла к вокзалу, он вышел недовольный, обогнул машину почему-то сзади, хотя спереди было короче, со всей дури хлопнул до недавного Светиной дверью, «Опель» за ним выругался и загудел. Дядьвася выругался в ответ. Здесь не принято было молчать, молчали только терпилы. Мужик, если он настоящий, а не только запах и щетина, должен был отстаивать свои границы в каждом временном отрезке. Никуда не девшаяся закавыка эволюции – докажи, что способен защитить потомство прежде, чем вознамеришься его заиметь. Счастливый билет на случку полагалось заслужить. У Дядьваси детей не было, так что с доказательствами, очевидно, не задалось. Света хмыкнула.

Несоразмерный для захолустного городка роскошный вокзал с башней, с часами на ней, с душным многолюдным залом ожидания, с буфетом и кофе «три в одном», если чайник не забарахлит и вскипит. Сталинская щедрость, высеченная в камне, неугасающие амбиции угасающего вождя. Ажурно, амбициозно, не в масть. Оживленность, суета, дети, сумки, дежурный металлический голос из хрипящего динамика. На платформе было накурено, как в тамбуре, и, как в тамбуре же, тесно. Она, конечно, не опоздала – привычка Натальи Владимировны перестраховываться сослужила ей добрую службу.

Света прошла вдоль платформы, подальше от толпы, в самый конец, там обнаружилась свободная скамейка – вспучившаяся краска полопалась, обветрилась, выгорела, но демонстрировала полнейшую покорность новым вероятным ударам судьбы. Света села на самый край.

Перед встречей надо было сконцентрироваться на хорошем, на радости, которая у них тоже была, и когда-то только она и была. Она попыталась. Закрыла глаза и вспомнила: вот они оказываются случайно в общей компании, он юный, лохматый, смешной. Это день рождения, кажется, Тошин, по незнакомой квартире разгуливают незнакомые люди, на кухне девочки старательно режут салаты. «Крошат», – всегда говорила Света. Игнат поправлял – крошат только свиньям и курам. Тогда она еще не знала ни про свиней, ни про кур, ни про него самого. Тоша был парнем ее сестры Альбины, так что Света явилась на этот праздник скорее неизбежным придатком, чем долгожданным гостем. Тоша разгуливал по квартире в пестром стеганом халате с бокалом паленого полусладкого и всё время что-то показывал: то книги, то пыльные магнитики с холодильника, то неизвестные постеры именитых художников. Халат, как оказалось, Тоша тоже показывал, он даже его представил: бухарский халат, господа, матуха привезла с гастролей. Тошина «матуха» работала костюмером в областном театре и везла в дом по старой советской привычке всё, что можно было увезти. Так что в квартире действительно было на что посмотреть. Света крошила бессчетное по очереди яйцо для крабового салата и размышляла над происхождением слова «бухарский», склоняясь, разумеется, к глаголу «бухать», когда в комнате Вадик заорал: «Ти-ши-на!!!» Удивительно, но его послушали, непроходящий шум стих. «Тут у нас поэт затерся, между прочим. Игнасио, не будете ли вы так любезны почитать нам что-то из своего?» Света отложила нож. Уверенный, мягкий, размеренный голос начал без предупреждения:

Если я не смогу, что возможно – не та порода.

Если здесь меня и затянет в одну из зим.

Проводи меня как положено – по февральской густой грязи

От машины и до обрыва. От торфа до небосвода.

Проводи меня как до дома – не плача и не визжа.

Всё, что дальше, тебе уже неподвластно.

Ты свободна теперь от сердца и от балласта.

Погорюй обо мне. Насыться и уезжай.

Дальше она не запомнила ни в тот раз, ни потом, когда он прочитал ей это стихотворение еще с десяток раз. Надо было сильно приврать, чтобы сказать, что Света тяготела к стихам. Пустые игры в слова, ноль выхлопа, минимум пользы. Зато сколько шума. В эти стихи она тоже не влюбилась, но голос. Даже не сам тембр, что-то за ним – подача, может, талант в расстановке акцентов и пауз. Или уверенность, с которой каждое слово выплескивалось в воздух. Это была магия с первого звука, морок с первой строки. Потом она выйдет за ним курить на балкон, хотя никогда не курила, попросит сигарету, конечно, захлебнется дымом, закашляется, как все эти дурехи, пытающиеся казаться взрослее, развязнее, смелее. Он постучит по спине, словно она подавилась, от этого она закашляет только сильнее, выронит сигарету, он кинется затаптывать прожорливый уголек на хозяйской дерюжке и прожжет носок. Дырявый носок. Этой цены за ее сердце будет предостаточно. Света спросит его про необычное имя, даже выдвинет гипотезу: итальянец? Он рассмеется и ответит: гиперборей. Ответ, который она не поймет ни там, ни потом, но на удивление хорошо запомнит.

Игнасио станет Гнашиком, стихи – повседневностью, навязчивым лучшим другом, который болтался за ними повсюду, надоедливо, беспардонно, с вызовом. Мол, и что ты мне сделаешь? Мы были с ним не разлей вода задолго до твоего появления и после твоего исчезновения будем. Света будет ревновать его к поэзии, как к женщине: слепо, глупо, бесправно. И абсолютно бесперспективно. В итоге Свете придется с разбегу столкнуться с предсказательной стороной поэзии, хоть она и будет отрицать таковую даже после столкновения. Но проводит она Гнашика действительно как положено: не плача и не визжа. Только не в феврале – раньше.

Искусственный голос вырвал Свету из воспоминаний, как немногим раньше Наталья Владимировна – из сна. С корнем. Света открыла глаза и вздрогнула: рядом с ней – рукой дотянуться – сидел брандер. Ядовито-желтая футболка, оранжевая сальная куртка на несколько размеров больше. Огнеупорная, жесткая, несминаемая. Выбритая голова, невыбритые щеки. Нашивка на плече в камуфляжных тонах: танцующий огонь, на нем корчащиеся схематичные человечки с противоестественно вывернутыми конечностями. Надпись: очистим родину огнем.

– Это еще что за фигня?

– И тебе привет. – Вадик потянулся к ее щеке, но на полпути почему-то осекся и звучно чмокнул воздух между ними. Вышло глупо.

– Вадик, это что за «очистим родину»? Это к чему вообще?

– Да забей, на работе дали.

Электричка уже показалась за поворотом – бойкая, целеустремленная, по-летнему пыльная.

– Как-то это всё тупо, не знаю. Что ты там очищать собрался?

– Да что ты пристала? Не нравится – не читай.

Народ на платформе засуетился. Это была проходная, мелкая станция, и надо было сильно изловчиться, чтобы успеть впрыгнуть в вагон раньше, чем двери бессердечно захлопнутся. Они встали, не сговариваясь, синхронно. Так получается обычно у людей, выработавших общий, единый ритм. Стоит ли упоминать случаи, при которых подобное единство имеет фактическое, а не номинальное значение?

– Ну что, приехал казак из чужбины далекой? На сером коне.

– Вадь, там на черном.

– Одна хрень.

Электричка с визгом затормозила, протащилась по инерции еще с десяток-другой метров и всё-таки остановилась. Предвкушение оказалось, как водится, сильнее самого момента: если еще в машине ей казалось, что она тащит непосильный груз, который вот-вот сплющит ее, сомнет, раздавит, то теперь тяжесть куда-то делась. Остался только резиновый привкус в воздухе, перемешанный с Вадькиным запахом – солярка, дым, горение, пот, дешевенький резкий дезодорант, которым он заливался бесперебойно, словно пытался прикрыть какие-то улики, затереть их. Люди потекли наружу, как воздух из продырявленного надувного матраса, – потоком. Кто-то бесцеремонно ткнул ее в плечо, Света вздрогнула, обернулась, но увидела только деловито удаляющуюся женскую фигуру, дисгармоничную, грушевидную, с тяжелым, оплывшим низом и узкими плечами. Она всматривалась в головы, фигуры, лица до зуда в глазных яблоках, до раздражающего саднящего напряжения. Боялась не узнать его, пропустить даже больше, чем наконец увидеть. От злости не осталось ни следа, разве только неприятно потрескивающее напряжение в жевательных мышцах из-за слишком долго стиснутых зубов. Вадик показательно противился самой идее «высматривания» – он стоял, вжав плечи, с опущенной головой, как нашкодивший подросток. И там, под его ногами, казалось, разворачивалось действо куда более занимательное, чем то, что оставалось Свете.

Двухминутная остановка для ждущего была совсем не той, что для уезжающего, – чересчур длинной, чрезмерной. И когда двери закрылись, Света почувствовала совсем не разочарование, как того хотелось бы доверчивому читателю, а облегчение. Такое испытывают часовые, сдающие осточертевший пост, арестанты, получившие долгожданный, пусть и не милостивый, приговор, – те, кто ждал из нужды, безвыходности, долга.

Сколько-то еще они простояли в тех же позах, недвижимые. Всё это было таким неудобным, тесным, неловким, что меньше всего им хотелось реагировать на произошедшее. Во всяком случае, ей.

– Забоялся, смотри. – Вадик зачем-то тронул ее за локоть, пытаясь хотя бы физически перетащить на свою незримую сторону. – Тут у нас, по ходу, слишком крипово для него.

Света отшатнулась то ли от прикосновения, то ли от слов, то ли от ощутимого соблазна согласиться с ними, посмотрела на Вадика неузнавающим пустым взглядом, потом так же по сторонам – растерянно, удивленно. Так просыпаются от кошмара и не сразу понимают где.

– Опоздал, наверное. На границе, говорят, очереди. На следующей, значит, приедет.

– А ты, как собака, подождешь, да?

– В смысле?

– В прямом, Свет. В прямом смысле! – Он почти перешел на крик, по соседнему пути тащился товарняк и оправдывал если не слова, то хотя бы степень нажима. – Он тебя выбросил, как ненужную вещь, а потом свистнул, и ты тут как тут. Хвостом виляешь, в глаза заглядываешь. Ждешь…

Он, наверное, наговорил бы еще с три короба, потоптался бы на невидимой красной линии, потыкал бы вслепую предполагаемые болевые точки, но Света если что и умела, так это обрывать пафосные диалоги – спасибо Гнашику.

– Он, если что, твой лучший друг. Ты не забыл?

– А ты сама-то об этом давно вспомнила? Он мой бывший лучший друг.

– Ну это, конечно, повод мешать его с грязью. – Она повернулась и пошла в конец платформы, к скамейке, которую облюбовала.

– Ты куда?

– Как куда? На место. Ждать, хвостом вилять, сторожить хозяина, что там еще собаки делают. Голос подавать, да?

Вадик нагнал ее в три широких шага, легко – удачный рост, помноженный на каждодневный физический труд, давно превратил его из полубогемного манерного хипстера в потенциального героя рубрики «Мы гордимся ими».

– Постой, – на этот раз он схватил ее требовательно, без тени осторожности. – Подожди ты!

– Больно, Вадь.

Он отпустил не сразу, выждал ровно столько, сколько потребовалось его ущемленному самолюбию на реабилитацию. Это была ничем не примечательная драматическая сцена на опустевшей провинциальной станции. Игнат мог бы превратить ее в искусство, добавить деталей, запахов, цветов, рассказать от лица своры бездомных собак, перебегавших железнодорожное полотно вдалеке, выбрать цвет и озвучку, ритм и рифму. Ничего из этого Вадик не мог. И эту его неочевидную немощь Света прекрасно чувствовала.

– Просто ну вот какого ты сюда приехала, встречаешь его как ни в чем не бывало? Как будто мы не… – он смягчил тон, подобрал слова полегче, объединил их в ненадежное «мы», он всё сделал верно, но это не сработало.

– Ну какие «мы», Вадь? Нет никаких «нас».

– Это ты так решила?

– Да, это я так решила. Мы ошиблись – бывает. Мне было страшно, тебе было страшно. Всё было непонятно, беспросветно, дико, старое рухнуло, новое не пришло. Надо было за кого-то зацепиться.

– И ты за меня зацепилась, да?

– Перестань, пожалуйста.

– А то, что он нас кинул, – это как? Понять и простить? Типа так и надо?

– Мы, наверное, за это ему уже по полной отплатили, нет? Давай просто попробуем как-то это проехать. Я же тебя просила…

Под «проехать» мимо них прогромыхал очередной товарняк – пустой, звонкий, прыткий. Лето удивительно утрирует звуки, добавляет им объема. Почти неслышное зимой к весне становится назойливым, а к началу июня – невыносимым. И так до листопада.

– Ты забыла у меня. – Он полез в нагрудный карман куртки, и Света впервые увидела его руки.

Нет, она, разумеется, видела их и до этого, но не сразу после смены. Это были руки какого-то несуществующего зверя: буро-серые, в разводах, в черных маслянистых пятнах, в гари. Вадик протянул ей неаккуратный потрепанный сверток, наспех обернутый в салфетки. На серой бумаге остались угольные разводы.

– Что это? – Она взяла его брезгливо, двумя пальцами, словно боялась испачкаться, сверток захрустел в руке, как свежеиспеченный круассан.

– Твои розовые очки, – Вадик сплюнул и пошел в сторону вокзала своими гулливерскими маршировочными шагами.

Света медленно развернула влажную, мятую бумагу, слоев оказалось больше, чем ей показалось вначале, и каждый новый был чуть белее, чуть свежее предыдущего. Это действительно были ее очки – пластик заметно оплавился и потек, словно подтаявший шоколад. Правое стекло раскрошилось в дымчатую вафельную крошку, переливающуюся на свету, как только что поточенный грифель. Левое практически уцелело – изломанная ветвистая трещина шла до середины и там, в самом центре, обрывалась. Свинцовое небо, отражавшееся в темной линзе, она делила ровно поперек.

Предыдущая главаГлава 9 из 24Следующая глава