Это не было сном в чистом виде. Забытье, беспамятство, побег – продлите синонимический ряд до бесконечности и высчитайте среднее арифметическое. Где-то на шве, ненадежно соединяющем утро и день, Игги очнулся, вскочил с дивана, будто напрочь не признал его своим, прокрался в туалет, благо путь до него был свободен, потом до ванной, так же, на цыпочках, как вор. И только погрузив лицо в сложенные лодочкой ладони, полные воды, смирился с необходимостью поверхностно посчитаться с реальностью. Вода была по-прежнему ледяной, но при свете дня она обзавелась еще одной отталкивающей характеристикой – цветом. Подобную воду и Игги, и его нерадивый автор, и даже неутомимый наш читатель, переваливший, возможно, сквозь муки, а может, и весьма незаметно для себя за середину этой истории, в последний раз видели на уроке рисования, в том самом стаканчике для мытья кисточек, в котором, казалось, вот-вот заведется своя уникальная жизнь.
Игги выругался, отнял руки от воды, поднял над головой, словно хирург в ожидании услужливой медсестры, существующей только затем, чтобы оказывать посильную помощь с халатом, но именно в этот момент струя из крана очистилась совершенно магическим образом. Игги впервые за последние несколько дней посмотрел в зеркало. Оттуда, из зеркала, на него смотрели в ответ, в упор. Какой-то вытащенный из-под завала взъерошенный серолицый шахтер или датский чумазый трубочист времен Андерсена – кто-то чужой. И «Невская палитра», осевшая пятнами на фаянсе, была – теперь он это понимал вполне трезво – его, а не водопроводной проблемой. Угольная пыль – посверкивающее под лампой крошево – была повсюду: в волосах благородной, черненое серебро, проседью, на лице, на шее. Даже на свежевыстиранной футболке – узором поземки на не до конца промерзшей земле. Игги выругался еще раз, тихо, чтобы не заявить своего бодрствования, и полез в душ.
Невидимое в темноте, ускользнувшее от досужего фонарного луча ночью, предстало перед ним во всей красе днем, тем более что электричество вернулось как ни в чем не бывало. В старенькую, пористую от времени ванну угольная крошка впиталась равномерно и сама собой создала совершенно новый цвет, что-то между мокрым асфальтом и крысиной спинкой. С плиткой подобное провернуть не удалось, и неведомая субстанция отпечаталась на ней художественными разводами, мракобесными подтеками. Шторка, идиотская шторка с резвящимися дельфинами пережила нашествие серого максимально стойко из возможного: с нижнего края и до высоты душевого крепления, там, где вода окатывала ее всякий раз, когда крана касалась человеческая рука, она сохранила свой прежний морской оттенок и видоизменилась только выше, но так неочевидно, что этими изменениями вполне было можно пренебречь. Игги потянулся за мылом, но все мы знаем трагическое свойство мыла впитывать в себя всё скверное и отвратительное, которым люди умело пользовались последние несколько столетий. Мыло было черным, как вакса или смола. Оно было черным тем глубоким черным цветом, сравнения к которому можно было придумывать на манер игры в города – почти бесконечно, насколько хватит смекалки.
Под ледяной водой, брызжущей из-под крана с кровожадным задором, заболело всё, что удавалось не замечать в пути, – почти зеркальные мозоли на ступнях, от мизинца до среднего пальца, ссадина неизвестного происхождения на правом плече, отбитые чемоданом голени. Боль давала призрачную отсрочку, возможность не анализировать лишние пару минут, но что такое эти минуты для человека, обнаружившего свой единственный дом в таком виде, будто за его отсутствие в коридоре сообразили углехранилище. Пустяки, шелуха. Игги даже не думал затевать с собой игру в версии, ответ был во всех смыслах на поверхности – это была гарь. Всамделишная въедливая гарь, сопутствующая всякому крупному пожару, любому остывшему пепелищу.
Полотенца пришлось отринуть по понятным причинам, футболку тоже – Игги натянул только шорты, такие же чумазые, как и все вокруг, да и то только затем, чтобы добежать до спальни. За дверью по-прежнему царила тишина, и он изо всех сил надеялся, что дома попросту никого нет и можно будет спрятаться у себя, согреться, успокоиться, подумать, наконец, что делать. Он отворял дверь так медленно, что ни одна петля не осмелилась бы наябедничать, просто не посмела бы его сдать. Сантиметр за сантиметром, бесшумно. Вот в щель уже было видно кусок коридорной стены и мамину любимую дорожку, и даже так, с усеченным углом обзора, характерный налет на них тоже прекрасно было видно. Какие-то сантиметры вбок – и посеревшая ножка пуфика вплыла в кадр, еще сантиметры – мамино парадное платье с воротником вологодского кружева… Какого?
– Игоша! Проснулся? Ты у меня как мышка – шмыг в ванную, шмыг обратно.
Мама стояла прямо за дверью, и в Иггиной голове пролетела вереница позорных диких мыслей о том, что она запросто могла простоять здесь всё время его пребывания в ванной. И в этом, разумеется, было что-то неладное, самую малость нездоровое, к тому же это платье, приберегаемое обычно для действительно стоящих случаев, выпускных и всякого рода линеек, к чему оно здесь?
– Мам, ты чего тут?
– Тебя жду, – она улыбнулась невинной материнской улыбкой, источающей радость в лучшем ее проявлении, и Игги тут же устыдился своих смутных подозрений. – А где ты так поцарапался?
Мама медленно провела по ссадине пальцем, с нажимом, ссадина ответила незамедлительной болью.
– Не знаю, в автобусе, может.
– Надо обработать, Игош.
– Не надо ничего, она уже засохла.
Игги попытался подвинуть ее и освободить себе путь, но мама не была готова сдаться так запросто и от легкого прикосновения даже не шевельнулась. Игги померещилось вновь что-то неладное в ней, незнакомое.
– Я поспать еще хотел. – Он даже зевнул через силу, чтобы подкрепить намерение.
– Какой поспать? Скоро уже гости придут, так что одевайся…
– Какие еще гости?
– Как какие? Тетя Света будет с мужем, Малиновские обещали заехать, Светочка твоя.
Он продрался сквозь гущу вконец закисшего сознания и уцепился зачем-то за откровение, что тетя Света и Светка оказались тезками, не оказались даже, а всегда ими были, при этом тетя Света была безнадежной, безликой, доживающей теткой, а Светка – напротив – короновала жизнь, являла ее во всем три сотни раз описанном великолепии. И следом – новое откровение, уж точно пожутче первого – когда-нибудь они взаимозаместятся. И Светка переедет, словно в чудный новый мир, в эти теткинские сапоги с разъезжающейся молнией, размытые стрелки, подведенные огрызком карандаша, в рецепты низкокалорийных салатов, забавные факты из мира животных и в целом – в бесцельность, суету, вымирание.
– Мам, не надо гостей. Зачем?
– Как зачем? Ты чушь-то не пори. Вон даже возвращение блудного сына три дня отмечали, а нам что же, не положено?
Про блудного сына – это был, разумеется, укор, из тех, что просек бы и пятилетка. От него стало как-то сразу зябко и неудобно одновременно. И вообще – ему было чем ответить, разобраться бы в козырях, разложить их от большего к меньшему, как при игре в дурака. И беспрестанно парировать. Только время утекало, а сообразительности никак не прибывало. И Игги пошел с первой попавшейся карты, не самой годной, но всё-таки козырной:
– Как-то момент для праздника не самый подходящий, тебе не кажется?
– Это почему еще? – Мама продолжала улыбаться, только теперь эта улыбка не клеилась к разговору вовсе.
– Мам. – Он выдохнул этим словом, отчего оно прозвучало, как стон раненого, зовущего кого-то, кто уже не явится облегчить боль. – У нас вся квартира в золе, всё черное, посмотри.
Игги кивнул куда-то вниз, на ту самую дорожку, и мама проследила его взгляд.
– Какая зола, сыночек? Где ты ее видишь?
Дорожка и впрямь не тянула на лучший из примеров, и тут Игги вспомнил про мыло, рванул обратно в ванную, ухватил его, скользкое, будто только что пойманную рыбу, загнал под ноготь черную массу, но удержал и выставил перед собой.
– А это что?
– Мыло. – Мама поджала губы, а это было верным признаком чрезвычайного недовольства.
– Мам, оно всё черное.
– Ну разумеется, оно черное, – мама расхохоталась. – Это же дегтярное мыло, дурачок. Оно и должно быть черным.
Игги поморщился, всё это далеко как не было забавным. Он не любил чувствовать себя дураком, а кто любит? Но больше всего на свете Игги не любил, когда этого самого дурака из него делали почем зря.
– А плитка тоже дегтярная? И полотенца?
Он схватил со стиральной машины то самое полотенце, которым пренебрег пятью минутами раньше, и затряс им, словно флагом.
– Мам, тут всё гарью провоняло. Этого ты тоже не чувствуешь?
– Ничего я не чувствую, – мама выхватила у него полотенце. – И ты тоже не чувствуешь.
– Мам… – очередное обращение, туго завернутое в стон. – Ты сейчас серьезно?
– Абсолютно. И я тебя очень прошу прислушаться ко мне и отказаться от этого несвоевременного эпатажа.
Они постояли в тишине еще сколько-то, минуты две по ощущениям, но на деле едва ли. Уникальные качества субъективного времени – там, в Буржундии, каждый день тянулся чуть меньше вечности, а полгода пролетели пулей. Дуэль взглядов Игги проиграл безоговорочно, и всё, что оставалось ему, – блуждать рассеянным взглядом по нехитрым предметам интерьера. Он смотрел на комод, а оттуда на него с нескрываемым превосходством смотрела угольная крошка. И со стен смотрела она же, бесстыже поблескивая. И даже в узорах вологодского кружева можно было отыскать изгибы посерее прочих.
– Сынок. – А вот игру в молчанку Игги выиграл, мама не выдержала первой. – Я всё понимаю, у тебя была трудная дорога, трудные полгода, но теперь всё будет хорошо.
«Это вряд ли», – подумал Игги. «Хорошо» уже было, а теперь на его место явилось «странно» и разрослось до такой степени, что сместить его представлялось маловероятным.
– Ты только прекрати, пожалуйста, всю эту ересь нести, которой ты там понаслушался. Я-то ладно, а другие, если услышат, могут и заявление написать. И что мы тогда будем делать?
– Какое заявление?
– На тебя, Игоша.
– За что, например?
– За то, что ты распространяешь панические настроения, например.
– А панические настроения тоже запретили?
– Не ерничай.
– Я просто не знал, что их тоже. Думал, на половине словаря остановятся, а они вон до настроений добрались…
– Знаешь что, – мама начала со всей решительностью, но потом осеклась. – А сходи-ка ты за хлебом? К гостям всё равно свежий покупать надо, а ты проветришься заодно. Не то мы с тобой сейчас лишнего наговорим друг другу.
Игги кивнул. Ему было всё равно, куда идти, лишь бы выйти из этого узкого коридора. Он прошмыгнул в комнату за свежей футболкой и застукал там разносчика акварельной мути во всей красе – копоть была везде, струилась по стене у дивана, рассыпалась на мелкие созвездия на потолке, устилала пододеяльник неожиданно ровным свинцовым слоем, словно не он, а она провела здесь ночь.
«Там всё изменилось с тех пор, как ты уехал, верь только тому, что видишь», – Янин голос пропульсировал в голове так достоверно, со всеми интонациями и обертонами, словно кто-то нажал «плей» и внутренний музыкальный центр послушно запустил заранее заготовленную дорожку. Игги непроизвольно улыбнулся: Яна. Переждать эти окаянные дни – четыре, уже три с половиной, утро ведь давно миновало, встретиться на автовокзале, посмотреть в ее теплые глаза и всё ей рассказать. Обо всем и сразу: про подъезд и маму, про гарь и попытки отмыться, про чертово мыло, про то, как непереносимо одиноко оказалось без нее, как непостижимо пусто. И больше никуда не отпускать – следовать за ней неотступной тенью, бесить, смущать, ставить в тупик. Да что угодно – только бы не терять ее из виду.
Свежих футболок, разумеется, не нашлось – Игги выудил первую попавшуюся из середины кучи, стряхнул с нее пепел и не без брезгливости натянул. В коридоре уже лежала заготовленная на хлеб пятисотка и свернутый в аккуратный шарик пакет – бережливость, навязанная с детства, в Буржундии сошла бы за экологичный подход. Игги как можно тише притворил входную дверь и оказался в том самом подъезде, с которым едва совладал в ночи. Копоть снаружи была настырней, чем в квартире, и обжила стены основательнее, да так, что глазу не удалось выцепить с детства знакомых артефактов. Ни надписи «Гнашик-алкашик», оставленной Вадиком прямо над дверным звонком классе в седьмом, когда ничего крепче пива и синтетического коктейля «Отвертка» им обоим еще не посчастливилось попробовать, ни нарисованного самим Игги пацифика размером с суповую тарелку пролетом ниже, где они подолгу стояли с пацанами, прежде чем разойтись по домам. Всё действительно изменилось. Даже не так – знакомое и важное исчезло, а на его место явилась жадная черная дыра, всасывающая дома с потрохами, целиком. В непрерывной, хоть и петляющей линии на перилах Игги распознал следы собственной ладони, цепляющейся за, как оказалось теперь, ту же черноту, что и вокруг, но положенную на горизонтальную поверхность в три надежных слоя.
На третьем, там, где Игги едва не поперхнулся собственным сердцем от скрипа невидимой двери прошлой ночью, всё осталось по-прежнему, разве что свет накидал фактуры поверх фантазий. Квартира, очевидно, горела и выгорела до скелета, дверь болталась на одной петле, кособокая, никчемная, дерматин оплавился в неузнаваемую паутину, а вот ватная набивка уцелела клоками и свисала, будто сказочный мох. Игги остановился, ведомый сентиментальной потребностью воздать необходимые почести полнокровному горю. Пятьдесят вторая. С одинокой старушкой, жившей здесь, кажется, со дня закладки фундамента, дружила еще Иггина бабушка, обменивалась закрутками, вместе выгуливала стареющего Роньку и обсуждала ничем не отличавшихся друг от друга героев сериалов. Надежда… как ее там? Германовна? Близко, но не то. Генриховна? Точно, Надежда Генриховна. Та самая старушка, про которую Игги голосил, когда бабушки не стало, почему ее, всеми забытую одиночку, бог никак не прибирает к рукам, хотя смилостивился бы, если бы прибрал, а его бабушку – так за милую душу. Детские размышления о смерти, обреченный на провал поиск закономерностей. И вот теперь персональный номер Надежды Генриховны наконец-таки выпал в небесном лототроне.
Ниоткуда взявшийся сквозняк продолжал покачивать дверь, будто колыбель, туда-сюда, и скрип стоял прежний, холодящий, тот скрип, на который нервная система отзывается вдвое быстрее разума. Так что, когда на очередном витке колебаний дверь качнулась шире, Игги не совсем отследил это, зато моментально споткнулся о силуэт, показавшийся в проеме. Это была до нелепого классическая сцена из классических хорроров, та, что и детей оставляет равнодушными, – белая призрачная фигура в длинном бесформенном балахоне с белыми же жидкими завитушками вместо волос, с мучнистой морщинистой кожей, набегающей волнами, будто в прилив. Игги отпрянул, фигура – наоборот – наплыла. Для галлюцинаций не было подобающих оснований, для реальности – наоборот – были соблюдены все условия, так что Игги принял увиденное как данность и кивнул призраку с почтением. Призрак кивнул в ответ.
Голову заполонил рой нелепых мыслей о том, как всё-таки приятно, что душа, в отличие от тела, воспламеняться не способна. И пока тело, приписанное некогда к ней, намертво (какая нелепая игра слов) заварено в цинковом коробе в том же или подобном ему центре выдачи останков, душа явилась Игги в самом невинном своем воплощении.
– Что там сегодня с погодой?
Игги потряс головой, надеясь, что сможет избавиться от этого старческого скрежета, осевшего на перепонках, хотя бы механически. И впрямь – как много веры мы отдаем физическому в мире преобладающего духовного.
– Игнат!
Нет, вытрясти его из головы, очевидно, не получилось.
– Надежда Генриховна? – Он попытался изобразить подобие книксена, а кто на его месте не попытался бы в случае завязывающегося диалога с ныне преставившейся соседкой.
– А у нас тут, видишь, какое произошло, – она качнулась в сторону косяка, уступая главенство панораме, и оттуда, из черноты, на Игги кинулся остов выгоревшего комода. – Я в больнице была, у меня же гипертония, мне на профилактику иногда надо ложиться. Вернулась, а тут… Одного не пойму – что с Евгением Александровичем стало.
Что стало с Евгением Александровичем, не знал и сам Игги, он попросту его не застал. Муж Надежды Генриховны, беспредельно галантный господин, если верить бабушке, кадровый военный и вообще умница, отошел в мир иной прямиком после развала Союза – сердце не выдержало.
– Ну не сгорел же он? – Она снова заняла центральное место в дверном проеме.
– Конечно, нет. – Игги врал дурно, все мы об этом помним, но дурной лжи должно было хватить. – Наверное, просто эвакуировали.
– Вот и я думаю, эвакуировали. Как найтись-то теперь?
– Найдетесь.
– Найдемся, – она энергично закивала головой. – А ты, смотрю, взрослый совсем стал, бабушкина гордость. Ты, Игнат, бабушку береги, она у тебя золотая. Не обижай ее там.
– Не буду.
– Нам, старикам, ничего для себя не надо, лишь бы у молодых всё хорошо сложилось. Я вот сейчас порядок здесь наведу, силенок поднаберусь и к бабушке поднимусь – передай ей.
– Обязательно.
Игги вдруг стало горько и душно, словно огонь выел весь воздух на этаже, а новый не подоспел. Он сделал шаг к лестнице:
– Всё передам.
– Ну, с богом, – она махнула ему сухонькой ручкой, похожей на детскую, и зачем-то прижала ее к груди.
Лучшего момента для побега было не сыскать, Игги мягко ступил на лестницу, словно боялся обнаружить свое присутствие, в воздух взмыла знакомая уже угольная пыль.
– Игнат! А что там с погодой-то? Сегодня без пожара?
– Я еще не был на улице, Надежда Генриховна! – Он продолжил спускаться и крикнул в надежде на безотказное подъездное эхо, но оно здесь больше не властвовало, звук моментально увяз в клейкой саже. – Только иду.
– Ну, с богом, – донеслось до него так же глухо.
Оставшиеся пролеты Игги преодолел на одном дыхании, точнее, не дыша вовсе, идиотская привычка замирать при любом потрясении, мимикрировать, прикидываться мертвым. Худшая реакция из возможных. Одни нападают, другие бегут, немногочисленные третьи забывают завершить неосмотрительно сделанный вдох выдохом. За металлической подъездной дверью ждал мир, и еще до столкновения с ним было интуитивно понятно, что концентрация безумия там, за порогом отчего дома, давно вышла за пределы любой метрической системы и всяких шкал. Игги готовился повстречаться лицом к лицу с постапокалиптическим кошмаром, марсианским ландшафтом в причудливых кратерах, искаженной гравитацией – чем угодно еще. Но родной двор не нашел, чем его удивить, – те же покосившиеся березки, изнемогающие от недостатка солнца, растрескавшиеся лавки, облезлые качели, на которых мальчишки посмелее крутили солнышко, пока Игги обживался в роли безликого соглядатая. Разве что фасад изменил оттенок на знакомый уже пепельно-угольный, неровный, но в мире, где приходится свыкаться с преобладанием подобных цветовых решений в собственной постели, нелепо уступать право сшибающего с ног откровения какой-то там панельной стене.
Что-то всё-таки изменилось – Игги знал это наверняка, только никак не мог уловить это ускользающее изменение, выхватить его глазом, обработать. Первое озарение поджидало его у крайнего подъезда, поджидало нахально, ничем не лучше районного гопника. Из двора куда-то делись старушки, те самые старушки, которые с рассветом занимали все доступные лавочки в округе и сиднем сидели на них до вечерних новостей. В голове зачем-то всплыла незваная Надежда Генриховна – Игги машинально задрал голову в поисках ее окна, но нашел не сразу. Черных пятен с выбитыми стеклами, по которым он намеревался опознать ее квартиру, оказалось не два, не три, а несколько новоявленных семейств. Весь правый край дома с пятого по третий являл собой сплошной мортальный ожог, череда окон третьего подъезда, выстроившихся в печальный ряд, чуть менее дружные, а от того несколько хаотично разбросанные чернильные кляксы дальше, совсем близко к маминому балкону.
Интересное дело: даже поэтическому воображению не всегда удается переиграть действительность – та частенько оказывается изощреннее. Игги ускорил шаг, свернул за угол, желая обнаружить там новую перспективу, какую-то иную, обнадеживающую, а не распинающую, но соседнему дому повезло куда меньше – огонь выел его подчистую. По центру, там, куда нерадивый архитектор поместил бы сердце, если бы домам оно вообще полагалось, зияла самая настоящая дыра. Балконы по ее краям обвалились, уцелевшие, видимо, были готовы последовать их примеру в любой момент, и, чтобы как-то сдержать их пыл, дом обтянули строительной зеленой сеткой, той, которая в былые времена возвещала о реставрационных работах и капитальных ремонтах, то есть всячески потворствовала созиданию. Игги поежился. Борзый, совершенно не летний ветер юркнул под сетку и пронесся под ней от земли к крыше рябящей волной, будто искалеченная душа разрушенного здания вырвалась кое-как из кирпичных оков.
– Какие люди в нашей халабуде! Игнат, ты как здесь?
Роба. Игги узнал его с первой ноты, в этот раз память тела не подвела, и от затылка вниз по позвоночнику устремился недобрый холодок, на то были кое-какие основания. Роба вполне сошел бы за того самого нахального гопника, который таится вечерами у темного подъезда, надеясь разжиться чем-то незначительным, отжатым у малолеток. Они не дружили, в общих компаниях не встречались, но пацанская честь, передавшаяся если не с молоком матери, то по крайней мере с кровью беспросветно сидевшего отца, не позволяла Робе прессовать соседей по лестничной клетке, какими бы задохликами они ни были.
– К матери приехал. – Вступать в идейные споры Игги не собирался, ему хватило разговора дома.
– Ну, молодец, – Роба похлопал его по плечу, неумело, но с явным намерением продемонстрировать высшую степень одобрения. – Надолго?
– Да как пойдет.
– Ну да, понимаю, понимаю. – Роба энергично зашарил по карманам. – Как это теперь говорят? Горизонт планирования схлопнулся. Ты еще куришь?
Игги кивнул.
– Есть «Ява», есть «Кент» из дьютика. «Яву» за сотню отдам, «Кент» по триста.
В том, что Роба открыл в себе предпринимательскую жилку, было что-то комичное, и в иной раз Игги не упустил бы возможности перенести эту комичность в слова, но не сейчас.
– Да я в магазин как раз вышел, там и куплю.
– Что ты там купишь, чебурашка? Сигареты запретили еще зимой, это ж пожароопасно.
– В смысле, запретили?
– В прямом. Теперь только через своих можно достать, пока на складах еще завалялись какие-то остатки. Ну так что тебе?
Роба, очевидно, не допускал отказа, Игги не видел смысла противиться:
– «Яву» давай.
Роба выудил из кармана помятую пачку, щелчком откинул крышку, еще одним выбил сигарету и протянул Игги.
– Сотню за штуку?
– Ну. А ты как думал? – Его рот растянулся в самодовольной улыбке. – Пачку за косарь отдам, там двенадцать вместе с твоей.
– Не, на пачку у меня нет. Давай одну.
Игги протянул свернутую в четыре раза пятисотку, Роба с невозмутимым видом отсчитал сдачу.
– Прикурить есть?
– Прикурить тоже сотка. – Он потянулся к купюрам, которые Игги еще держал в руке. – Огонь вырос в цене.
– Да ну тебя, забирай обратно свою сигарету.
– Да ты чего? Не кипишуй, за так дам, по-соседски.
Роба достал из кармана спички, и Игги подумал, что не прикуривал от спичек с детства. Если его персональный мир и сделал лихой разворот на пути прогресса, то, пожалуй, спички могли бы стать тем самым возвращением, которому и противопоставить-то нечего. Долгожданный дым саданул по горлу крупной наждачкой.
– Только ты к гаражам иди, чтобы не спалили.
– Да кто меня спалит, мне уже не пятнадцать.
– Гля, я не могу, ты реально как из комы вышел. Сам подумай: если сигареты запретили, курить, наверное, тоже запретили, нет? Соседи настучат.
– Роберт!
Они разом повернулись на голос, словно дурно выдрессированные собаки, путающиеся в собственных кличках. У мусорных баков стояла тетя Диля, мать Роберта. Тетя Диля была правоверной арестантской женой, из тех, что ездят на все свидания, пишут жалобные письма администрации, сидят на соответствующих женских форумах и собирают к Новому году жирные передачки.
– Иду! – Расстояние вынуждало повысить голос, и Роба радостно этим воспользовался.
– Давай скорее, нам опаздывать нельзя.
– К гаражам иди, там безопаснее, понял?
– Понял.
Вообще Игги мало что понял, кроме того, что появление тети Дили отвлекло его от сигареты и он подарил ветру несколько бесценных затяжек. До гаражей идти было бессмысленно – сигарета прогорела бы быстрее, и Игги двинулся к мертвому дому, в конце концов, потенциальные свидетели в нем едва ли остались. Казалось бы, пепелище должно было источать чистейший, ничем не смазанный запах копоти, но по мере приближения к нему Игги улавливал всё более и более неожиданные сочетания: пахло подтухшим мясом и гнилью, влагой, как в ноябрьском облетевшем лесу, с детства знакомой безымянной медицинской эссенцией и грибами, но ярче всего отчего-то пахло бензином, будто при тушении перепутали шланги и залили расходящийся огонь разбавленным восьмидесятым. Никотин понемногу отгонял тревогу, подменяя ее тупым безразличием и совершенно дикой для обстоятельств благостью.
Игги наконец-то остался действительно один, и в этом столь несвойственном последним дням одиночестве стоило хорошенько пораскинуть мозгами и сформировать какое-то видение происходящего, смутную теорию, но вместо этого он думал о том, что сгорание – штука до удивительного единоразовая, тот самый дебют, повторению которого случиться не суждено. Вот даже если одуреть и притащить с колонки канистру бензина, если на совесть пропитать обуглившиеся стены – огонь побрезгует падалью, не схватится. Где-то посреди этих психопатических мыслей Игги и застал неявный силуэт, отделившийся от соседнего, более-менее уцелевшего подъезда.
Переживший кое-как неподдельный контакт с паранормальным, Игги несильно удивился явлению нового призрака. В конце концов, чтобы отворить двери в потустороннее, понадобилось совершить некую замысловатую последовательность неочевидных действий, которые Игги не мог не только назвать, но и сколько-то осмыслить. В общем, было понятно, что закрытие этого портала едва ли окажется ему под силу. Одно Игги знал наверняка: никакой фантом не заслуживал жертвы в виде недокуренной сигареты – довольно с него было жертв. Он затянулся, силуэт тем временем неуклюже присел, подлез под сеткой и оказался в одном с Игги условно реальном измерении.
Это был мужчина, щуплый, неряшливый, весь в золе, с матерчатым тюком, из которого тянул любопытную шею витой бронзовый торшер. Но воистину неуместным во всей его странной фигуре был не мешок с барахлом, а одежда: драные на колене шаровары, заправленные в высокие кирзовые сапоги, косоворотка, подвязанная синтетической ярко-красной бельевой веревкой, способной сойти исключительно за сатирическую пародию на кушак. И без того колоритный образ завершал самый натуральный картуз, съехавший на бок и вынесенный, кажется, из столь любимой бабушкой «Свадьбы в Малиновке».
«Ходок», – подумал Игги. Как-то Светка заставила его посмотреть ахинейную передачу про осознанные сновидения и сталкеров, способных перемещаться по чужим головам во сне. Так вот, при достижении особого уровня мастерства эти самые сновидческие серфингисты превращались в ходоков, способных натурально телепортироваться не только в пространстве, но и во времени. Пока Игги рассматривал нежданного гостя из крестьянской глубинки, тот успел поравняться с ним и живо заинтересоваться. Какое-то время они таращились друг на друга с недоумением и недоверием и продолжали бы, пожалуй, и дальше, если бы Игги не сообразил, что сигарета, в отличие от него, временным сбоям неподвластна и продолжает себе тлеть; он затянулся. Ходок нахмурился, словно завуч, застукавший школьников на заднем дворе, и открыл рот, собираясь, видимо, разразиться какой-то гневной тирадой, но вместо слов послышалось только несвязное мычание. «Прекрасное путешествие по подборке детской литературы, – подумал Игги. – От „Кошкиного дома“ прямиком в „Муму“». Он представил, что с торшером в мешке соседствует до смерти напуганная собачонка, и улыбнулся. Мужчина в ответ нахмурился пуще прежнего, поднес к губам сложенные в щепотку указательный и большой пальцы, имитирующие, очевидно, сигарету, и тут же отбросил их от себя в сторону земли. Мол, бросай-ка давай, дружок.
Игги, порядком отвыкший от указаний, которые теперь лились на него непрерывным потоком, последнюю затяжку всё-таки сделал, по горлу ударил пластмассовый вкус оплавляющегося фильтра, так что длить бунт большого смысла не имело, и он выбросил сигарету. Новоявленный Герасим подскочил к бычку в два лихих широких прыжка и нервно втоптал его в пыльную землю, а затем окатил Игги таким укоризненным взглядом, что любой на его месте почувствовал бы себя виновником всех мало-мальски значимых пожаров в округе за последние месяцы. Игги не почувствовал ничего. Шок от увиденного, от осознания, что беда вплотную подобралась к родительскому дому, вылился в такую кромешную отрешенность, с которой и взять-то было нечего. Мужичок закинул на плечо объемный тюк, параллельно засадив торшером себе по затылку, и поковылял в сторону тех самых гаражей. На этом их пути разошлись, и в завершении этом было больше оснований для радости, нежели для грусти.
Игги вывернул на улицу, такую же опустевшую, как и двор, летнюю, непривычно тихую, и двинулся к магазину. По неровному растрескавшемуся асфальту стелился тополиный пух, собирался в стаи, кучковался, и всё выглядело снова обыденным, но теперь он точно знал, что стоит слегка ковырнуть реальность, и из-под осыпающейся, дурно накиданной штукатурки наружу полезет несусветная дичь. Вот бы сейчас рассказать о ходоке Яне со Славиком, получить от них забористую смесь иронии и сочувствия, посмеяться вместе, побояться вместе.
Магазин, выживший еще с советских времен несуразный гастроном со всевозможными отделами внутри, распиленными разными хозяевами, тоже изменился. Действительно фантастическим во всем этом было то, что Иггин привычный неповоротливый мирок, который раньше было невозможно расшатать, сколько ни старайся, завертелся вдруг по собственному желанию с совершенно космической скоростью. И не просто завертелся – посбрасывал на ходу балласт, смолол в фарш непоспевающих. И от этого неконтролируемого верчения периодически как-то неславно мутило.
Посреди сиреневого торца гастронома хирургически поблескивала длинная стремянка, изогнувшаяся под весом бородатого пузатого рабочего в оранжевой железнодорожной жилетке. Стремянка стонала, рабочий покачивался на ней и тоже стонал, одной рукой периодически потирая взмокшую шею, а второй проворно орудуя валиком на длинной палке. Валик под его нерадивым руководством творил практическое пособие для проведения тестов Роршаха – мокрое серое пятно расплывалось то в бычью широченную морду, то в хрупкую редкую бабочку, то в продолговатую костлявую тень. Игги подошел поближе и вгляделся в субъективное, желая не столько уточнить собственный анамнез, сколько подтвердить его, но увидел нечто иное. Из-под краски всё еще проглядывала алая трафаретная надпись: «Не ходи умирать в…» Последнее слово было не разобрать, над ним пузатый маляр успел потрудиться основательнее, ключевую роль тут, очевидно, сыграло положение лестницы.
Слово не угадывалось, сколько бы Игги ни всматривался в трехслойную серую краску, а всматривался он, надо признать, изо всех сил, нарушая подзабытые нормы приличия до тех пор, пока малярная борода не прошипела едва угадываемое: «Чё застыл? Иди давай». И он пошел – в лабиринт прилавков, стоек, полок. Гастроном обдал прохладой и ставшим уже узнаваемым набором запахов: гниль, разрушение, гарь. Игги еще не проанализировал, но уже крепко заприметил эту закономерность: разложение, смерть и огонь предпочитали теперь держаться вместе. Он дошлепал до хлебного отдела по розоватой жиже, бравшей начало где-то в мясном, услышал обрывки ругани, мужской голос напирал:
– Потому что технику беречь надо, где я тебе реле возьму теперь?
– Это я, что ли, электричество отрубаю? Мне как ее беречь, твою технику? Я давно говорю, что генератор нужен. Только кто меня слушает? – Доморощенное сопрано срывалось на визг.
– Ну так еще разок скажи, у меня, считай, морозильник ни за что пропал.
– Тебе рассказать, сколько у меня товара пропало в этом морозильнике?
В хлебном людей не было, ассортимента тоже особо не было – на витрине деревенели ссохшиеся сдобы, залитые неаппетитной глазурью, в которой сладострастно утопали жирные июльские мухи. Скучающая продавщица, ищущая спасение в искусстве, похохатывала над дамским детективом и Игги настойчиво не замечала. Он потоптался на месте, шумно, как только мог, вздохнул, зашуршал пакетом, но его действия не произвели ровным счетом никакого эффекта.
– Извините.
Продавщица нехотя оторвалась от книги.
– А хлеба совсем нет?
– Улица! – неподобающе зычно гаркнула женщина.
Игги огляделся в надежде, что странное высказывание предназначалось не ему, но не нашел вокруг ни одного стоящего претендента, ну то есть совсем никого.
– Что… улица?
– Ты с какой улицы?
– Космонавтов.
Книгу она всё-таки отложила, но вместо нее достала из-под прилавка разлинованный журнал и начинала его листать:
– Бэ, вэ, е, и, так-так, кэ… – Буквы с детства знакомого алфавита в ее исполнении звучали как неродные. – Космонавтов, значит. Дом?
– Семь, – Игги ответил автоматически и тут же разозлился на себя за то, что ответил.
– Так, три, пять, – она попыталась разлепить склеившиеся листы, послышался треск рвущейся бумаги. – Какой дом, значит?
– Семь.
– Квартира!
– А это вам зачем? – Ну ладно дом, но квартиру он совершенно точно называть не собирался.
– Ты за хлебом пришел?
– Ну да.
– А как я тебе без журнала хлеб отпущу? Вдруг вы уже брали.
– А даже если и брали? – Игги почувствовал, как непривычная ярость поднимается к горлу откуда-то из брюшины – за последние несколько дней он столько вытерпел, что не заметил, как превысил внутренний лимит терпимости, а превысив, утратил власть над тоном и звучностью собственного голоса. – И что с того? Это же просто хлеб! Сколько нам надо, столько и возьмем! Какого вообще тут у вас творится?!
– Валер! Иди-ка сюда, – продавщица даже привстала, чтобы помочь крику ловчее вскарабкаться по диафрагме.
У Валеры был знакомый голос и, определенно, не лучший день. Пятью минутами раньше он утратил морозильник и не успел отойти от той потери, как заимел все шансы угодить в еще один неприятный переплет.
– Что тут у тебя?
– Вот, – она театрально указала на Игги двумя развернутыми в его сторону ладонями. – Адрес не называет, орет как оглашенный.
Валера повернулся к Игги, всмотрелся в него профессиональным взглядом утомленной ищейки, всё хуже оправдывающей собственное существование перед хозяином, убедился в отсутствии видимых угроз и заговорил на удивление педагогическим поставленным голосом:
– Ты чего разорался-то, малец? Порядки для всех одни – не мы их выдумали. Назвал адрес, расписался, получил положенное. А орать тут нечего – ором делу не поможешь. Согласен?
Игги кивнул. Манера речи, которую Валера для него подобрал, срезала все эмоциональные пики разом: паузы, темп, сознательно сниженная громкость. Так говорят либо с недоумками, либо с потенциальными самоубийцами, нашедшими смелости взобраться на мост, но не готовыми к финальному выпаду.
– Ты комиссованный, что ли?
Игги не успел обработать вопрос, на всякий случай снова кивнул и тут же осознал, что вписался в какую-то не свою касту, но переигрывать не стал.
– Ну давай, сейчас спокойно найдем твою квартиру, распишешься и пойдешь домой. – Валера беззвучно переместился по залу и оказался совсем рядом. – Лар, дай журнал.
– Не положено. – Лара, по всей вероятности, ждала от Валеры покровительства иного толка и мирным решением конфликта оказалась недовольна.
– Давай сюда журнал.
– Валер. – Она некстати хохотнула и прижала журнал к пышной, туго обтянутой фартучком груди. – Ну не могу, не положено же.
– А у нас положено на то, как положено.
Лара залилась громким надсадным смехом, но журнал всё-таки протянула.
– Он улицу сказал?
– Космонавтов, семь. – Она продолжала хохотать и с трудом выплевывала Иггин адрес в промежутках между звучными раскатами.
Валера сноровисто отыскал нужную страницу и протянул Игги:
– На, ищи свою квартиру сам, если называть не хочешь.
Взгляд заскользил по стройным колонкам: квартира, дата, время, непонятные проценты, вписанные правильным школьным почерком наименования, фамилия, подпись. Страница заканчивалась двадцатой квартирой, пришлось перелистнуть. И хотя Игги признал поражение и всячески пытался принять не до конца понятные правила очередной никчемной игры, ровная вереница журавлеподобных маминых подписей отчего-то резко царапнула глаз. Он даже замотал головой, чтобы как-то ослабить произведенный эффект, в ответ на это продавщица вскинулась, готовая защищать драгоценный журнал, – Валера, вжившийся в роль укротителя хищников, махнул в ее сторону:
– Обожди.
Игги нашел нужную клеточку, похлопал по карманам в поисках ручки, хотя наверняка знал, что ее там не окажется, – Валера снова пришел на помощь и протянул свою.
– Ну видишь, не так сложно оказалось. Всё брать будешь?
– А всё – это сколько?
– Булка и буханка.
– Всё, да. – Кровь совершенно бестактно прилила к лицу и увязла в правом виске болезненным комком, уши заложило, свой вопрос Игги, кажется, всё-таки задал, хоть сам и не расслышал. – А две булки можно?
– Так паек не резиновый, нельзя, малец. Завтра приходи за новой.
Лара поджала губы, недовольная бескровной развязкой, театрально наклонилась, выставив по-пекарски пышный зад, и откуда снизу выудила заветный хлеб.
– Триста.
Игги отсчитал сальные Робертовы купюры, поблагодарил судьбу за то, что ему хватило ума не спустить на сигареты все хлебные деньги, понуро, будто роль комиссованного уже завладела его сознанием, кивнул Валере и пошел к выходу. Розовую жижу с пола смыли, и влажная плитка некстати поблескивала новогодним фиолетово-голубым. Сердитый рабочий продолжал раскачиваться на лестнице и мусолить валиком стену, хотя надпись удалось окончательно вытравить. Но как это часто бывает с самыми ненавистными воспоминаниями, осадок остался, и теперь в напоминание о трафаретных буквах на стене пласталось бесформенное грязно-серое пятно. «Не ходи умирать в…» – повторил про себя Игги, словно количество повторений хоть сколько-то приближало его к утерянному смыслу.
Он знал, куда ходить не надо, с самого начала знал твердо и достоверно настолько, что даже уехал, лишь бы туда не пойти. А вот Вадик уехать не успел. И теперь Игги сторонился его, как прокаженного, в мыслях, воспоминаниях и – даже! – в разговорах. Вадик был его ближайшим и самым ценным другом, таким, про которых принято надеяться, что навсегда. Навсегда не вышло. Странным было не то, что их лихо раскидало по разные стороны, судьба и не на такие фортели способна. Странным было чувство, бесконтрольно проросшее в Игги, окрепшее в темноте его бездонного подсознания и с легкостью завладевшее поведенческими процессами. Чувство брезгливости и стыда. Он всеми силами пытался отторгнуть Вадика, вытеснить из своей реальности, и там, в Буржундии, это давалось ему вполне легко. Но теперь, когда они вновь оказались в строго очерченном периметре общего города, Вадик зачем-то начал мерещиться Игги в каждом втором встречном, в неявных тенях, в случайно долетающих окриках. Это была его, Вадикова, вотчина, и в ней Игги чувствовал себя бесконечно беззащитным.