Игги никогда прежде не боялся возвращаться домой – ни с двойкой, ни в драных штанах, зацепившихся за сук коварной чужой яблони, ни с фингалом под глазом, когда не поделил со старшеклассниками собственный обед. А теперь неожиданно забоялся. Тогда, когда меньше всего этого ожидал. Палец лежал на кнопке звонка так долго, что плечо заныло, но эта боль не шла ни в какое сравнение с вящим, не подлежащим никаким логическим просчетам ужасом, который гнездился в грудине, вальяжно устраивался под ребрами, сочиняя гнездо из мышц и нервов, из всего, что можно было найти под рукой. «Сегодня десятое июля, вторник», – Игги старался вплести себя в окружающий мир, как цветок в венок. Венок. Раньше при упоминании этого слова мозг находчиво подкидывал одуванчиковые клейкие венки, которые девочки плели со скуки на каникулах. А теперь в голове всплыло иное – куцее подобие венка, на который Игги пялился, лишь бы не видеть плачущего Славика, безликая траурная лента, витиеватый шрифт. Слова определенно проживали свою запасную жизнь в этом пространстве, раскрывали потайные смыслы, выплевывали молочные и скалили теперь уже настоящие хищные зубы.
Сквозняк на третьем отвязно долбанул продолжавшую поскрипывать дверь Надежды Генриховны об стену, и, казалось, окончательно ушедшее отсюда эхо из последних сил подхватило грохот. Рука дернулась, за дверью разлилась давно знакомая трель – отказавшаяся сотрудничать ночью, она продолжила играть против Игги и выдала его с потрохами теперь.
– Игнат, здорова! – Дядьвася стоял на пороге в той самой голубой парадной рубашке, в которой выходил с ним на первый и последний их совместный перекур в злопамятную новогоднюю ночь. Только если раньше рубашка на нем еле сходилась, то теперь висела как на вешалке. – Ну, с возвращением, так сказать, в родные пенаты.
Игги пожал протянутую руку через порог, как учила не делать бабушка. А вот почему так делать не следовало, он забыл. И Дядьвасю он тоже, как оказалось, забыл, или тот умудрился поменяться до неузнаваемости за полгода. Дома, вопреки предчувствиям, совсем не было страшно: мама привычно шумела на кухне, по квартире растекался золотистый аромат запекающейся курицы, парила закипающая картошка, в комнате уже разобрали стол, и всё прикидывалось прежним, знакомым.
Игги решил сдаться, ибо сил на сопротивление не осталось. Вымыл руки «дегтярным» мылом, вытер чумазым полотенцем, а потом вымыл снова, чтобы убрать угольные разводы, въевшиеся в кожу, вспомнил, что вез в чемодане гостинцы, но чемодана не нашел, потому явился на кухню с хлебом.
– Хлеб теперь под роспись, ты знала?
– Неурожай был, сыночек, пришлось регулировать. – Мама двумя чистыми пальцами вытащила из ящика нож и протянула ему. – Порежешь?
Игги замер с ножом посреди комнаты, силясь вспомнить, где хранилась доска, но подобными знаниями поэтическая память привыкла брезговать.
– Что ищешь?
– Доску.
– Садись за стол, я сейчас дам.
Игги уселся за их бессменный стол, за которым, кажется, прошла вся его жизнь: хрустальная солонка с медной крохотной ложечкой, доставшаяся от бабушки, можжевеловая подставка под горячее, привезенная маминой коллегой из Крыма, щербатая салфетница с непослушными салфетками, которые мама настоятельно просила складывать по одной, а Игги всегда ленился, белый листок с акварельным земляничным островком в правом нижнем углу, вырванный из бесконечного блокнота, в который мама записывала важные даты и телефоны, сколько он ее помнил. Игги подтянул листок к себе, чтобы ознакомиться с актуальной повесткой, но обнаружил там что-то непонятное. Он всмотрелся в знакомый мамин почерк: «Поэт, не унывай и не поддавайся. Жду возврата залога в пятницу. Не опаздывай!»
– Мам!
Она как раз отмыла руки от сервелата и протянула Игги доску.
– Что это?
– Это я тебя хотела спросить, Игош, что это. Звонила какая-то женщина и просила тебе передать.
– Какая женщина?
– Из ломбарда, надо думать. Что ты успел заложить? И когда, самое главное?
Пьяная терпкая радость заполнила голову всеобъемлюще, заполонила его целиком, он даже не успел попытаться скрыть улыбку или нацепить равнодушное выражение лица, которым овладел практически в совершенстве. Яна.
– Ну и что это мы так улыбаемся? Игнат?
Он уже не слышал ее. Внутренний музыкальный центр озвучивал записку Яниным голосом в разных интерпретациях: насмешливое «поэт» сменялось нежным, а затем подначивающим, с наглецой. «Залог» тоже играл всеми возможными красками: от манкого и многообещающего до манипулятивного и сухого, делового. Он помнил их разговор про залог дословно: его вопрос про взятку после поцелуя, ее ответ, сулящий больше, чем он мог попросить. Какого черта он вообще поперся за этим хлебом и пропустил ее звонок?
– Она что-то еще сказала?
– Нет, только это.
– Совсем ничего больше? Когда снова позвонит, не сказала? Номера не оставила?
– Она ничего больше не сказала. – Мама разделила слова значительными паузами, и Игги сразу понял, что подробностей не последует. – Ты можешь объяснить мне про залог?
– Мам, это просто шутка. – Он принялся за хлеб. – Просто шутка, не бери в голову.
– Ну хорошо, если так. На пятницу ничего не планируй, мы едем к Малиновским на шашлыки.
Рано или поздно он вынужден будет напомнить им, что приехал всего на несколько дней, что ни на какие шашлыки в пятницу он не сможет поехать, как и в субботу – на речку. Игги пытался понять, откуда в их тесный семейный круг закралось это досадное недопонимание, и не мог. Он несколько раз довольно четко обозначил даты приезда по телефону, даже расписал, почему уезжает в пятницу – непредсказуемые сроки прохождения границы, тяготеющие к расширению вместо сужения, а в понедельник надо выйти на работу пораньше, пора отпусков требует жертв от новеньких в угоду старичкам, заслужившим полноценные две недели подпекания на южном безудержном солнце. Он в деталях помнил разговор, помнил мамино недовольное молчание на том конце и никак не мог понять, почему она делает вид, что этого разговора не было. Рано или поздно придется ей напомнить, что он здесь не навсегда. Только не сейчас. Сперва надо пережить гостей, которые того и гляди заявятся. Профетические способности, дарованные ему природой исключительно ради служения музе, истосковались от непроглядного безделья и начали своевольничать в обыденной жизни – в дверь действительно позвонили.
«Только бы не Светка», – промелькнуло в голове под мерное постукивание толкушки об эмалированное дно. Это оказались Малиновские, как водится, они принесли с собой шум и гомон, но любая звуковая атака блекла перед той роковой встречей, которую Игги жаждал отложить, обдумать и провести с глазу на глаз. Из уважения или из трусости – черт его разберет. Но все его планы, даже самые мелкие, после пересечения границы вдруг оказались под жирным знаком вопроса, и кто их под него подводил – он никак не мог разобрать.
– Иди поздоровайся.
Малиновские, самая ординарная пара из всех, что можно себе вообразить, до недавнего времени работали с мамой в школе: он трудовиком, она завучем. В общем-то они являли собой классический пример людей, планомерно следовавших течению и находивших в этом особое удовольствие, чему Игги завидовал и не доверял одновременно. В отпуск ездили автобусом, зато к морю, к Пасхе красили яйца луковой шелухой, к Новому году заготавливали оливье тазиками. Игги искренне советовал бы им продолжать в том же духе, если бы кто-то спросил его совета, но никто сделать этого не додумался, и одним ненастным сентябрьским утром Малиновский проснулся с ошеломляющим открытием, что всё это никчемно растраченное время в нем спал самый настоящий предприниматель. Всю многосоставную череду безуспешных попыток вырваться из рабочего класса в средний пересказать не смогли бы даже сами Малиновские, Игги же и не пытался. Знал только, что ИП Малиновского швыряло из одной сферы в другую и в каждой новой оказывалось невыносимее, чем в предыдущей.
– Игнат! С возвращением, пилигрим. – До головокружительного прорыва в завучи тетя Жанна преподавала литературу, и это ее, по всей видимости, истинное призвание неизменно сказывалось на не самом очевидном выборе слов. – Налетался по весям да далям? А у мамки-то, поди, как камень с сердца.
Игги кивнул, он всё чаще прибегал к кивку в качестве спасительного средства от несвоевременных откровений и ошибочных суждений. Жанна потрепала его по голове и протянула укутанное в фольгу необъятное блюдо:
– Вот, всю ночь пекла, чтобы вас порадовать. Отнеси матери, только смотри осторожнее, не урони.
Мама прокричала свое каноническое «ну зачем, Жан, не стоило» раньше, чем Игги успел донести торт до кухни, дядя Альберт уже братался с Дядьвасей в комнате и презентовал фирменную клюковку, без которой, кажется, из дома выходить не решался. На кухне было чуть прохладнее, чем в бане, курица выплыла из духовки и пыхала жаром на столе, Игги попытался пристроить блюдо рядом с ней и снова споткнулся о записку. Куриный жир залил ее и подсветил, сам того не желая, совершенно другие слова – не унывай и не поддавайся. Игги вспомнил листовки, которые Славик восторженно показывал ему, следом – сумку с противопожарными смесями. Именно так выражалось «не поддавайся» в Янином случае – в действиях, риске, подпольной борьбе. А он что? Едва хлеба купил? Слабак.
– Мам, а где смесь? – Неподдельная страсть к свершениям вспыхнула в нем прямо там, посреди кухни, между курицей и пюре.
– Какая смесь?
– Противопожарная, я…
Мама не дала ему закончить, резко развернувшись, она шикнула на него так, как не шикала с тех пор, когда он нечаянно матернулся при ней в пятом классе, и закрыла дверь.
– Не начинай, я тебя прошу, – она даже понизила голос, чтобы никто не услышал, благо Малиновские воссоединились за столом и, кажется, начали разливать.
– Мам, – Игги последовал ее примеру, сошел на шепот, но бесславие в Яниных глазах оказалось сильнее врожденной тяги сглаживать. – Куда ты дела смесь?
– Вынесла. Куда еще я могла ее деть, по-твоему?
Игги уставился на нее самым недоумевающим из всех доступных взглядов, мама ответила поднятой бровью – красный флаг, дальше соваться не стоит. Бесценный скольки-то там килограммовый мешок, который Яна протащила в самолет, оттуда в автобус, с которым прошла две границы, безмерно рискуя, и подарила Игги, чтобы тот смог защитить свою семью, мама просто вынесла. В голове не укладывалось, а если и пыталось уложиться, то отдавало таким густым венозным битом, что лучше бы не пыталось.
– Куда ты ее вынесла?
– На помойку. – Мамин шепот засвистел по-змеиному.
– В смысле?
– В прямом, Игнат. Это не игрушки, прекрати бунтовать, я надеялась, ты вышел из этого возраста, а тут такое. Не знаю, где ты раздобыл эту… – мама запнулась, – эту гадость, но в моем доме такого не было и не будет.
– Мам, ты вообще понимаешь, зачем она нужна была? Какая гадость? Это для защиты.
– Для какой защиты? Тебе кажется, мы нуждаемся в защите? Это приманка для таких дурачков, как ты, Игнат. Ты никогда не задумывался, как отступников вычисляют? Так и вычисляют: на улице подходят добрые люди и предлагают по-тихому всякую запрещенку. Кто клюнул – того и вяжут.
– И как, повязали меня?
– Ну еще не вечер, сынок, на карандаш-то уж точно взяли.
Игги даже выдохнул, чтобы успокоиться, вдвое медленнее обычного, и следом вдохнул точно так же – со свистом, будто воздух загустел и обрел способность к сопротивлению. Пожалуй, каждый из нас рано или поздно оказывается на этой горчащей стадии взросления, когда родители с прежним авторитарным задором начинают молоть несусветную чушь и надо наконец признать, что они больше не умнее нас самих, не искушеннее. Но чушь, ясное дело, имеет свою градацию, и если к средним показателям Игги был хоть сколько-то готов, экстремум его попросту выстегнул. Что с ней творится? Мания бреда? Ранняя деменция? Возрастная подозрительность? Игги поколебался, не рассказать ли о Яне, чтобы напрочь перечеркнуть басни про «добрых людей», выбить из-под них любую основу, но делиться ею с кем-то означало в том числе начать терять, на процент-другой, не больше. Пока она была в нем всецело, звучала, плескалась, грела под языком, тянула в грудине, он не мог ею делиться.
– Я сейчас пойду и заберу ее. – Игги ощущал непереводимую в слова потребность отстоять и возвратить смесь, чувствовал в том же императивном ключе, в каком другие, если верить книгам, чувствуют долг перед родом или родиной.
– Никуда ты не пойдешь. – Мама ловко вклинилась между ним и дверью с толкушкой в одной руке, с которой вот уже какую минуту угрожающе свисал комок не до конца промятой картошки.
Он вдруг осознал всю комичность ситуации, ее поистине мольеровскую несуразность. Сюр, ересь и абсурд.
Игги попытался отодвинуть маму, мягко, опекающе, но та уперлась в дверь спиной и всей своей позой демонстрировала решимость во что бы то ни стало остановить его.
– Мам, ты пугаешь меня.
Если эти слова и были манипуляцией, то лишь отчасти. Дома у Яны было странно, причудливо, диковато, мрачно, безнадежно, но всё-таки хоть сколько-то понятно, а здесь, в его родном доме, все перешли на ту доселе не встречавшуюся ему систему измерений, в которой он плавал, а если быть совсем точным – тонул.
– Это ты меня, Игоша, пугаешь. Я тебя не узнаю.
– Я тебя тоже, мам.
Они зашли в тупик, и, если бы не трель дверного звонка, он бы в этом тупике так и застрял, как неудачливая муха в прозрачной паутине. Но трель раздалась, и мама рефлекторно отступила. В коридоре раскрасневшийся в цвет клюковки Дядьвася уже приветствовал безмолвного, но всё еще наличествующего третьего мужа тети Светы. Игги влез в кеды, не расшнуровывая, попытался проскочить в образовавшуюся щель, наткнулся на тетю Свету и стукнулся об нее плечом, сбивчиво извинился и выпорхнул-таки в подъездный смрад. Лестница несла его вниз бережно и уклончиво, будто река, Игги махнул зияющему чернотой дверному проему Надежды Генриховны, в конце концов ее безумие было оправданно, подтверждено и заверено, а оттого не просто не сбивало координат, а даже удостоверяло их.
На улице начало вечереть, так и не разгулявшееся в полной мере солнце разочарованно спускалось с бугристого облачного небосвода, воздух посвежел, и в этой свежести даже угадывались прежние летние ароматы – томные отцветающие травы, заваренная в самой себе зелень. До мусорных баков было рукой подать, но Игги зачем-то пробежался, неуклюже, растопырив пальцы, чтобы удержать норовящие соскользнуть кеды. Лето не баловало жарой, и славно, что так, – помойка не успела закиснуть в пьянящую бражку. Вадик (и зачем он явился сюда, не за очередным ли Иггиным позором?) рассказывал как-то, что дети до определенного возраста не делят запахи на хорошие и плохие, мол, всё это приходит с прочими стереотипами, которые общество порционно закладывает в нас, как в гончарную печь. Подпеклось, обожглось, следующее. Хотелось, конечно, чтобы мама оставила пакет у баков, тогда не пришлось бы залезать на сальную кромку проржавевшего зеленого монстра. Одно неловкое движение, и ты сам – мусор. Но какое количество сокровенных надежд на самом деле оборачивается действительностью? Если оглянуться и подсчитать, собрать подобие наспех сколоченной статистики, выйдет не так уж много. Побочные эффекты, и те запросто бьют рекорды наших надежд.
Бак оказался полупустым и многообещающе глубоким. Игги оперся о борт, других вариантов не было, в ладони вгрызлась металлическая стружка, поетая ржавчиной. Не поддавайся и не унывай. Он подтянулся, боль в руках окрепла, но вместе с ней взгляду открылась недоступная ранее перспектива: черные и синие мусорные мешки, уютно устроившиеся друг на друге, раскисшие белесые помидоры, стекающие по полиэтилену бурой массой, пустые бутылки, картонные коробки из-под пиццы с нечитаемыми надписями. Смеси, конечно, видно не было. Не унывай и не поддавайся. Игги спрыгнул на землю и потер побелевшие ладони, к ним тут же прилила кровь и заколола возле больших пальцев так, будто он саданул рукой по терке. Не удалось отгадать нужный бак с первого раза – не беда. Оставалось еще две попытки. Хорошо, что улица вымерла, и даже вечер не смог наполнить ее жизнью, хотя еще прошлым летом во дворе было не протолкнуться от бесящейся детворы, собирающихся с гитарой подростков и завалящих алкоголиков, прикорнувших перед взятием непокорной высоты типовой пятиэтажки.
Многое здесь было хорошо. И то, что мама была накрепко привязана к несокрушимым столпам этикета, возведенным дорогими гостями прямо посреди праздничного стола, и то, что Дядьвася уже пригубил священной клюковки, а значит, ничто, кроме пожара (опасное сравнение, это он уже усек), не разлучит его с заветными друзьями. И ветер, услужливо сменивший направление и уносящий помойный привкус, готовый того и гляди воплотиться на языке, в противоположную от Игги сторону. Второй бак явил уже знакомую картину: отходы человеческой жизнедеятельности не шибко-то ориентируются на обстановку или меняющийся социальный строй. Люди потребляют доступное, усиленно добывают недосягаемое и избавляются от подпорченного. Сколько бы цивилизации ни множились и ни вымирали, основной паттерн остается недвижим. Если по делу, второй бак ничем не удивил и не обрадовал Игги – смеси и в нем не обнаружилось.
Залезая на последний, уже не чувствуя кистей рук, Игги поймал боковым зрением какое-то знакомое движение, что-то неуловимое, летучее, но при этом определенно виденное раньше. В другом мире он сказал бы, что узнал не столько объект, сколько энергию, им источаемую, но рассуждать об энергиях, нависая над помойным многообразием, не слишком-то целесообразно, не так ли? Игги осторожно, чтобы не привлекать лишнего внимания, повернул голову в сторону стремительного потока и чуть было не кувыркнулся. Это была Светка, ее легкая, пружинистая походка, которая всегда казалась ему удивительно легковесной и радостной, ее нисколько не поменявшийся силуэт. Он был уверен на какие-то небывалые проценты, что она его тоже заприметила, казалось, он даже поймал ее на том, что она стыдливо отворачивалась от помойки. Руки подрагивали, готовые дать слабину в любой момент, и, зная наверняка, что сил на повторение бесхитростного акробатического элемента не осталось, Игги устремил взгляд туда, где показательно сдержанно содрогалась в предсмертной агонии его надежда. Смеси рядом с ней, разумеется, не было. Точнее, в баке вообще ничего не было, кроме колонии муравьев, пересекающей железное дно слаженным строем.
Приземление оказалось не из удачных: правая ступня поехала на творожистой жиже, так что на левую пришлась неожиданная нагрузка, лодыжка жалобно хрустнула. Долбаный неудачник. Уж если решился определить жанр своей жизни как комедию положений, то ни на что иное, кроме последовательности и терпения, рассчитывать не приходится. Лучшей декорации для встречи с собственной девушкой после полугодовой разлуки не придумать. «Собственной девушкой?» – внутренний голос, как всеядный уличный пес, ухватил Янину интонацию с первого разговора и теперь без разбору хвастался ею при любой выдавшейся возможности. Ты уверен, что именно так следует называть ее после всего, что было?
Странное чувство сбитых ориентиров пыталось прижиться внутри Игги, отбегало, когда он гнал его, но всегда оставалось в поле зрения. Он пытался не придавать такого уж фатального значения тому переразделу собственности, что творился в нем последние дни, но сколько ни лишай значимые вещи веса, они остаются громоздкими. Прежняя жизнь не оборвалась здесь с его отъездом – напротив, она раскручивалась на собственных скоростях. Этот мир справился и с потерей Игги, и с необходимыми мерами по его отчуждению. Кто действительно не справлялся, так это он сам.
Руки горели, нога ныла, и, хотя принято считать, что физическая боль отступает перед ранами другого толка, в случае Игги всё развивалось по индивидуальному сценарию: боли перемножались друг на друга, сотрудничали, образовывали коалиции. Дорога до подъезда оказалась непристойно короткой, ему бы улучить сколько-то еще времени, выпросить у недружелюбного дня жалкую отсрочку. Но какое там. В очередной раз лестница разделила с Игги тяжелые, неповоротливые думы о том, как быть. Как быть с кромешно дезориентированной мамой, которая творит всё, что заблагорассудится, и при этом подкрепляет собственные действия весьма стройными объяснениями. Как быть с гостями, чествующими его так, словно он отмотал незаслуженный срок в отдаленной ИК и чудом вернулся прежним. Только срок в его случае был щадящим санаторием, но и из него прежнего себя он вывезти не сумел. Как, наконец, быть со Светкой, ждущей его всё это время, будто на привязи? Убивать правдой или убивать ложью? Известны ли истории случаи, когда выбор орудия убийства хоть что-то менял для кого-то из участников процесса? Гомицид. Еще одно драгоценное слово, которое он имел неосторожность выписать в блокнот, вот теперь и оно пригодится.
Дверь открыла мама. Широченные черные зрачки, гневный румянец, мимикрирующий под алкогольный, склеенная лаком выбившаяся на лоб прядь.
– Переоденься, от тебя пахнет.
– У меня одежда в комнате с гостями.
– Иди в ванную, я тебе принесу.
Воздуха дома не было. Спиртной душок вытеснил и курочку, и пюре, и даже сервелат, барином развалился на диване прямиком между Малиновскими, вывалил коротенькие кривые ножки на стол, всем своим видом заявляя преимущество. Мог бы и не заявлять, всё и так вертелось вокруг него.
Из зеркала на Игги смотрела его пиратская копия – кожа на лице переливалась тусклым жирным блеском, расширившиеся, словно от кислородного голодания, поры успели забиться грифельной крошкой, под глазами прорисовались невиданные прежде морщины, тонкие карандашные линии, вразнобой пересекающие друг друга, как на детском рисунке. Глаза же – наоборот – выцвели, будто тяжелый, полный примесей воздух выел из них добрую половину пигмента. Вот он и стал неотличимым предметом интерьера – замызганным, видоизменившимся, уставшим. Объединенное королевство затхлости. Микрокосм некроза. Ничто здесь не было свежим, даже свежая футболка, принесенная мамой с заметной задержкой – от гостей просто так не оторвешься, – таковой не была.
Там, за рассохшейся дверью ванной, проистекало второе застолье за последние двое суток, участником которого Игги стал вынужденно, если не сказать больше – по ошибке. Пир во время чумы. Глухой звон бокалов, осыпанных пепельной мукой. Разница между поминками и отмечанием его возвращения домой была разве что в качественных характеристиках поводов для собрания. В остальном – то же переливание из пустого в порожнее, та же деланая благопристойность.
Отсиживаться и дальше в ванной было решительно невозможно – мама уже окликнула его дважды, растеплевшийся голос Дядьваси поддержал. Пришлось выйти. Рассадка за праздничным столом один в один повторяла новогоднюю с той лишь разницей, что к пиру какого-то лешего присоединились Малиновские. Игги не нашел в себе сил поднять глаз на Светку – физически не смог, некие условные глазные мышцы, если таковые в принципе существуют, отказались выполнять его команды наотрез – локальный бунт в порядком потасканном теле. Пролезать на диван к Светке было невыносимо, ему даже показалось разумным рассмотреть варианты побега, но что, если не смирение, вытягивает из нас жилы поштучно с той сноровкой, которая конкуренции не предполагает. От Светки пахло чужой, совсем не его девочкой. Пахло пылью и пожарной пеной, если он вообще мог вообразить запах, которого прежде не встречал, пахло чем-то недружественным.
– Ну так что, господа, выпьем за Одиссея, – тетя Жанна не уставала упражняться в имянаречении. – Вась, командуй парадом.
Дядьвасю особо уговаривать было нечего – он и так давно сидел с бутылкой в одной руке, на изготовке.
– Ну привет, Одиссей. – Светка наклонилась к его уху, как делала уже – и в этом не было никаких сомнений – бессчетное количество раз, запах чужеродного стал интенсивнее. – И где же тебя черти носили?
– Электрички сломались, пришлось попутку ловить.
Он сам удивился тому, что подсознание автоматически заменило напрашивающееся «сгорели» на «сломались». Значит, зачислило ее в стан опасных, способных и заявление написать, если выдастся повод (наконец-то Янины интонации в голове уступили маминым). Светка всё-таки вынудила Игги посмотреть ей в глаза, так же бесцеремонно, как делала это всегда – слегка потянула за подбородок двумя пальцами. Бесцеремонно? Раньше это свойство он называл прямолинейностью и причислял к исключительным Светкиным достоинствам. Игги чудом перехватил поднимающуюся волну отторжения и загасил на уровне гортани, не дав ей заплеснуть голову.
– Гонишь. Я ждала тебя на станции полдня. – Ее шепот бил в Иггин висок раскаленным напалмом. – Там всё по расписанию ходило.
К Иггиному счастью, подошла пора чокаться, стали выбирать тостующего, зашумели. Или это в голове шумело? Игги никак не мог понять, с каких это пор Светка слилась с мамой в безумном хороводе массовых галлюцинаций. Электрички сгорели – в этом он не сомневался. Яна по-прежнему оставалась под вящей неприкосновенностью, в серой зоне, куда луч поискового прожектора не имел права заглядывать. Игги выбрал, кому молиться, на той самой остановке посреди темного нигде, и с тех пор выбора своего не только не предавал, но и не подвергал сомнениям. И всё-таки даже истинно слепая вера может дать трещину под непрекращающимся камнепадом. Этой трещины Игги боялся так, что всматривался в святую неизвестность ежесекундно – проверял на дефекты, как прежде проверял только свежевыкрашенные крылья, двери, арки.
– Гнаш, – Светка толкнула его под столом, угодив аккурат в больную лодыжку. – Ты хоть выскажись, что ли, для приличия.
– Потом. – Он ухватился за стопку, как за соломинку, которая могла вытянуть его из водоворота претензий. – Мы потом обо всем поговорим.
Первое слово закономерно досталось маме, она поднялась со стула тяжело, совсем не с той живостью, к которой Игги привык и которую считал незыблемой – заблуждение, свойственное всем детям, и неминуемо развенчиваемое временем.
– Сыночек. – Мама прервалась на глубокий вдох, и он вдруг уловил слезливые интонации в ее голосе. – Времена, как говорится, не выбирают. Я надеялась, что любые напасти обойдут тебя стороной, но, как видишь, и на твою долю выпало испытание. Чужая страна, разлука с семьей, с любимым человеком. И сегодня я хочу выпить за то, что всё проходит и вся эта неразбериха закончилась, слава богу, без потерь. И вот мы снова собрались за этим столом, чтобы радоваться и быть счастливыми. За счастье!
«За счастье!» – подхватил нестройный хор, чокались с неподдельным остервенением, клюковка заливала своим невинно-алым и курочку, и скатерть, и руки пировавших. Игги смотрел на маму, пустившую-таки слезу, на радостных Малиновских, на захмелевшего и, как обычно, раздобрившегося Дядьвасю, даже на Светку, повторявшую за всеми с самой что ни на есть правдоподобной радостью. Нет, что-то здесь определенно свернуло не туда, пока его не было, какая-то ментальная отрава, подмешанная в продукты горения, удивительным образом повлияла на мировосприятие, сдвинула его. К слову про продукты горения, копоть из комнаты никуда не делась, она по-прежнему хищно восседала на шкафу, хитиновой броней поблескивала на стенах, периодически срывалась с потолка, напуганная людским нестихающим шумом, и падала в тарелки шумевших. В общем, существовала среди людей, как давно прижившийся и утративший права на какое-либо внимание собрат.
Игги наконец-то распознал новую добродетель, вступившую на престол в его краях заместо отживших денег, самореализации и карьерного роста. Притворство – это было оно. Участники застолья выглядели так, будто включились в одну им известную игру и теперь заигрались настолько, что окончательно потерялись в собственных фантазиях. «Неразбериха», которая закончилась? И всё это на фоне дважды взрезавшей мамину речь сирены брандмобиля? С напрочь выгоревшим домом по соседству? С хлебом, который теперь отпускают по прописке? Толпа взрослых людей, прикидывающихся, что черной крошки, осыпающейся с потолка, не существует? Игги решительно не знал, как на всё это реагировать, и только настороженный мамин взгляд, скользящий по нему с завидной периодичностью, не позволял среагировать честно – протестом.
Застолье текло, как река, по излюбленному руслу – раскладывали салаты, подавали друг другу нарезки, дядя Альберт невпопад шутил, не интересовалась ли Игги западная разведка, мама возмущенно шикала. С ленцой расспросили про Буржундию, преимущественно в очерняющем ключе: не обижали ли, не морили ли голодом, не пытались ли выпереть раньше времени. Впервые за всё это время Игги неожиданно для самого себя соотнесся со страной, которую так и не смог понять или полюбить, и обнаружил в себе обиду вперемешку с зарождающимся желанием встать на ее защиту. Желание пришлось загубить на корню, как и многие похожие, ибо такого кощунства мама попросту не вынесла бы. Игги выдавил из себя череду односложных ответов с заметным трудом, и вскоре беседа съехала на привычные, куда более волнующие говорящих темы. Отпускные, билеты до моря, грядки, рассады. На своем персональном празднике Игги ровно настолько же не был властелином, насколько не был им Янин папа на собственных поминках – до нелепого вопиюще. Всё здесь двигалось по заранее известному сценарию, разве что Светка больше ему не принадлежала. За время разлуки она успела каким-то образом сблизиться с Иггиной мамой и сейчас спокойно поддерживала разговор, не нуждаясь в его одобрении.
– Знаете что? Нам не хватает музыки. – Дядьвася захмелел куда раньше, чем Игги того ожидал. – Наташ, давай найдем что-нибудь по телевизору.
Мамино лицо на мгновение перекосило неудовольствие, которое она умело и скоро переплавила в вежливую улыбку:
– Давай, может, лучше пообщаемся?
– Наташ, ну с теликом всяко повеселее, пускай включает, – молчаливый тети-Светин муж, как дрессированный бладхаунд, с готовностью продемонстрировал преданность хозяину дома.
Подкрепивший свою позицию пусть и хилым, но мужским голосом, Дядьвася направился на поиски пульта – цепанул ногой мамин стул, неуверенно протиснулся между привольно расположившимися гостями и стенкой, ругнулся на заставший его врасплох угол стола.
– Я тоже хочу сказать тост. – Это была Светка.
Игги, безотрывно разглядывавший незамысловатый натюрморт, распластавшийся по тарелке, последние минут пятнадцать, вздрогнул, под ребрами зашевелилось тревожное предчувствие.
– Разумеется, Светочка, – мама оживилась. – Мужчины, обновите, пожалуйста, бокалы.
Вставать с дивана, вплотную зажатого столом, было катастрофически неудобно, но Светка пренебрегла этим неудобством с той же лихостью, с какой пренебрегала всеми неудобствами этого вечера. Предчувствие в груди уже не просто ворочалось – остервенело рвалось наружу.
– Прошу тишины, – мама зазвенела ножом о ножку бокала. – Тишина!
Игги выдохнул в ладонь, кожа на щеке покорно прилипла к ней – чертова сажа.
– Игнат! – На его памяти Светка воспользовалась этой формой его имени впервые, ничего хорошего подобное новшество не сулило. – Я всегда думала, что если мне и придется тебя откуда-то ждать, то из армии. Но судьба распорядилась иначе – и вот уже полгода я жду тебя из путешествия.
Она, разумеется, сместила акцент на последнее слово так, что оно моментально перешло в разряд укора, – Игги машинально поморщился. Если существовал какой-то способ оборвать эту речь, он бы, разумеется, им воспользовался, но таких способов существовать не могло – это был Светкин долгожданный реванш, и упускать его она не собиралась.
– Надеюсь, это время ты провел не только с удовольствием, но и с пользой. Твои любимые поэты говорят, что большое видится на расстоянье. Надеюсь, это и впрямь так. И на расстоянии ты увидел, какие заботливые и любящие тебе достались родители, как смело и взросло повели себя твои друзья. Как…
Она запнулась, пытаясь подобрать слова поострее, те, что, подобно отравленному копью, пронзят его насквозь, с легкостью зайдут в грудную клетку, туда, где и без того клокотало и билось, и выйдут уже со спины, прямиком в диванную обивку. Вполне возможно, что ничего подобного она и не намеревалась делать, просто запнулась, как запинаются люди, не посвятившие словам годы жизни, но воображение в Иггиной голове уже взяло Светкино дело в работу и выдало заключение, не предполагающее разночтений. Светка отпила из бокала и продолжила:
– Как нам повезло друг с другом. И пусть это нечаянное приключение, которое с тобой приключилось, пройдет для тебя не просто так, а станет важным уроком, – Светка снова прервалась.
Приключение приключилось. Свершение свершилось, а масло осталось масляным. Игги решил воспользоваться образовавшейся паузой и оторвать-таки глаза от давно заученного наизусть натюрморта. Он ожидал наткнуться на растерянность, задумчивость, волнение, но на Светкином лице не было ничего, кроме злости, той ледяной отрешенной злости, с которой не всякому доводилось столкнуться в жизни, разве что на страницах низкопробных сентиментальных романов.
«Полноразмерные гробы из массива сосны всего за девятнадцать восемьсот. Более пятидесяти вариантов обивки и наполнения», – энергичный мужской голос загрохотал под потолком, спугнув, разумеется, очередной пласт гари. Игги замотал головой по сторонам, силясь найти источник звука, но мама его опередила:
– Вась, ты идиот, что ли? Выключи этот ящик немедленно!
В дверях действительно стоял улыбающийся Дядьвася и победоносно сжимал в руке найденный наконец-то пульт. Сработавшая безотказно в первый раз кнопка заартачилась, и бодрый мужчина принялся перечислять знакомые уже цветовые вариации: мальва, крайола, какая-то там буря. Дядьвася отчаянно жал на кнопку, но ровным счетом ничего не происходило. И не произошло бы, если бы не решительная тетя Жанна, выдернувшая телевизионный шнур из розетки. Тишина вернулась в комнату не одна. К ней примкнула густая неловкость и очевидная абсурдность происходящего. Извечная троица, не расстающаяся без особого повода.
– Светочка, прости, ради бога. Продолжай.
Злость на Светином лице сменилась раздражением.
– Да я, в общем-то, закончила. Ну, – Светка призывно подняла бокал, – за уроки!
Раздался осточертевший стеклянный звон. Если бы нашелся вдруг любитель-звукорежиссер, надумавший собрать коллекцию семплов последних нескольких дней Иггиной жизни, звон стекла победил бы все остальные звуки с ошарашивающим отрывом. Игги позволил себе не пить «за уроки» – едва ли что-то меняющий протест, который он учинил из жалости к себе. В конце концов, сохранить пригоршню свободы для себя самого было во всех смыслах правильно, существует же и в волеизъявлении что-то неотчуждаемое.
После Дядьвасиного прокола с телевизором от визуальной части развлекательной программы пришлось отказаться – мама была непреклонна, да и готовых поспорить не нашлось. Дядьвася нехотя принес с кухни старенький приемник, и комнату заполонил хрипящий и спотыкающийся на каждом втором такте полонез Огинского. В классическом музыкальном сопровождении разговоры за столом приняли поразительно благопристойный вид.
– Вась, как там в сервисе? Работы прибавилось? – Дядя Альберт вступил с сильной доли и удивительно точно уложился в музыкальную фразу.
– Да, работы полно, вот скоро помощник выйдет, – Дядьвася кивнул в сторону Игги. – Хоть на обед смогу спокойно уходить.
– Так ты за Игнатом место сохранил? Ну даешь, старый лис! – И снова дядя Альберт отличился музыкальной чуткостью, задрав интонацию вслед за мелодией, восходящей к коде.
– Ну, у нас тоже очередь не стоит, знаешь ли. Рук не хватает, про мозги я даже не говорю.
– Игнат, ты почему не ешь ничего? Отвык от нашего, что ли? Тебе теперь, поди, только фуагру подавай.
– Слада, отстань от ребенка, у него стресс. – Тетя Жанна игриво качнулась в сторону мужа, и ютящаяся на краю рюмка клюковки совершила свой напрашивающийся кувырок вниз, на молочную юбку, приземление вышло нечистым, как у начинающего прыгуна в воду, с залихватскими брызгами. – Мамочки, новая юбка!
Тетя Жанна кинулась на кухню, за ней устремилась мама, и даже тетя Света, поколебавшись немного, справилась с застольной вязкой негой и отправилась подкреплять присягу женской солидарности действием. За столом стало напряженнее, словно кто-то невидимый подтянул болты, и воздух заскрипел в центре комнаты.
– Ну что, молодые, скучно вам со стариками восседать? Ну ничего-ничего, сейчас отработаете повинность, а в пятницу мы заберем родителей на шашлыки, и квартира останется в вашем распоряжении.
Дядя Альберт начинал его подбешивать.
– Какая радость!
Никогда прежде Игги не замечал за Светкой склонности к язвительности, а теперь та заполонила всю ее сердцевину.
– Правда, милый?
– Правда, милая.
Сегодня вторник, десятое июля. В пятницу он уедет и предоставит весь этот неузнаваемый, пусть и некогда его, мир самому себе. Предоставит присутствующим и дальше источать яд, оберегать иллюзию всеми доступными путями, притворяться, изображать, нивелировать. Не ему, залетному гостю, что-то здесь править и менять. Всё, что нужно ему, – просто дотянуть до пятницы и не сойти с ума. Донельзя растиражированный полонез уступил эфир сбивчивой польке, авторства Игги не признал, гармонии тоже. Мужчины переключились на излюбленную автомобильную тему: дизель или бензин, полный привод или передний. И как полудурки понакупают пузотерок, а потом удивляются, что защита картера защищает не от всего. И как безудержно носит на заднем по чуть подмороженным трассам, как хорошо, что производители додумались заменить ремень ГРМ цепью, жаль, что не все. Да, и соляры стало не достать, а бензин под отчет. В общем, жить стало не то чтобы тяжелее, но пришлось вертеться в разы предприимчивей, хотя кого это когда смущало.
Новую тети-Жаннину юбку спасти не удалось – пятно вплыло в комнату явственнее хозяйки, хорошенько просоленное, расплывшееся, отчаянно алое, а посему тревожное той самой тревожностью, которую пробуждает в живых любая, пусть и игрушечная, кровь.
– Ну, я прямо Пушкин после дуэли. – Тетя Жанна бодрилась, хоть это и давалось ей с трудом.
– В отличие от Пушкина, ты не умрешь. – Этот день, похоже, надумал собрать коллекцию афоризмов от дяди Альберта, и тот подыгрывал как мог.
– В отличие от Пушкина, мне не тридцать семь.
– Конечно! Мы же девушки юные, нам всего лишь по восемнадцать!
Игги с детства не переваривал ту расхлябанную игривость, которая осеняла маму исключительно во время дружеских посиделок и только после строго определенной дозы спиртного. С третьей рюмки – что бы в ней ни плескалось, каким бы градусом ни исчислялась безымянная жидкость, – непременно с третьей. Радио зашипело раскаленным маслом, спускающей шиной и переключилось на танго.
– Танго! – не пойми зачем констатировала тетя Жанна, переживающая вторую волну ажитации, которая, как водится, оказалась значительно выше первой. – А вы знали, что мы с Аликом ходили на уроки танго? В нашем ДК в свое время и такое давали.
Дядя Альберт, не ожидавший никакой подлянки от бытия, вздрогнул, и крахмалистая, тучная картофелина, которую он всеми силами пытался донести до тарелки, развалилась на три равнозначные части прямо над блюдом с оливье.
– Слада, мы должны показать класс! – Тетя Жанна края зачастую не видела, а потому перемахивала за него на раз, кажется, именно в этом свойстве крылась разгадка ее предпринимательских неудач. – Ну-ка выходи сюда, живо, пока музыка не кончилась.
– Жан, может, не надо?
– Как не надо? Очень даже надо!
Тетя Жанна уже раздвигала стулья, бесцеремонно вытащенные из-под куда более флегматичной тети Светы и ее безотказного супруга.
– Ну, я не хочу, – дядя Альберт скатился в интонацию капризничающего ребенка, а на подобные падения, да к тому же на глазах изумленных очевидцев, мужчины готовы, как правило, только в исключительных случаях.
– Ну а что делать? Надо, слада, надо.
Впервые за вечер Игги почувствовал неподдельный человеческий интерес к происходящему, и не он один – присутствующие заметно оживились. «Сколько-то там пар глаз устремились на нашего бедного героя», – написал бы затрапезный автор в проходном романе. Ваш же изо всей мочи пытался сторониться штампов на протяжении всего повествования, но тут даже он, признаться, не устоял. Не устоял и дядя Альберт, да и как ему было устоять? В конце концов, вся неодолимость тети-Жанниного напора предназначалась исключительно ему. Можно было понадеяться на конечность всякого музыкального произведения, но чертово истошное танго заканчиваться не думало, напротив – неутомимая скрипка заходила на очередной оборот, не доводя до разрешения. Так что из скудного пакета надежд дяде Альберту оставались события непреодолимой силы и чрезвычайного порядка – но таковые, как вам хорошо известно, к зову обывателей глухи, словно неразумная тетеря на току.
Дядя Альберт доплыл до жены сокрушенным и безвольным, чего императивный танец страсти простить ведущему партнеру никак не мог, – пришлось вести тете Жанне. Для ее волевой мощи в комнате не хватало не только пространства, но и разреженности воздуха – уже к третьему шагу она толкнула мужа на опасно выпирающий угол, через два – зазвенела хрусталем за стеклянной дверцей шкафа. А при попытке эффектно отклониться назад окунула прядь редеющих волос в плошку столичного, мигом преобразившись, будто по воле игривого сатира, в жалкое подобие барсука, поблескивающего задорным белесым пятнышком на хвосте. Игги по старой памяти, той, что не перечеркнуть одним вечером, повернулся к Светке, как поворачивался всегда, когда хотел обменяться осуждением или изумлением. В Светке, видимо, сработал тот же отточенный до совершенства механизм, впервые за весь вечер их взгляды встретились не по касательной – напрямую.
– Кольгада. – Игги вытащил это слово из погреба сознания, оттуда, где хранилось сплошь отжившее, и выставил перед собой, будто магический щит.
Светка поежилась, спазм непонимания метнулся от угла губ к скуле.
– Элемент так называется. Когда оба партнера откидываются назад.
– Тоже надумал класс показать, слада?
Неуемное танго продолжало хрипеть и завывать на все лады, и, чтобы перекричать его, Светке пришлось наклониться к Игги так близко, как, пожалуй, никто из них не помышлял и уж точно не желал. На этот раз память тела не отказала себе в удовольствии поглумиться над нашим и без того разгромленным героем – отработала без сбоев. Игги вспомнил, в какую тугую (конский волос или человечий жгут) спираль скручивало все внутренности прежде, стоило Светке сократить физическое расстояние между ними с десятков сантиметров до соприкосновения ткани или кожи, до той близости двух субстанций, что промеж них не втиснуть и листа бумаги.
И запах был по-прежнему чужеродным, и обстановка нисколько не получшала, и плотоядное танго по-прежнему вершило кровавый самосуд, раскатывая дядю Альберта по комнате, словно тесто по столу, но что-то всё-таки изменилось. Слева под лопаткой резануло беспощадной бритвой настолько достоверно, что Игги рефлекторно отвел плечо назад – проверить, не кровит ли, но снаружи, разумеется, ничего не кровило. Кровило опаснее – в неопределенной области ниже горла, внутри. Отторжение сменилось острым, перченым стыдом, жгущим за грудиной так самоотверженно, что, будь Игги чуть опытнее в делах сердечных, – заподозрил бы инфаркт.
Можете прикинуть примерное количество столкновений с феноменом отделения души от тела, с которыми вам пришлось мириться в современной литературе, кинематографе или театре? Сдается мне, их наберется не меньше полусотни. Выгодный художественный прием, загнанный творцами всех мастей, будто молодая неопытная лошадь, до пены и вздымающихся боков. Так что уж поверьте на слово – будь у нас с вами хоть малейшая возможность обойтись без него, мы бы непременно обошлись.
Словом, Игги выкинуло из собственного тела так резво, будто он и не принадлежал ему все эти годы, вытянуло невидимой рукой под потолок, туда, где потрескивала коротящая который год люстра, и с этой сомнительной, мерками истинных вершин, высоты в два с половиной метра он узрел истину. Комната, выдававшая себя всё это время за пространство, соответствующее кое-каким жилищным нормам, оказалась на деле незамысловатым прямоугольным аквариумом, доверху залитым глицерином, и в нем, как в поминальном кисельке, через едва преодолимое сопротивление барахтались участники праздничного ужина. Откуда вообще всплыл этот глицерин? Из на треть прослушанных и на четверть усвоенных уроков химии, из опытов, которые они проводили в парах (Игги – неизменно с Вадькой) так буднично, словно им не предстояло самим стать индикаторами и реактивами в руках безымянных экспериментаторов?
Все они были здесь, под колпаком, под плотной бетонной крышкой: и беспомощный дядя Альберт, колеблющийся, словно заторможенный маятник, из стороны в сторону, и вертящаяся волчком тетя Жанна, и тетя Света, явившаяся в его жизнь предостережением, которое он игнорировал столь долго и распознал лишь тогда, когда оно утратило всякую актуальность, и ее бессловесный муж, копошащийся в овощах, будто гигантский жук-олень, и Светка, свернувшаяся на диване подгоревшей молочной пенкой, и его мама, бедная его мама, спеленатая в тугой пепельно-серый кокон заблуждений.
А его здесь больше не было. И через мгновение не было уже ничего.