Игнат проснулся от резкого толчка в бок, за которым последовала молниеносная цепная реакция: пучок нервов сжался, будто настороженная каракатица, и тут же расправился, выпустив в кровь порцию ядовитых чернил. Игнат подскочил от боли и машинально выставил перед собой руку, готовясь защищаться. Обидчика, однако, поблизости не обнаружилось – вокруг было тихо, и только бронзовеющее июльское солнце, вошедшее в зенит, возвещало полдень. Настенные часы, напротив, уверенно заявляли без пятнадцати восемь. Игнат вгляделся в циферблат – секундная стрелка билась в конвульсиях, не в силах поднять себя на новую вершину, с которой придется заново скатиться. Проклятье Сизифа, заточенное в сталь и пластик, передающееся из поколения в поколение.
Игнат поискал вчерашнюю одежду, не нашел, пришлось распотрошить аккуратно сложенную в углу стопку, но ничего, кроме устаревших футболок, в ней не обнаружилось. Вдумчивый читатель, должно быть, уже озадачился вопросом, какого такого лешего полюбившийся всем нам Игги обратился вдруг в чужеродного Игната, на что самоуверенный автор возразил бы закономерным: а какой он теперь Игги после вчерашнего? Пожалуй, следом мог бы завязаться спор, заслуживающий финальных страниц этой истории. Даже жаль, что его здесь не будет.
Игнат тем временем отыскал джинсы, брошенные в коридоре с ночи, оделся и добрался до кухни, где чаял встретить маму и Дядьвасю, но вместо них обнаружил только остывшую яичницу, замоченную кастрюлю из-под маринада и записку, впопыхах нацарапанную маминой рукой. «Мы у Малиновских. Поступай как знаешь. Целую. Мама».
В чем именно мама предлагала ему поступать по собственному усмотрению, Игнат не понял. Выглянул в окно, будто за ночь там могли подменить полюса, осмотрел кухню, отглотнул из ковшика недопитый кофе, тот и в турке получался жидковат, а тут и вовсе выварился в натуральную отраву. Игнат поднял записку, чтобы перечитать ее, но до расшифровки потайных смыслов не дошло – со стола на него уставился задорный олень, по-прежнему изрекавший непереводимую чепуху на буржуйском. Кровь ударила в голову с таким напором, что кашеобразные ткани в секунду взбило в пену. Игнат похлопал себя по карманам, обнаружил в одном из них сигареты с украденной у лучшего друга зажигалкой и закурил. Прямо там, посреди маминой кухни. Крайняя низость. Высшая мера.
Дым зависал на уровне груди китайскими драконами, послушными змеями, первосентябрьскими лентами, зависал без движения, словно воздух вышел из этой комнаты, не оставив после себя ничего. Игнат раскрыл паспорт, тот самый, что так берег, да не сберег, вгляделся в собственное лицо, не тронутое еще ни страхом, ни копотью, ни временем, разнесшим эту копоть по родным и близким. Это идиотское лицо было совершенно чужим, неприятным, возможно, потому, что больше ему не принадлежало. Слишком чистое лицо для того, кем он оказался, доказательство недавней деградации и упадка. Что-то из этого нужно было уничтожить – не то лицо, не то человека, который имел неосторожность его носить. Пепел сорвался с сигареты, зажатой в углу губ, Игнат машинально растер его по глянцевой странице, и лицо на фотографии стало не таким чистым. Сигарета дотлела, он попробовал оторвать ее от себя, но та оказалась крепче иссохшей кожи, губа треснула, выступила кровь.
Игнат отбросил окурок в сторону, так дети наказывают всякий предмет, посмевший навредить им, и полез за новой. А что, если на нашей земле скопилось слишком много мусора и пришло время от него избавиться? Тохин голос прозвучал откуда-то из-под затылочной кости, механический недостоверный голос.
Прирученное пламя лизало паспортную бумагу прилежно и, хотя та сопротивлялась изо всех сил, в итоге взяло свое. Камень тупит ножницы, ножницы режут бумагу, бумага оборачивает камень. А огонь побеждает всё и вся. Хуже всего горела первая страница, та, что с чистенькой фотографией, – оплавлялась, скукоживалась, плыла, но всё никак не занималась, нужно было найти что-то посговорчивее, поуязвимее. Игнат сорвал мамины любимые занавески, ажурные, тюлевые, и приступил к устройству полноценного кострища – занавески, календарь, пачки из-под овсянки, салфетки – всё летело на пол во благо священного очищающего костра.
Ничего не горит? Игнат расхохотался. Ничего у них не горит! Огонь уже взбирался по ножке стола к вожделенной льняной скатерти, резвый, шальной. И что они скажут на это? Когда выгорит всё, чем можно было обладать, включая его самого, которым, как выяснилось, тоже можно было. Пусть только посмеют поспорить теперь. Паспорт давно обратился в труху, но он уже и не помнил, что затеял всё это ради паспорта, его занимало другое – жадное пламя, требующее всё новых подношений, новых даров. И Игнат находил, что скормить ему, даже там, где, казалось, нечем было поживиться. Завораживала чистота – нетронутая, внечеловеческая чистота, устанавливающаяся на месте вещности, стоило пламени пройти сквозь нее. Истина во прахе, прочее – оспоримо.
Игнат прикурил от полыхающего полотенца, едва удерживающегося на оплавляющемся крючке, стекающем по стене, словно плевок. Они с мамой клеили их вместе – дерьмовые пластиковые крючки на клейкой основе, которая отказывала при любом соприкосновении, пока Дядьвася не принес с работы настоящий клей, но это было намного позже, когда Игнат разгадал все загадки бытия, кроме одной. Самой важной. Теперь пришло время и для нее, всему же приходит свое время. Игнат пропел на мотив какой-то давно забытой песенки, потянул – слово за словом – те самые важные слова, что теперь нашли и в нем пристанище. Стоило же продираться сквозь замысловатости Йейтса и Фроста, Верлена и Нерваля, чтобы закончить этим четверостишием, в котором смысла для него оказалось больше, чем в самой жизни.
Смел огонь, они смелее,
Он силен, они сильнее,
Их огнем не испугать,
Им к огню не привыкать!