Слово «хрусталь» берет свое первородное начало в «хрусте». Просто однажды, неведомое количество веков назад, некто не самый удачливый разбил стеклянную плошку, а следом проехался по осколкам выходными туфлями, с того и повелось – хрусталь.
Или всё было иначе. Хрусталь произошел от стали, ибо если водить по стали гвоздем, звук будет примерно соотносимый с хрустальным хрустом. Звук, вытаскивающий из человеческого существа жизнь через ушную раковину.
– А что, уже одиннадцать? Почему свет отрубили? – Тети-Светин напуганный голос стал третьим всадником апокалипсиса, явившимся после хищной тьмы, по следам которой обрушилась одна из полок порядком настрадавшегося от страстного танца посудного шкафа.
Мамино достояние, бабушкино наследство, Иггино приданное – всё обратилось в муку с таким ядовитым звуком, какой не сразу вытряхнешь из себя. Хотя ответ на вопрос, обратилось ли в самом деле и всё ли, темнота оставила при себе. Ток ушел, прихватив с собой все раздражители махом: и хрипящее радио, и бездушный свет энергосберегающих ламп, выставлявших копоть на всеобщее обозрение. Наконец-то квартира вернула себе тот самый ночной уютный полумрак, в котором Игги нашел ее вчера, – теплый, живительный, материнский.
– Мне казалось, еще и десяти нет. – Мама совладала с волнением, и ее голос прозвучал по-учительски твердо, это был тот самый тон, который всякий ученик уносил с собой из школы вместо приложения к аттестату.
– Раньше, наверное, вырубили… бывает теперь так. – Дядьвася соскреб все оставшиеся силы, чтобы проговорить каждое слово внятно, хотя по тонкому призвуку стукающихся друг о друга зубов легко было догадаться, чего ему это стоило.
Стихшая стеклянная возня в области шкафа возобновилась, на секунду Игги представил, что хрусталь надумал возродиться из осколков и теперь суетливо искал утраченные фрагменты.
– Алик, отпусти меня уже, ты чего вцепился-то?
А вот тетя Жанна трудностей с произношением не испытывала никаких, разве что с выбором тональности и громкости, но это же дело вкуса.
– Поддержать, думал, надо.
– Ты уже так поддержал, что мы Наташке всю посуду перебили. – Больше хруста, еще больше хруста, разлагающего мозг поклеточно. – Наташ, мы обязательно возместим.
– Да вы-то тут при чем? Разберемся.
Игги прекрасно представлял, в какую цену маме обошлась подобная беззаботность – в ту, что заслуживала уважения. Оно, уважение, явилось аудиально, в виде долгожданного затишья – по всей видимости, тетя Жанна вырвалась наконец из объятий мужа и даже сумела принять достаточно устойчивое положение без опоры на шкаф. Глаз, ошалевший поначалу от столь драматического падения уровня люменов, начал привыкать к темноте и различать в ней знакомые силуэты.
– Мам, где у нас свечки лежат? Давай принесу.
Мама подхватила Иггин голос уже на «давай», а к «принесу» и вовсе напрочь перекрыла собственным:
– У нас нет никаких свечек, откуда ты взял?
– Так вчера…
– Так вчера с дороги тебе и не такое привидеться могло. – На этот раз мама перебила его в самом начале, так и не дав договорить. – Знаешь, когда видится, креститься надо, а не выдавать за истину галлюцинации вчерашней свежести, так и до желтого дома докатиться недолго.
Игги знал эту манеру – мама начинала тараторить всякий раз, когда он невольно становился обличителем ее маленькой лжи. Врать в крупном она как-то не решалась, а вот по мелочам привирала регулярно. Надо было отступить. Это было главным правилом их негласного союза – поддерживай ложь другого так же бережно, как поддерживаешь собственную. За годы их преступного сотрудничества Игги съездил несколько раз на футбольные матчи заклятых соперников (осторожный от природы Дядьвася ни при каких обстоятельствах не одобрил бы ненужного риска), а мама выбралась в Москву на дискотеку каких-то косматых годов за компанию с химичкой и биологичкой.
– Так свечи-то были, дорогой Павлик Морозов? Али не было? – Тетя Жанна сострила ровно так, как и полагалось острить осколочной королеве, только что прошедшей инагурацию, – остро.
– Да не было никаких свечей, теть Жанн. Я вчера в таком виде приехал, что носорога в диване мог бы распознать, а тут всего-то спутал свечи с фонариком – подумаешь.
– К слову, про фонарик… Игош, не принесешь с кухни? Там в шкафу они все лежат.
– В каком шкафу?
– В правом. Или в левом. Ну сам найдешь, не помню точно.
Мама, по всей видимости, продолжала чувствовать себя шатко в том свечном болотце, в которое разговор угодил по воле не самого счастливого случая и зачем-то увяз. Отослать виновника повисшей в комнате неловкости казалось решением благоразумным, а что еще, если не благоразумие, светит нам в непроглядности смутных времен? Игги кое-как выбрался из-за стола, добрался до дверного проема, не встретив ни малейшего сопротивления, и даже смог выбраться в коридор, правда, там выяснилось, что разбавленный сумеречный свет, льющийся из окна, неплохо разбавлял темень. В коридоре ни окон, ни света не было, зато был усилившийся запах гари, заносимый настойчивым ветром в щель между дверью и косяком.
Память тела, да? Кажется, ей и только ей одной пел оду этот вечер – Игги не был дома так давно, что забыл, где хранятся всевозможные хозяйственные приблуды и мало востребованные вещи, а вот как дойти по темной квартире до кухни, оказывается, не забыл. Там, на кухне, в ласковом окружении запахов домашней еды, в чайно-молочном свете отступившего длинного летнего дня Игги вспомнил про Яну и следом вспомнил, что не думал о ней несколько часов кряду. Это свойство не думать, которого он в себе не предполагал, а теперь нечаянно обнаружил, ему не понравилось. Оно было наносным, проклюнувшимся не ранее, чем сегодня вечером, и очень неприятным. Ковыряясь во всех шкафах по очереди, Игги не переставал размышлять, как он смог допустить подобную промашку и как избежать ее повторения в будущем. За Яну надо было держаться, как за чертову избитую нить в чертовом лабиринте, без оглядки на то, во что с годами переродился минотавр.
Самые нужные вещи находятся в последнем из досматриваемых мест не из-за неукротимости нашей нужды в них и не по причине своего скверного нрава – они находятся в последнем месте всего лишь из-за того, что, обретя искомое, мы наконец перестаем искать. Игги мог бы быть и порасторопнее в осуществлении миссии обеспечения праздника имени себя светом, но странное чувство досады обсасывало каждую кость в грудной клетке по очереди, будто жирные щучьи плавники. Неприятное, как водится, – ближайший синоним странного. И наоборот – странное зачастую неприятно. Вместе же они неплохо сотрудничают, извлекая из любого человеческого чудовища тот болезненный хрустальный хруст, который Игги пришлось претерпеть второй раз за вечер уже здесь, на кухне, в то время как люди покрепче могут двинуться и с одного. Единственной тревогой, способной соревноваться с переживаниями о Яне, были сучьи свечи. А с ними-то что пошло не так, что и их запретили? И что теперь ставить в память о бабушке в уютной Свято-Успенской церквушке на реке? Фонарики?
Думать две мысли одновременно не выходило примерно с момента пересечения границы: вместе они, эти ненароком заскочившие мыслишки, напоминали спасателя и утопающего, попеременно окунающих друг друга в темные нефтяные воды Иггиного сознания. Сильнейший выживал, как того требовала природа, слабый скрывался из виду и погружался на илистое дно, полное макабрических сюрпризов. На этот раз проиграли свечи, в конце концов, к ним Игги особой слабости не питал, а вот к Яне – вполне. Прежде чем явиться перед столующимися новоявленным Прометеем, Игги подошел к окну – внизу было так темно, точно так же темно, как и в ночь его возвращения, а вот небо на фоне уличной мракоты казалось неправдоподобно светлым, словно белые ночи продлили каким-то сто сорок пятым тайным указом. Было нечто зловещее в том, как овеществилась темень невещественная, с какой легкостью она растеклась по знакомым улицам, во что выкрасила изученные до последней бессмысленной надписи дома. В эту темень было неприютно смотреть даже с высоты родного четвертого этажа. Хотя, если разобраться, Иггин дом давно был сданной крепостью – в него же умудрились проникнуть все вестники новой эпохи: и обесточенность, и гарь, и безумие.
От ожидания в темноте гости существенно сникли, тети-Светин муж и вовсе захрапел, не пережив торжества дяди-Альбертовой грации, мама пыталась навести какой-никакой порядок на столе, но зрительная немощь сыграла с ней не самую добрую шутку – расслоившийся на воду и жиры майонез из столичного пролился на скатерть, рассол из огурчиков и того хуже – прямиком на мясную нарезку. Игги принес свет, но обеспечить радость от его обретения оказалось выше его сил. Налобный фонарик достался маме, которая тут же устремилась на кухню, завещав присутствующим не киснуть и ждать чаепития. Светка бросилась вслед за мамой – на помощь, в какой раз подкинув Игги повод для смутных подозрений. И с чего это они так спелись за время его отсутствия? Если Светка и оказывалась на каких-то семейных торжествах прежде, ни у кого не возникало сомнений, ради кого она терпит весь этот шумный балаган, теперь же сам Игги не мог сказать наверняка, кому посвящен алтарь, разжившийся свежим приношением, – ему или его маме. Дядя Вася настойчиво держался мира полутеней, и отринутый им резервный фонарик перекочевал к тете Жанне, жаждущей оценить масштаб нанесенного ущерба.
– Ну, я думала, будет хуже. – Благая весть про уцелевшие хрустальные крохи провозглашалась отчего-то совсем не торжественным, плаксивым голосом и им же множилась. – Думала, хуже будет. Вот салатнички вообще как ни в чем не бывало. Всё-таки обошлось, по звуку казалось, что там всему трындец настал.
К чаепитию имитировать непроходящую живость и беспричинную эйфорию устали все – не помог ни фирменный тети-Жаннин наполеон, ни ароматный цейлонский, настоянный на смородиновых листьях, ни мамины попытки взбодрить гостей давно и не раз рассказанными историями, а вслед за ними и того хлеще – советскими анекдотами, разжившимися бородой до пола еще до Иггиного рождения. Первыми сдались Малиновские:
– Мы потихоньку собираться будем, Наташ, у нас с утра поставка.
«Поставка» в устах тети Жанны давно стала зверем мифологическим – ей было дозволено всё без разбору в любое время дня и ночи. Этакий Конек-горбунок на новый лад – вывезет из любой топи.
– Жанн, да какая поставка в комендантский час? Посидите немножко еще хотя бы.
– Не, Наташ, мы как раз на комендантский и договаривались, так дешевле выходит. Инспекцию твоего стекла я провела – там есть потери, но пропало не всё, ты завтра еще посмотри, и мы обсудим, как будем восстанавливать твое богатство.
Комендантский час был еще одной химерой нового времени, существовавшей вне здравого смысла или любой из доступных человечеству логик, примерно как утратившие право на упоминание свечи, только нарочитее. Очередной акт лицемерия, внеочередной баг иллюзорного благополучия.
Игги старался не вникать, уговаривал себя, что бесполезно познавать правила игры, в которой ему отведена роль статиста-вахтовика, явившегося оттрубить короткую смену и испариться, но всякий раз, когда мозг по обыкновению включался в познание окружающей действительности, он сталкивался с трудностями почти физического плана. Напряжение нарастало с непотребной скоростью, распирало черепную коробку изнутри, сдобным тестом закладывало уши, покалывало в ноздрях, барабанило в висках с тем остервенением, с которым свежепохищенные жертвы маньяков долбятся в дверь, еще не понимая, что никто за ними не придет.
А потом, когда казалось, что всю эту карательную репетицию адского оркестра на нарушит уже ничто, не пойми откуда наступала тишина, оставался только едва уловимый щелчок, с которым в голове лопались неназванные шарики. Звук сминаемой пупырчатой пленки, на метр которой в детстве можно было обменять совесть, честь и невинность, тот самый звук, с которым трескались под ногами белые ягоды неведомого растения, оказавшегося на деле неким невнятным снежноягодником. Однажды в Буржундии Игги вспомнил о нем посреди беспокойной отчего-то зимней ночи и искал это название с таким идиотическим пристрастием, словно в нем был закодирован шифр от сейфа с деньгами или код всемирного единоразового обнуления. Название нашлось, обнуления, разумеется, не случилось, зато сразу за снизошедшим ботаническим откровением явилось сытое тупое умиротворение, а с ним и сон.
Малиновские оставляли застолье в той же базарно-шумной манере, в которой заявились на него, – с шутками, сложносочиненными обращениями и неизбывным оптимизмом. Казалось, что торжественный момент прощания будет длиться вечность, но, как и всё мнимовечное, он взял да и завершился сам собой. Дома стало тише, и темнота тут же почувствовала себя раскованнее, повылезала из потайных углов, потянулась к теплому и съестному; так мыши, неприметно соседствующие с людьми днем, становятся полновластными хозяевами по ночам. Ниоткуда взявшийся сквозняк проехался по позвоночнику, как по рубелю, с треском, и Игги обнаружил внутри детскую, совершенно не подобающую ни ему, ни ситуации боязнь. Как следствие за ней прорезалась не менее детская тяга к взрослым, к тем, кто со всем разберется, даже с монстром, выглядывающим из шкафа. Такому нельзя было потакать, надо было бороться. Теперь с каждым внутренним веянием надо было бороться – то ли Игги не подходил больше этому месту, то ли оно ему, но всякое зарождающееся в нем чувство клеймилось как неподобающее. Хорошо, если справлялся внутренний цензор; ежели ему доводилось ошибаться – мама оставалась непоколебимым надзорным столпом.
Тетя Света любила быть хорошей, а посему, прежде чем ретироваться, безропотно переносила на кухню всю посуду, что оставалась на столе, даже попробовала начать отмывать самое запущенное, но на стороне жира выступила несокрушимая Антанта – холодная вода, ночь и темнота. С такими соперниками особо не потягаешься, тетя Света помедлила еще немного для виду и сдалась: передала полуночное противоборство в мужские, Дядьвасины, руки, растолкала прикорнувшего в который раз за вечер третьего по счету мужа, пошепталась с мамой про разбитые салатники и соусники, сочувствующе-тепло обняла Светку и испарилась. Буквально растворилась в непроглядности подъезда – какое-то время в лестничном пролете мелькал стыдливый луч карманного фонарика, а потом исчез и он. Игги в который раз почувствовал себя не ко времени возвратившимся блудным сыном, нелюбимым пасынком, случайным выкормышем – тем, кого в гнезде терпят из человечности, из необъяснимой потребности преодолевать тягу к жестокости, а не от чистого сердца.
От нечего делать Игги начал перебирать в голове батарею синонимов к слову «неловко». Некомфортно, неудобно, несподручно, нескладно, неуместно, совестно, неприятно – каждый новый кандидат добавлял лишний оттенок к выкристаллизовавшемуся в привкус под языком понятию. Если слово изреченное есть ложь, то не это ли ключ к избавлению от нестерпимых ощущений? Просто назвать это ноющее, зудящее, ведущее безостановочные работы по обрушению внутренней душевной магистрали, просто дать ему имя – и оно испарится.
Неловко. Слово, в какой-то бессчетный пятидесятый раз победившее все небедные синонимические ряды в сознании Игги за последние сто часов.
Они так и остались стоять в тесном прогорклом коридоре втроем. Дядьвася счастливо избежал неловкой участи, полностью отдавшись попыткам приручить застывший куриный жир, твердеющий от холодной воды пуще прежнего и застывающий в руках ломкими пластами.
– Мам, а что, свечи тоже запретили? Из-за чего весь сыр-бор-то? – Попытка вытащить присутствующих из пучины смущения и растерянности выдалась идиотской, но Игги хотя бы попытался.
– Светочка, я твое белье не стирала, так что смело можешь начинать стелиться. – Мама протянутой Иггиной рукой погнушалась и предпочла искать варианты спасения самостоятельно. – Там только стол надо собрать, чтобы диван разложить, но это мы сейчас быстро.
– Мам, ты меня слышишь? Я вроде как вопрос задал.
Рассеянный световой поток налобного фонарика, съехавшего набок и заместившего собой мамин правый глаз, даже не дернулся в Иггину сторону – так и продолжил мягко огибать русую, некогда самую родную на земле макушку и разбиваться о пыльный шкаф, высившийся за Светкиной спиной. В электрическом узко направленном свете пыль стала особенно очевидна – будто бы всё дурное и неприглядное обрело-таки право на публичность.
– Я, наверное, лучше домой пойду, Наталья Владимировна, вы устали, все устали, нам надо просто отдохнуть. – Это был тот Светкин ангельский голос, который адресовался исключительно чужим и над которым Игги прежде подтрунивал без зазрения совести, но сейчас его волновал не голос, даже не слова, а то бетонное безразличие, которым они обе, словно сговорившись, заливали его.
– Об этом не может быть и речи, даже не думай! Никуда ты по ночи не пойдешь. – Луч скользнул чуть ниже, и Светка недовольно зажмурилась. – Мы все тут свои люди, нечего стесняться. Возьми в ванной белье, а одеяло с подушкой я сейчас принесу. Я на машинку всё сложила, чтобы постирать, но с этим праздником ничего не успела.
– Ребят, вы серьезно? Вы сейчас типа как меня игнорируете или что? Я здесь! – Игги помахал рукой перед маминым лицом, и жидкий луч обдал ладонь электрическим теплом. – Прием!
Мама раздраженно повернулась к Игги, и от ее этого взгляда, он был готов поклясться, окаменел бы даже Ниагарский водопад, но электрическая ослепляющая кара перекрыла его.
– Игош, давай уже без этих твоих заграничных штучек – я сыта ими по горло. Никто тебя не игнорирует, мог бы давно сложить стол и помочь Свете с постелью.
– Мам, Света хочет домой, она предельно ясно об этом сказала. И вообще – с каких это пор у нее здесь свой комплект белья образовался? – Игги шел на красный, не просто шел, летел на него со скоростью света, продолжавшего подпекать глазные яблоки, но одна только мысль о том, что сегодня он может оказаться на одном со Светкой диване, приводила его в животный порабощающий ужас, на фоне которого меркло всё.
– Ну конечно, Света хочет домой, от твоего гостеприимства любой сбежал бы, продолжай в том же духе, и мы все пойдем отсюда вместе со Светой.
– Мам, ты не видишь разницы между гостеприимством и насилием?
– Нет, Игнат, я не вижу никакой разницы и тебе советую не искать. А то ты, смотрю, стал больно чувствительным в своей загранице, уже за любым словом второе дно видишь. А мы что? Мы тут все в каменном веке застряли, для нас насилие – это когда бьют. А когда не хотят отпускать девчонку болтаться по ночи – это не насилие, это забота. – Мама пыталась сохранить лицо до последнего, но к «заботе» всё-таки сорвалась на крик.
Перспектива ругаться с мамой при Светке казалась максимально незавидной: во-первых, любой человек, пререкающийся с родителем прилюдно, априори воспринимается как ребенок, вне зависимости от возраста, достижений и социального положения, а во-вторых, они были вдвоем против него и составляли тот численный перевес, которого хватает для победы и в драках, и в диспутах. Пришлось понадеяться на бывшего союзника, несмотря на то, что надежда, и Игги прекрасно это сознавал, зиждилась исключительно на памяти о прошлом, которое прошло.
– Ты сама как хочешь? Я тебе постелю, если ты останешься.
Светка смотрела на него из темноты, и ничего, кроме белков, контрастно окаймляющих омут зрачка, Игги разобрать не мог: ни губ, имевших обыкновение смыкаться плотнее, когда их хозяйка злилась, ни лба, на котором от концентрированного напряжения могла выступить голубоватая тонкая венка, ни острого подбородка, неумышленно задирающегося всякий раз, когда Светка не просто чувствовала – осязала собственное превосходство. Темнота скрадывала все приметы, на которые можно было опереться, оставляя Игги в вакууме беспомощного ожидания.
– Я домой хочу.
– Ну, молодец!
Игги точно знал, что этот камень мама кинула в него, но облегчение от Светкиного ответа, обволакивающее пересохшее горло, сработало, как безупречная анестезия.
– Допрыгался?
– Наталья Владимировна, да Игнат тут ни при чем, правда, я маме обещала вернуться, она не ложится – ждет.
Игги не мог определиться, чему именно он был обязан подобной милостью: случаю или Светкиному благородству. Или – об этом он подумал не сразу – ее нежеланию оставаться с ним наедине. Это нежелание он понимал, как никто другой, но стоило ему только допустить вероятность его существования в Светке, как колкая непредсказуемая обида свернулась в левом боку музейным противотанковым ежом.
– Ну, мама – это святое, тут не поспоришь. Раз решила, тогда иди, не тяни, и так ночь на дворе, Игнат тебя проводит.
– Да я сама могу…
– Конечно, можешь, но зачем рисковать? Подожди только, я сейчас тортик тебе для мамы заверну.
Светкины вялые отнекивания настигли маму уже на кухне, за ними едва поспевал, словно заспанный привязчивый щенок, сноп рассеянного света от налобного фонарика, а Игги и вовсе поспевать не собирался. То ли от очевидной обреченности затеи, то ли от усталости, которая поселилась в нем еще до пересечения границы, а теперь совершала варварские точечные набеги на его скудные земли, оглушая внезапностью и выжигая захваченное дотла. Вы-жи-гать. Универсальное средство изничтожения, очищение через накал, пепел и смену состояний: из твердого в муку. Голову зачем-то заполонили обрывки учебников истории, которую Игги то штудировал как ненормальный, то забрасывал, разочаровываясь не столько в летописцах, сколько в человечестве, нарезающем хаотичные круги вокруг одних и тех капканов бытия: войны, эпидемии, революции. Пожары.
Одна тысяча триста восемьдесят второй год – Москву полностью выжигают монголы. Одна тысяча восемьсот двенадцатый – генерал-губернатор Ростопчин поджигает столицу, чтобы лишить наполеоновскую армию крова и продовольствия. Интересно, о чем теперь, когда «пожары» попали под полный запрет и вытравились из всех словарей, толкуют учителя, доходя до этих дат? О княжеском гневе, обрушившемся на митрополита Киприана? Именно легкость смещения фокуса вынудила Игги отказаться от причисления истории к хоть сколько-то значимым наукам. Искусство трактовки – не более.
– Ты идешь? – Светкин голос выдернул Игги из тусклого лабиринта сознания в не менее тусклый коридор.
Пока Игги скакал по значимым датам родной истории, мама успела собрать по-родственному щедрые гостинцы: тортик, колбаску, курочку. И если в прежние времена Светка закатила бы глаза и недовольно фыркнула при виде подобных даров, в этот раз она приняла их с совершенно хрестоматийной покорностью и даже какой-то светлой благостью. Перемена, которой Игги отказывал в праве на существование весь вечер и даже теперь не пересмотрел своего мнения. Он решительно не узнавал в Светке Светку, цеплялся за свойственную ей склонность к эпатажу, объяснял новые веяния попыткой раззадорить его, но что-то внутри, какое-то неназванное чувство, зарождающееся, если верить молве, в правом боку, ехидно нашептывало, что его роль в этом треугольнике давно свелась к минимуму.
Наконец они вышли на лестничную клетку, и Светка зачем-то повернулась к продолжающему высверливать тонкий лаз в непроглядности фонарику. Лишенная всякого видимого прикрепления к телу рука перекрестила их, и Светка помахала в ответ, медленно, в какой-то не канонической плоскости: не сверху вниз, как делают обыкновенно прощающиеся, а слева направо. Так в героических американских драмах машут космонавты, выходящие в открытый космос с миссией, не предполагающей возвращения. Когда-нибудь давно он своровал бы этот образ и утащил к себе в хранилище, но теперь погнушался, ничего отсюда выносить не хотелось, ни вещественного, ни эфемерного.
В полутьме Игги нащупал первую ступеньку и зажег отнятый у Дядьваси фонарик, надеясь, что его собственный световой пучок ознаменует то долгожданное отчуждение от отчего дома, которого всё никак не случалось. Ознаменовал. Затея спускаться по узкой хрущевской лестнице рядом, шаг в шаг, оказалась абсолютно нерабочей – в тоннеле из дымчато-пепельных стен и маслянисто-черных перил следовало держаться ближе друг другу, однако же утраченная эмоциональная близость напрочь исключила близость физическую. Игги пропустил Светку вперед и сконцентрировался на поиске верного угла, при котором света хватало бы на создание иллюзорной перспективы, при этом по ступеням продолжало бы разливаться сколько-то спасительной фонарной жижи. Выходило дурно: перспектива беззастенчиво требовала жертв и отбирала жизненно важное – твердость шага. Игги решил не выбирать, как обычно, а потому жидкий луч бился встревоженным мотыльком то о пол, то о стены, а то и вовсе – утопал в неизвестности.
– К первому этажу у меня случится эпилептический припадок, если ты не прекратишь. – Раздражение, скругленное ватной всепоглощающей темнотой, долетело до Игги уже совсем не острым, бутафорским.
Луч пришлось приструнить – черт с ней, с перспективой, им хотя бы удалось воссоздать метафору глобального краха в отдельно взятом заплеванном подъезде – поступенчатая деградация под аккомпанемент расстроенного света, способного сопроводить в глубины лабиринта, но не вывести из него – нет. Миновали поскрипывающую обитель Надежды Генриховны, те же гарь и сквозняк, потусторонность и безнадежность, в неласковом молчании добрели до второго, где им навстречу кинулась переполошенная крыса, спасающаяся, кажется, от чего-то настолько ужасающего, что даже необходимость столкнуться с Иггиным кедом показалась ей обоснованной. Раньше Светка устроила бы форменную истерику – прыгала бы на одной ножке, хваталась за него, просила донести ее до низу на руках, а еще визжала бы так, что стекла в рамах дребезжали бы в тон. А теперь ничего – ни звука, ни жеста, ни единой видимой реакции. Игги тоже прежде кинулся бы утешать и убаюкивать, жалеть и нежить. Они бы прежде… Действительно горьким в этом было то, что мир сотворил всё это с ними за какие-то непостижимые полгода, взял и отобрал права сокрушаться о незначительном, страшиться безобидного, брезговать неприглядным. Отобрал мирское, повседневное, а взамен всучил всё сплошь исполинское и чудовищное.
Они выбрались на улицу и шумно выдохнули, одновременно, не сговариваясь, – подъездная затхлая обреченность вытекала из легких вязко, нехотя. Так и не спущенное на землю лето к ночи обратилось в образцовый сентябрь – зябкий, ветреный, воровато забирающийся за ворот и устраивающий там, под одеждой, склад неприютности. От июля им перепали жалкие подачки – полупрозрачное небо, пропускающее на землю отблески так и не распалившегося солнца, и липово-медовый аромат, заботливо смазывающий тошнотворную смесь продуктов горения, замешанную в воздухе. Вот и всё, пожалуй.
– Через парк срежем или в обход? – Этот вопрос Игги задавал ей каждый раз, когда провожал, и каждый раз удивлялся тому, насколько их логики не совпадали.
Зимой он стремился преодолеть этот путь как можно быстрее, еще же возвращаться потом, посему предпочитал парк, Светка же наоборот – выбирала улицу за свет и уют горящих окон. Ближе к апрелю она начинала тяготеть к парку, в то время как Игги пытался минимизировать вероятность встречи с местными алкашами, которые ни прыти, ни агрессии особо не проявляли, но могли «занять» сотню-другую у ночных путников. На лете любая закономерность попросту ломалась, и Светка выбирала, как ему казалось, исключительно из чувства противоречия – лишь бы не совпасть.
– Как хочешь.
– А ты как хочешь?
– Без разницы.
Они вышли на утоптанную грунтовку, неспешной рекой огибающую квартал, петляющую между сосен растерянной змейкой. Раньше здесь парковались автовладельцы из окрестных домов, чтобы не жаться в тесных дворах, не вздрагивать по ночам от звука бьющегося стекла, а по утрам – от рокота беспардонных мусоровозов, так и норовящих сбить зеркало или примять бампер. Но даже этот миллиметровый фрагмент карты памяти, как, впрочем, и многие другие, сильно превосходящие его по важности и масштабу, казался теперь бракованным, недостоверным. От былого автопарка осталось три выгоревших остова, непонятной силой сбитых в кучу, морда к морде, словно огонь застал их на бандитской сходке, там же и порешил, всех разом. У вишневой девятки, сумевшей сохранить признаки былого цвета исключительно на водительской двери, вырванной с мясом, а затем приставленной на место так, будто бы она клятвенно заверяла, что прирастет обратно, сидел лохматый молочно-рыжий пес, увлеченно расчесывающий невидимую болячку за ухом. Еще один поломанный элемент былого – раньше бродячие собаки сбивались в крепкие стаи, контролирующие каждая свой район, иногда устраивали перераздел территорий, в основном же сосуществовали мирно и предпочитали не пересекаться. Встретить одинокую собаку в ночи было так же маловероятно, как встретить, скажем, пятиклассницу со скрипкой или Надежду Генриховну.
Расстояние между ними и псом планомерно сокращалось, и по мере приближения в собаке всё острее проступали черты породы – Игги подумал было, что распутная бабка этого верзилы, должно быть, согрешила по молодости с алабаем или среднеазиатской овчаркой. Не успел он додумать эту мысль, как пес утробно зарычал, оскорбленный гнусными Иггиными предположениями.
– Стой, – Игги забылся и схватил Светку за плечо, как схватил бы раньше при виде малейшей опасности.
Светка шага не сбавила, траектории не сменила, даже не высвободилась от непрошенной руки – проигнорировала. Пес поднажал в рыке.
– Да подожди ты!
– Ты чего, это же Барни. – Светка всё-таки скинула его руку. – Барни! Свои!
Пес осторожно вильнул хвостом, и Игги увидел, что шерсти на нем практически не осталось – несколько отдельно раскиданных подпаленных клоков свисало с заломанного посередине отростка.
– Так вот ты где поселился, приятель. Туго тебе пришлось, да? – Светка присела возле пса на корточки, и тот моментально уронил ей на ноги косматую башку. – Бедный, бедный Барни.
Игги стоял возле, всё еще предусмотрительно соблюдая дистанцию, раздираемый, будто отбившийся от гурта ягненок, двумя волками одновременно: стыдом за собственное трусливое малодушие и никуда не уходящим напряжением. Но что за дело было Светке до его страстей? Никакого дела, как и раньше, не было, хотя бы в этом действительность придерживалась себя прежней. Светка уже шуршала раздираемым пакетом с колбаской:
– Кушай, кушай, засранец, а то ты смотри как исхудал.
Колбаски засранцу хватило на зубок, в ход пошла мамина курочка, пока пес флегматично смалывал хрусткие кости в муку, Светка в задумчивости рассматривала последний лот – тортик.
– Может, он без десерта как-то обойдется?
– Ты что, торт ему зажал?
– Ему плохо потом будет, собакам нельзя.
– Ему уже плохо, – Светка потрепала пса по спине. – Он без дома остался, куда хуже. Да, Барни?
– Откуда знаешь?
– Так он же дяди-Женин, соседский. Я на нем всё детство каталась, как на пони, а этот добряк терпел.
– Хочешь, отведем его к дяде Жене?
– Дядя Женя погиб. – Невидимая мышца сократилась под Светкиной скулой. – При исполнении. Вот его и выгнали на улицу, кому такой огромный нужен, к тому же еще и старый. Ну ничего, Барни, теперь мы будем тебя подкармливать, раз ты нашелся.
Барни расправился с курицей и заприметил тортик, тягучая слюна, будто в замедленной съемке, полилась по спутанной шерсти на землю. К бесконечному Иггиному удивлению, Светка прислушалась к совету про тортик, взлохматила псиный загривок напоследок и поднялась с корточек так же беззвучно, как и опустилась. Легкость, которую Игги ценил в Светке особенно, то самое пресловутое бунинское легкое дыхание, которое и описать-то толком не опишешь, даром что за подобную задачу брались величайшие магистры русской словесности. Такое надо повстречать, ощутить, пропустить через себя, распробовать суть. А вот увековечивать – дело пустое, слишком сиюминутно.
– Мне жаль.
Они снова шли витиеватой грунтовкой по разные стороны от глубокой уродливой колеи, расквашенной, по всей видимости, тяжелыми брандмобилями.
– Кого? – Светкин голос звучал так безучастно, что, казалось, спрашивает она из уважения к прошлому, не из интереса к ответу. – Кого конкретно тебе жаль?
– Да всех. Жаль, что так вышло. – Игги почудилась в ней готовность к очередному броску, а сил ни на что подобное не было. – Я знаю, что было тяжело.
– Да что ты знаешь? Как ты вообще можешь об этом говорить? Тебя здесь не было.
– Не было, ты права. – Только не ругаться, только не опять, на этот раунд из своего темного угла он попросту не выйдет. – Прости.
– Ты всех нас бросил. – По смазанной ноте в конце фразы, съехавшей в совершенно новую тональность, Игги понял, что она готова расплакаться. – Ты меня здесь бросил.
– Я же просто… я просто хотел жить.
– Жить, чтобы что? Чтобы красить битые машины сраных толстосумов?
– Чтобы написать об этом потом, кто-то же должен об этом написать.
Светка съехала правой босоножкой в колею и чертыхнулась. Какое-то время они шли молча, миновали школу, за кустарниками было не разглядеть самого здания, но крыша козырнула внушительной сквозной дырой, через которую просвечивало то же жестяное мятое небо, что висело над ними. Небо, сделанное из такого же тонкого пласта металла, что и пивные банки, – лучший материал для дворового творчества.
– Знаешь что? – Светка готовила ответ так долго, что надеяться на снисхождение не приходилось. – Никому здесь на хрен не уперлось, чтобы о них написали. Хватит, может, играть чужие роли?
– Может, и хватит.
– Тебе ведь даже в голову не пришло забрать меня с собой.
– Мне пришло…
– И? Не задержалось?
– У тебя же даже паспорта не было…
– А ты разве сказал мне «сделай паспорт и приезжай»?
– Не сказал.
– Не сказал, – повторила она, передразнивая его кающийся тон.
– Ты пойми, я же не знал, что всё так затянется…
– Гнаш, – протяжно на выдохе, и дальше можно не продолжать, и без того понятно, что последует за этим обращением, от которого он отвык настолько, что в ухе звучно лопнул какой-то капилляр. – Всё давно закончилось.
Первым подарком мироздания, свалившимся на Иггину голову за последние несколько дней, стала яростная сирена брандбомиля, вспоровшая ночную немоту аккурат к Светкиному «закончилось». Идеальная иллюстрация «законченности», что уж там. Откуда-то всплыло записанное в блокнот редких слов, но так и не выученное, не примененное «эпидерсия». Однозначно верного значения Игги не нашел, пришлось додумывать, и он додумал – писательская вольность в отношении слов сравнима с вольностью господней.
– Закончилось, ага.
Светка диалога не продолжила – то ли не расслышала его победоносного «ага», то ли предпочла не длить заведомо обреченный спор. Незаметно для них обоих они добрались до точки бифуркации – узкая дорожка по правую руку уводила в темнеющий парк, уцелевшие неведомым образом сосны смыкались в плотный хвойный балдахин, не пропускающий нищего полуночного света. Непредсказуемый бор, способный схоронить в своей утробе целую кодлу неблагонадежных личностей, в который можно не сворачивать и продолжать держаться щербатого тротуара, стелящегося вдоль дороги и обесточенных домов. Светка замешкалась на мгновение – и свернула. Игги бы туда, конечно, не пошел. По своей воле – точно не пошел бы, но воля здесь, кажется, былые права утратила, а новыми не разжилась. В парке оказалось жутче, чем на темной подъездной лестнице, стало не до церемоний с близостью, Игги подхватил Светку под локоть, чтобы быть уверенным, что они продолжают движение в едином направлении.
Второй подарок мироздания не заставил себя долго ждать и настиг Игги вовсе не вопросом, который то ли зародился в Светке от негаданной близости, то ли бродил всё это время и наконец достаточно окреп, а формулировкой, которую она неосмотрительно избрала для него:
– У тебя там кто-то был?
Игги ненавидел врать. Спроси она его как-то иначе, он наверняка запнулся бы, начал заикаться, уходить от ответа, блеять что-то невнятное, но «там» у него действительно не было ничего и никого, кроме ослепительной пустоты.
– Нет.
Ответ прозвучал чертовски естественно, может, на микросекунду быстрее, чем того требовала ситуация, но для определения этой незадачливо съеденной шестнадцатой требовался музыкальный или ритмический слух, Светка не обладала ни тем, ни другим. И для пущей достоверности:
– У меня никого там не было.
Светка вздохнула, и вздох этот был вовсе не из тех, которым можно запросто приписать одну единственную компоненту, не из тех даже, что выдают себя за вздохи облегчения, это была определенно сложносоставная реакция, и, если бы не ночь, сутки-другие растерянности и недоумения, если бы не влажный летний парк, пропитанный тревогой, то отстающей, то нагоняющей их в три яростных прыжка, Игги озадачился бы вопросом ингредиентов и пропорций, но не теперь.
Апатия и равнодушие были частыми Иггиными спутниками в Буржундии, но спутники эти были дружественные, способные составить компанию в недолгой прогулке до супермаркета или помочь скоротать особенно темный зимний вечер. Сюда, на родину, они прокрались за ним незаметно, может, в чемодане, из которого давно надо было бы достать гостинцы, но всё было не с руки, может, на своих двоих – не суть. Суть была в том, что здесь их поведение разом поменялось, они нашли какую-то особую радость в том, чтобы подкарауливать старого знакомого в самых неожиданных местах и накидываться на него, словно голодные хищники, валить с ног, прижимать к земле до хруста в ребрах и мутузить что есть мочи. От этих стычек не оставалось следов или каких-либо видимых повреждений, но досада после них могла не проходить часами.
– Почему?
А ему уже показалось, что они счастливо проехали эту тему.
– Ты сейчас спрашиваешь, почему у меня никого не было?
– Ну да.
Лучше всего Светка умела прикидываться невозмутимой, эта черта всегда казалась Игги одной из списка суперспособностей наравне с умением читать мысли или проходить сквозь стены.
– А какие варианты? – И всё-таки кнут загнал его на тонкий канат, натянутый над невидимой ареной.
– Ну, к примеру, они там все страшненькие были. Или у тебя открылась неукротимая стеснительность. Или тупо никто не давал. Не знаю, какие еще варианты? Помогай.
– Хорошие мы не рассматриваем?
– Ты про те, при которых ты благородный рыцарь?
– Вроде того.
– Не знаю, можешь вынести на обсуждение. Будешь убедительным – рассмотрим.
Потому что мне никто не нужен, кроме тебя? Да я других женщин и не вижу, будто они не существуют? Что обычно говорят в таких ситуациях? Потому что ты единственная меня возбуждаешь? Просто я люблю тебя? Игги перебирал банальности, как четки, и эффект получался тот же – медитативный. Впереди, в еще не открывшейся глазу дали, раздавался монотонный глухой звук. Сначала Игги не придал ему значения, подбор отмычек к Светкиному сарказму неподдельно увлек его, тем временем звук из фонового перешел в разряд солирующего, а потом и вовсе стал всепоглощающим. Где-то он уже его слышал, надо просто хорошенько порыться по внутренней библиотеке аудио и найти. Не стук сотен синхронно марширующих ног на параде в честь Дня ВМФ, нет, тот демонстрировал идеальную четкость, этот ритм гулял. Дятел? Слишком не единичный для дятла, конечно, если это не репетиция показательного оркестра дятловой самодеятельности. Он вспомнил. После больших снегопадов они с бабушкой вытаскивали на улицу ковер из большой комнаты и колотили по нему специально созданной для этого штукой, похожей на фигурную мухобойку. Отмирающая забава поколения. Это был звук десятка гигантских мухобоек, бьющихся о что-то мягкое. Но не посреди же июля?
– Мне кажется, или наш поэт не может найти подходящих слов? – Светка выглядела разочарованной, но его в очередном подколе волновала только громкость фразы, содержание на этом фоне блекло.
– Тише, – он понизил голос до шепота, и тот вышел свистящим, ненатуральным. – Ты слышишь это?
– Что это? – Она, разумеется, и не думала включаться в его игру и отказывать себе в удовольствии поглумиться над ним во весь голос.
– Стук.
– Твоего сердца?
– Тормозни, – Игги потянул Светку за локоть, каким-то неясным образом это сработало.
Он стянул ее с дорожки, и скорость движения замедлилась сама собой – колючие сосновые ветки трепали за щеки, как бездетная соседка – чужого малыша, чьего-то безотказного «сладкого пупса», норовили оцарапать роговицу, застревали в волосах пожухлыми иголками. Звук шел от детской площадки, того лысого клочка земли с бесхитростными развлечениями советских времен, который Игги недолюбливал с детства: давно обедневшая песочница, скрипучие качели, металлическая паутинка, пометившая не одно поколение детворы персональными несмываемыми метками. Бровь, разделенная надвое тонкой белесой нитью (другие делают подобные в салонах задорого, а тебе досталось за так и навсегда), бугристый шрам над коленом, который даже через колготки и года терапии продолжает утверждать твою беззащитность и нескладность, рассеченная губа, горбинка на свернутом носу и прочее-прочее уникальное детское наследство, не предполагающее отказа.
Мрак чувствовал себя куда вольнее под плотным покрывалом крон, и дорожка скоро потерялась из виду. Теперь они шли на звук, и приближение к цели добавляло тревоги вместо удовлетворения. Игги шел первым, и именно ему предназначалось столкновение с картиной, которая не открывалась сразу, проступала деталями, штрихами, будто невидимый художник дорисовывал ее при них. Для них. Сначала ему открылось несколько бесформенных фигур в одинаковых броских костюмах. За стволами было не разобрать точного количества, и он не столько увидел, сколько придумал троих. Клокастый куцый туман стелился по траве, скрывая нижнюю часть тел, и Иггино воображение охотно взялось за прорисовку недостающего – по размашистым физкультурным движениям туловищ, по одинаково прижатым к ребрам рукам молодчиков казалось, что они гоняют невидимый мяч, смущало только расстояние – слишком близко. Они стояли, оборотившись лицом друг к другу, как те сожженные машины за домом, и что-то методично пинали. Игги переметнулся от хилой ивы к основательному дубу, способному схоронить его за собой целиком, и там уже вынужден был констатировать, что футболистов на импровизированном поле никак не трое – вдвое больше.
– Ну что там? – прошептала Светка, ее прославленное упрямство уступило благоразумию.
– Не вижу.
Светка попыталась высунуться из-за Иггиного плеча, но он мягко задвинул ее обратно – за спину, в широкую дубовую тень:
– Стой здесь, я посмотрю.
Покидать надежный наблюдательный пункт, скрытый дубовой необъятностью, не шибко-то и хотелось, но демонстрировать трусоватость второй раз за вечер хотелось еще меньше – Игги продвинулся чуть ближе, под дырявую маскировочную сеть юного березняка, едва переросшего его самого, и там, с нового угла, обнаружил, что никакого мяча у футболистов попросту не было. На земле между их неустанных ног лежало нечто бесформенное, пыльное, издали напоминающее холщовый мешок с картошкой, такие мама закупала под зиму у колхозников и заставляла Дядьвасю то утаскивать его на балкон, то переносить в тепло, если ударяли морозы. Но какого черта кому-то придет в голову пинать ни в чем не повинную картошку посреди ночного парка?
В памяти всплыл щетинистый хряк, в которого он вмазался ногой в Янином коридоре, и все мутные сомнения и бесформенные подозрения неожиданно встали на свои места. Безмолвная туша определенно была чем-то утратившим душу и дыхание совсем недавно, чем-то, только-только закончившим переход из этого мира в некий «тот». Ему даже показалось, что он разобрал, как от смазанного удара ботинком до безобразия натурально взметнулось свиное ухо, но за ним последовал еще один неточный пинок, и в незапланированный полет над хозяйским телом отправилась бордово-бежевая, вся в разводах и пятнах бейсболка. Игги ринулся обратно – к Светке.
Как они выбирались из парка, ни он, ни она толком не запомнили – уже оказавшись у домов, они впервые остановились. Игги увидел, что Светка разодрала лоб, в ссадине мелким бисером блестела кровь. Он вытер бисерную нить тыльной стороной ладони, и она раздраженно отшатнулась от него.
– Там… – он не знал, как это описать. – Там они… человека…
– Что человека?
– Уби… – Сердце колотилось под кадыком, и Игги никак не мог нормально продышаться. – Убивают…
– Как убивают? – Светка сама обнаружила ссадину и принялась ощупывать ее.
– Пинают ногами… толпой… а он лежит.
– Ты точно видел человека?
– Точно, точно, у него бейсболка… кровь. Надо скорую вызвать.
– Ничего мы вызвать не можем, мобильники не работают. – Ссадина определенно вызывала у Светки волнение, она продолжала ее исследовать.
– Тогда надо добежать до больницы, пока он живой!
– Давай до полиции? Они там решат, что делать.
Точно. Они там всё решат. Игги сорвался с места, словно по свистку сурового физрука, и успел пробежать остановку и половину расселенной с виду пятиэтажки, когда Светка нагнала его:
– Не туда, ты чего? Давай по Советской.
Они побежали по темной изуродованной Советской, рядом, вдвоем, и Игги вспомнил, как под его балконом в Буржундии бегали слаженные сладкие парочки и как он недоумевал, что из всех парных досугов можно было добровольно выбрать этот. Растревоженная лодыжка заново заныла, давая понять, что из жалости согласилась на шаг, но на нагрузки посерьезнее не подписывалась.
– Ты рассмотрел бандитов? Сможешь описать? – От бега на Светкином лбу снова проступила алая бисерная дорожка, но дыхание оставалось ровным, словно предложенная нагрузка не доставляла особых проблем.
– Лиц не разобрать было. – Игги перехватил дыхание, и в который раз пожалел о том, что начал курить, – то самое сожаление курильщиков, проступающее в исключительных случаях и совершенно не беспокоящее в обыденной жизни. – Но они все в одинаковой форме, как команда какая-то.
– Какого цвета была форма? – Светка притормозила.
– Оранжевая вроде бы.
– Вроде бы?
– Ну, может, красная. В темноте не разобрать.
Светка отстала, и еще шагов десять Игги думал, что она вот-вот поравняется с ним, но этого почему-то никак не происходило. Пришлось обернуться. Светка стояла поодаль, уперев руки в бока, и выглядела фантасмагоричной женой, поджидающей поддатого мужа с работы. Игги махнул рукой в свою сторону, мол, нагоняй. Но Светка осталась недвижимой, будто в воздух выплеснули парализующий газ, и она наглоталась на бегу. Игги нехотя пошел к Светке – каждая потерянная секунда отдавалась в ушах глухим шлепком сапога о безвольное тело, и от одного этого звука нервная система со всей дури била по тревожной кнопке, взывая к всеобщей мобилизации.
– Ты чего?
– Это брандеры были.
– Ну и?
– Ну и ни в какую полицию мы не пойдем.
Светка развернулась и медленно пошла обратно – в сторону дома. Никакого позерства, только решимость и полный отказ от переговоров, походка матери, порядком уставшей от истерик капризного пятилетки.
– Типа им всё можно, да? У них какие-то другие права, чем у обыкновенных смертных? – Игги решил не следовать за ней, а увеличивающаяся дистанция требовала подбавить громкости. – Они могут убивать?
На «убивать» Светка всё-таки обернулась и покрутила пальцем у виска.
– Ты уверена, что это я того, а не вы все? – настал Иггин черед не сбавлять голоса. – Живете тут, как в праздничном похоронном бюро: искусственные розы вокруг, бравурные портреты, все эти «помним, любим, гордимся». И каждый делает вид, что смерть его не касается, а огонь не берет.
В окне первого этажа, которое Игги воспринимал выпотрошенным и мертвым всё это время, промелькнул бледный фонарный отблеск. Удивительно, но он сработал лучше пламенной речи – Светка двинулась в Иггину сторону.
– Всё кончилось, говоришь?! – Игги редко доходил до той степени неукротимости, что ни прервать, ни остановить, да и сейчас не дошел, просто не отказал себе в удовольствии рассказать, как всё это ощущается. – Там эти уроды человека убивают, а ты на них стучать не хочешь? А чем мы тогда лучше них? Тем, что не своими руками это делаем?
– Ты еще минут пять поори, и за тобой приедут люди, которые тебе объяснят, чем ты лучше.
– Свет, – он назвал ее по имени впервые с возвращения, и на языке свернулось вяжущее неудобное чувство. – Они же не цари, не боги, чтобы решать, кому жить, а кому нет. Посмотри на себя, это же не ты – тебе мышек было жалко в лаборатории, помнишь, как ты их воровала, прятала в кармане и отпускала? А тут живой человек…
Светка подошла к нему вплотную и даже обхватила обеими руками, как делала всякий раз, когда они целовались, и Игги думал об этих руках на затылке и спине даже больше, чем о самом поцелуе. Только на этот раз она потянулась к уху и горячо зашептала:
– Это брандеры, понимаешь, они нас защищают. И твою маму защищали, пока ты там по супермаркетам гулял. И меня защищали. А человек этот на земле – предатель, они его вычислили, нашли. И что с ним делать – им виднее.
– Ну так пусть полиция разбирается, предатель он или нет.
– Полиция не полезет, это не их ответственность. Времена настали другие, понимаешь?
– И что он сделал, этот предатель?
– Пойдем лучше, а то они уже всем позвонили, кому могли, по дороге договорим.
Никогда еще путь до Светкиного дома не был таким бесконечным, «как будто Посейдон, пока мы там теряли время, растянул пространство»[2]. Светкин шепот подействовал на Игги остужающе, и хоть он и не был готов признать за ней ни подобных прав, ни подобных умений. Дома вдоль дороги, которые Игги принял поначалу за вымершие, казались спящими вулканами, внутри которых лава творила свое тихое действо, распалялась, закипала, набиралась сил. От этого осознания идти между них стало беспокойнее. Мертвое, Игги давно это понял, недвижимо, бездеятельно, а посему неопасно. Со скрыто живым дело обстояло иначе – оно не позволяло расслабиться, требовало особенно концентрированного внимания, держало на коротком поводке.
– С чего ты взяла, что он предатель? – Игги мысленно уже похоронил владельца бордово-бежевой бейсболки, простился с ним и отпустил, но досада от этого бесславного отступления встала поперек горла тонкой досужей рыбьей косточкой – ни сплюнуть, ни сглотнуть.
– Знаю. Они же не только тушат, еще охотятся за диверсантами.
– И что он сделал?
– Гнаш, почем мне знать, что он сделал?
– Ну ты хотя бы предположить можешь?
– Наверное, поджигал что-то. Или смесь у него нашли.
Никогда прежде, пожалуй, с самого раннего детства, безликое «смесь» не занимало столько эфирного времени в жизни Игги. Он повстречал эту «смесь» еще на той стороне, когда помогал Яне с сумкой, раньше, чем узнал что-либо о ее содержимом, он закидывал вещами эту самую смесь в Яниной комнате и тащил на свой этаж в совершенной темноте, даже искал в мусорных баках. Смесь, если бы кто-то взялся бы за количественный лингвистический анализ, вошла бы в тройку самых часто используемых слов недели.
– Какую смесь?
– Противопожарную. – Светка была хороша в выборе интонаций и раньше, а теперь явно поднаторела, и каждое выплюнутое ею слово отнимало балл-другой у Иггиной и без того сомнительной самооценки.
– В смысле? Что плохого в противопожарной смеси?
– Да она ж только называется так. А на деле запаливает похлеще бензина, ею дрова в мокром лесу присыпь – будут сутки гореть.
Игги споткнулся о развороченный бордюр, и сердце внутри споткнулось вместе с ним, зашлось на ударе и дернуло вниз.
– Это как? С какого она противопожарная тогда?
– А ни с какого. Просто так пишут на пачках, чтобы люди покупались. Ее с запада гонят к нам.
– Кто гонит?
– Вредители, кто.
Под ребрами клекотала стая лесных дроздов, царапала импровизированную клетку, рвалась наружу, била острыми клювами по легким, и воздух из них с шумом уходил. Вре-ди-те-ли. Одушевленное. Мужской род. Множественное число. Именительный падеж. Корень – вред. Он, она, они. Вредители. Надо срочно рассказать Яне, что смеси поддельные, они же там всё ими обработали. И перед мамой извиниться. Надо, надо…
Светкин двор, до которого они всё-таки добрались через все препоны и обстоятельства, точно аргонавты, отправившиеся за золотым руном, претерпел кое-какие изменения. Песочница, на бортике которой они сидели вечерами, отвоевав ее у сомлевшей ребятни, сперва показалась той же, но вблизи оказалась полностью разворованной – на дне чернела разрыхленная земля, словно жадный ковш воровского экскаватора выскребал последние песчинки там, где больше нечего было взять. Качели зачем-то снесли, турник, на котором местные старушки развешивали свое пожелтевшее белье, – тоже. С чего вообще он поверил Светке? Наверняка же мама рассказала гостям про смесь, сделала из этого первый небородатый анекдот вечера. Мол, сын-то какой заботник, даже смесь из путешествия притащил, а в ней весу килограммов десять. Вот Светка и сообразила, как его побольнее поддеть, а дальше нужный момент подвернулся. И да, при таком раскладе она пожертвовала жизнью невиновного, но почем ему знать, на какие жертвы она действительно способна? Это только дно у людей несдвигаемо, а потолок можно реконструировать, исходя из ситуации.
– Откуда ты знаешь про смеси?
– А я ничего и не знаю. – Светка непроизвольно поджала губы, напряглась, значит. – Ты просил предположить, я и предположила.
– Откуда ты знаешь, что они ненастоящие?
– Гнаш, – она закатила глаза, и очередные баллы с характерным для дешевых компьютерных стратегий звуком списались с его счета. – Да об этом все давно знают, я тебе не гостайну открыла.
– Но все знают откуда-то же?
– Ну, проверки проходили, пробы брали.
– А про пробы где рассказывали?
– По телевизору.
– Свет, ну бред же. Кому вы там на Западе сдались, чтобы что-то к вам гнать?
– Ну конечно, им только ты сдался. Ты же теперь не «мы», мы отдельно.
В голове без предупреждения заиграл любимый джингл: «Поэт, не унывай и не поддавайся». Вот черт, а он почти повелся. Бред же, ну бред же… Смеси нормальные, ненормальные только новости. Они уже стояли у Светкиного подъезда, темного, как и всё вокруг, и тоже как-то неуловимо изменившегося. То ли воспоминания о нем деформировались за время Иггиного отсутствия, то ли огонь умудрился испортить его, даже не коснувшись – одной возможностью своего прихода.
– Вам всё врут, слышишь?
– Конечно, одному тебе правду рассказали. Ты у нас такой новый мессия, явился, чтобы мы прозрели.
От первого подъезда отделилась тень, и Игги вдруг представил, что жильцы мертвого дома вызвали-таки тех загадочных людей, которые должны были ему всё объяснить, и вот его наконец выследили. Тень была тщедушная, рассыпчатая, что простительно тени, вынужденной как-то существовать в мире отмерших источников света, а вот фигура оказалась внушительной. Игги заприметил знакомые оранжевые штаны, бесформенные и широченные, как у тех, в парке, под такие запросто можно натянуть пару-другую рейтуз. Но сверху на человеке была обыкновенная толстовка, темная, городская, и это слегка снимало напряжение. Человек тяжело опустился на лавку у подъезда и тут же надвинул капюшон. И в том, как он это сделал, в самом жесте – одной правой от затылка ко лбу, точно сдвигает забрало на невидимом шлеме, – Игги признал что-то уж очень знакомое, что-то родное. И даже понял, что.
– Смотри! Это там не Вадька?
Светка, стоявшая всё это время спиной к фигуре, вздрогнула и завертела головой по сторонам, будто действительно кого-то потеряла.
– Где?
– Позади тебя.
– Откуда ему тут взяться? – она ответила прежде, чем обернуться. – Он на смене сейчас.
Игги не понравилось в этом ответе всё: и скорость, и то, как настойчиво Светка избегает Вадькиного имени, и ее осведомленность, и градус нервозности, который на глазах возрос.
– А ты откуда знаешь, где он?
– Так у него все ночные, а выходные там редко дают, может, раз в месяц, если повезет.
Светка придвинулась к Игги и оказалась вдруг так близко, совсем рядом, что он не успел даже выбрать эмоцию, которую намеревался испытать, а она уже гладила его по щеке, и между ними осталась только эта прогорклая ночь, которую непременно надо было вытолкнуть из их круга. Он попытался это сделать, инстинктивно, просто прижал Светку к себе, чтобы темнота чуть-чуть отступила, а она просто обняла его, как раньше, с правой на затылке, с левой на спине, и как-то так вышло, что их губы оказались на одном уровне, хотя он был выше и Светка обычно просила его пригнуться, а тут не попросила. И он потом, конечно, придумает двадцать объяснений для Яны, как это произошло и почему этот поцелуй ничего не значит, но там, в моменте, в обступающей со всех сторон мге, он значил. Значил, что хоть что-то живое и нормальное осталось в его прежнем мире, в его разоренном гнезде, как бы избито и пошло это ни звучало.
– Я по-прежнему люблю тебя. – Светка всё еще была близко-близко, и он всё еще ее обнимал, но эти слова она проговорила удивительно четко и громко, так громко, что резануло ухо. И следом в разы тише: – Хоть ты и сбежал.
Она снова прижалась к нему и замерла, Игги тоже замер, не смея отодвинуться, и так они простояли долго, настолько долго, что ему даже показалось, что Светка перебарщивает. Он хотел было высвободиться, но она продолжала прижимать его к себе и кружить, словно в странном танце – вправо-влево. И в глазах уже потемнело от острого плеча, от которого Светка всё никак не отпускала его голову, и спина заныла от неловкой позы, в которую пришлось согнуться, дабы оказаться к ней ближе. А потом – словно по команде – взяла и отпустила. Игги заморгал, и перед глазами поплыли амебоподобные пятна, мельчайшие из школьного микроскопа, в который он всматривался не из интереса, по необходимости. Вадька или его тайный брат-близнец за это время успел испариться, осталась пустая лавка и смола ночи, потихоньку разбавляемая молоком.
– Давай завтра сходим к реке, позагораем, колбасок поедим? Как раньше…
– Давай.
Не успел Игги похвалить себя за тишину (а она ему не так дешево обошлась) в ответ на Светкино признание, как уже появился новый повод для злости на себя. Мямля.
– На нашем месте в три?
– Пойдет.
В конце концов, ему надо было с ней поговорить. Он планировал сделать это во время дороги до дома, но событийный ряд оказался настолько плотным, что в него и волоса было не втиснуть, не то что полноценного взрослого расставания.
– Иди, теперь я сама. Только, наверное, не через парк, – она засмеялась.
– Я провожу до квартиры.
– Зачем? – Светка подошла к первому от подъезда окну и постучала. – Мама всё равно не спит.
С минуту в окне не было никакого шевеления, потом темная штора поехала в сторону, и по стеклу постучали с той стороны.
– Здрасьте, теть Лен, – Игги махнул.
Рука махнула в ответ.
– Всё, иди. Фонарик не зажигай до подъезда, понял?
– Понял.
И снова старая знакомая песочница. Песок…точно! песок же нужен для тушения, вот его и подчистили. Лежал тут годами, формировался в формочки, катался на игрушечных самосвалах, и вот – смотри – пригодился. Не та судьба, которой можно позавидовать. Меньше всего Игги хотелось «пригодиться» здесь кому-либо. Особенно теперь. Он вслушивался в ночной стрекот, ожидая металлического звона закрывающейся подъездной двери, но так и не дождался. Обернулся – Светки уже не было. Наверное, просто не хлопнула. Из всех ролей, которые Игги вынужден был играть, а за последнее время подобралась целая галерея противоречивых образов, хуже всего он справлялся с ролью героя-любовника. Объясниться со Светкой, попросить прощения, вытерпеть час-другой отменной истерики, поймать необязательную пощечину. И разойтись. Комбинация, которую он мог бы собрать сегодня, но что-то так и не собрал, придется положить на сборку весь завтрашний день.
Перед Яной было нестерпимо стыдно за последние несколько часов – за брошенного человека, за сомнения, за этот поцелуй. Если бы только у него был ее номер – позвонить бы сейчас, обо всем рассказать. Исповедь, которая так нужна исповедующемуся, что отказывать в ней – грех. Интересно, откуда она взяла его номер? Он же не оставлял. Или это Славик его где-то раздобыл во время сыскных мероприятий?
От парка пахло кровью и таким острым стыдом, что, поравнявшись с ним, Игги перешел на другую сторону улицы. Но запах был в голове, не в воздухе – от него нельзя было так вот запросто откреститься, будто он всеобщий. Он был его, Иггин. Персональный запах содеянного. Однажды, в детстве, Игги уже не помог. История, не стоящая и килобайта воспоминаний, – из гнезда за их окном вывалился птенец, мохеровый, пушистый, совсем еще не птица, так, птичий зародыш. Но вывалился он зачем-то именно в том момент, когда Игги смотрел в окно, высматривая маму с гостинцами. Был день зарплаты, а в день зарплаты ему непременно перепадало что-то особенное: пастила, сгущенка, ириски, которые отдирались от молочных зубов вместе с цементными пломбами. И в этот раз должно было быть так же – никаких дилемм и взрослых лишений, только заветный кулек. А этот клубок мохеровой пряжи всё испортил.
Игги начал основательные сборы на улицу – шорты и рубашка уже были на нем, надо было отыскать носки и сандалии. Носки никак не находились, пришлось обуваться на босу ногу. Потом чем-то же надо было поднять птенца – Игги собрал с кухни все полотенца и прихватки. Потом его нужно было покормить, хватило бы горстки семечек, но семечек тоже не нашлось, после непродолжительных поисков Игги остановился на геркулесе. В общем, к моменту, когда он спустился, по пушистому комочку проехалась не одна пара шин. Игги даже соскреб его с земли и донес до дома, но ни теплому дыханию, ни святой крещенской воде, томящейся на подоконнике с полгода, ни вкрадчивому массажу сердца – ничему не оказалось под силу отыграть смерть. Но там он хотя бы пытался, а тут проиграл ей всухую. Сдал человеческого подкидыша со всеми его сбитыми в мусс, в воздушное суфле потрохами.
Игги уже вышел на грунтовку, опасаясь снова повстречать великана Барни, тревогу от грядущей встречи гасило знание о псином не столь давно отгремевшем банкете. Сытый зверь не опасен. Двуликая фраза, которая в его краях редко употреблялась в отношении животных, куда чаще – про людей. Но Барни на месте не было. Оно и понятно – пыльная дорога едва ли сошла бы за достойное собачье место. Вадик как-то рассказывал Игги, что большинство преступлений происходит возле дома жертв, потому что возле собственного жилища человек невольно чувствует себя защищеннее. Игги помнил об этой дорогостоящей логической западне, но ничего не мог с собой поделать – по знакомой с детства, пускай темной и разворошенной, дороге шлось как-то поспокойнее.
Интересно, это действительно был Вадик там, у подъезда? Или очередной его призрак, фантом, таскающийся по Иггиным следам с самого возвращения? А если и Вадик – кого он ждал? Игги? Нет, ноль логики. Игги следовало бы поджидать у его, а не у Светкиного дома. Тогда, получается, он ждал Светку? Да хорош, в темноте даже мышь кажется непобедимым чудовищем – такое у нее свойство, гипертрофирующее. Светка с Вадиком друг друга терпеть не могли, каждому казалось, что другому достается больше внимания. Вадик периодически подтрунивал над Игги – быстро она тебя под каблук загнала, видимо, дружище, были у тебя каблучные склонности. Светка просто поджимала губы всякий раз, когда Вадик появлялся в радиусе километра, не смеялась его шуткам, не одобряла затей, не поддерживала инициатив. Изменники всегда ищут индульгенции в глазах бывших любимых. Вина – одна из немногих субстанций, хорошеющих при дележе.
Но эту, его вину, делить было не с кем. Это он поехал к Яне с автовокзала, хотя знал ее несколько часов, а дома ждала мама, знающая его всю жизнь. Это он ни разу так и не позвонил ей, хотя он звонил… так вот откуда Яна узнала его домашний! Посмотрела в набранных номерах. Никаких загадок, просто туго соображающая голова, снова раскалывающаяся на болезненные фрагменты, будто там, в парке, это с его головы бейсболка слетела от бессчетного удара. Надо будет сходить туда завтра, посмотреть, вдруг тело еще на месте. Ведь если тело есть, будет и дело. Игги уже свернул в родной двор, и желание вытянуться в постели гнало его домой со всей мочи, но у подъезда кто-то сидел. Лавка давно уже выгорела, и сидеть там, по большому счету, было негде, так что странный ночной гость сидел на специально вытащенном табурете, опираясь на подъездную дверь. Игги сбавил шаг, чтобы рассмотреть очередного ночного посланца чуть загодя, но рассматривать там было нечего. Это определенно была Надежда Генриховна, ее жидкие завитушки, разлетающиеся на ветру, ее ночная ломкая от крахмала белоснежная сорочка. И что-то прямоугольное на коленях, то ли шкатулка, то ли еще что.
– Надежда Генриховна, вы чего здесь?
– Игнат, – она расплылась в блаженной улыбке. – А я поиграть вышла. Так поиграть захотелось, а Евгения Александровича будить нельзя, ему на службу с утра.
Игги наконец рассмотрел предмет у нее в руках. Он оказался миниатюрной гармошкой, с виду совсем детской, не созданной для музицирования. Надежда Генриховна поймала его взгляд и выдавила из инструмента короткую последовательность бессвязных аккордов.
– Домой пойдем? – Он не столько радовался перспективе волочь Надежду Генриховну наверх, сколько не знал, как еще очистить путь в подъезд.
– Я тебе мешаю? Прости, пожалуйста. – Надежда Генриховна вскочила и шумно протащила табурет по растрескавшемуся бетону. – Проходи. Бабушка-то, поди, уже места себе не находит, где соколика носит. Проходи, Игнат.
Игги потянул подъездную дверь, та радостно поддалась. Дойти до дома и лечь – в этом цирке переборщили с номерами, от смены сцен уже физически тошнило.
– А ты где был-то посреди ночи?
– Я? – Вопрос застал его практически в подъезде, пришлось вернуться. – Я девушку домой провожал.
– Девушку? Ну, молодец, милок, молодец. – Надежда Генриховна закашлялась, подвело не часто балуемое разговорами горло, продолжить пришлось полушепотом: – Ну ты как, разбойник? Пустил там красного петушка?