— Кто он? — слегка повысил я голос. — Индийский слон?
Совсем не собирался острить. Само собой как-то случилось. Слова взяли и слепились в рифму.
Впрочем, Барашков этого не заметил. Он смотрел на меня обреченно и умоляюще — взглядом приговоренного, ожидающего амнистии.
Объявлять которую я не собирался.
— Кто, я спрашиваю? — голос звучал спокойно, но грозно.
Барашков смотрел на меня все так же загипнотизированно. Наконец, выдавил из себя:
— Ну… Валера. То есть Валерий. Ольховский.
Так! Вот тут я ощутил, что попал на верный след. Еще не имея никаких фактов.
— Так, — повторил вслух. — А вот с этого момента подробнее. Вы же с ним однокурсники?
— Да… — тоскливо проблеял кандидат.
— Излагайте.
Рассказ Барашкова занял чуть ли не час, но я о том не пожалел. Для меня все стало на места. Ну, почти все.
Итак, Павел Барашков и Валерий Ольховский познакомились на первом курсе университета. Оба москвичи, хоть и жили в разных краях. Барашков — в Лефортово, Ольховский — в Хамовниках. С первого же дня он резко выделился среди однокурсников броской внешностью, элегантностью, изысканными манерами. Девушки сразу же начали на него залипать. На физфаке, правда, их почти не было, с других факультетов: исторического, географического. На одной из самых первых студенческих вечеринок одна такая особа польстила:
— Вы бы, Валерий, уместнее смотрелись в Пажеском корпусе, чем здесь. Ну, за неимением такового — в театральном. Или ВГИКе.
— Так чего же вы хотите, — ответил физик-пижон спокойно и даже как бы лениво, — род Ольховских как-никак шляхетский. И не последний был в королевстве Галиции и Лодомерии. Из герба Леварт.
Это словно катком всем по мозгам проехало. Иные и слов таких сроду не слыхали. А Ольховский немедля распространился о том, что герб Леварт, к которому принадлежит ряд шляхетских семейств — белый лев на алом поле, увенчанном золотой короной.
Так и пошло. Валерий изящно, в меру, но рисовался перед соучениками. При всех усилиях советской идеологии, в интеллигентских кругах имел место неистребимый пиетет перед царскими временами, аристократией, офицерами. «Из бывших,» — с почтением говорили про выходцев из привилегированных сословий: дворянства, духовенства, купечества. Названия: Петербург, Гельсингфорс, кавалергард — звучали в ушах советской молодежи, как звон хрустального бокала с шампанским. Камергеры, корнеты, юнкера, хруст французской булки — все это обладало утонченным очарованием в глазах юношей и девушек, родившихся после революции и не заставших «раньшего времени».
— Так врал, наверное, про гербы-то и роды? — сказал я.
— Да разумеется, — устало ответил Барашков. — Я же не поленился, в библиотеке истфака разыскал литературу про герб Левартов. Никаких Ольховских там в помине нет. Вот белый зверь на красном фоне есть. Что правда, то правда. Но не лев, а леопард. Так и сказано: белый леопард. А Валера-то, скорей всего, слыхал звон, да не знает, где он…
Но это случилось потом. А тогда, на ранних курсах — это было еще до войны — Ольховский кичился перед соучениками, трындел про шляхту заможную и фольварочную, а белым львом на алом поле прямо просверлил мозги ближайшим друзьям.
В их число попал и Павел Барашков. Приходится признать, что в Валерии был некий особый магнетизм. Не только для девушек — это особая тема. Но в целом общаться с ним было интересно, к нему тянуло. Не только в изысканных повадках дело. Он на самом деле был эрудирован, много читал, много знал, мог с легкостью подхватить любой разговор.
— В общем-то, физику это ни к чему, — пожал плечами Барашков. — Может, даже и вредит. Но у Валеры такой апломб был… в общем, ему это шло. Кому другому — как корове седло. А ему — как чистопородному скакуну. Понимаете, о чем я?
— Конечно, — я повернулся к спутнику: — Скажи ребятам, чтобы сюда поднимались. Чувствую, беседа будет долгая, они там закоченеют. Ну, продолжайте, продолжайте, — сказал я кандидату как можно дружелюбнее.
Ему, и верно, надо было выговориться. Чем дальше, тем охотнее он раскрывался передо мной. Мне, понятно, того и надо было. Приходилось слушать.
— Теоретик-то из него так себе, — поведал Барашков. — То есть не совсем. Плохих-то у нас просто не было. Если кто случайно попал, тот на младших курсах отсеялся. Средний, скажем, так. Зато экспериментатор — отличный. Может, лучший на курсе.
Да, Валерий Ольховский проявил отличные навыки физика-экспериментатора. Находчивость, изобретательность, остроумие — это как раз про него. И руки откуда надо росли. С техникой на «ты». По теоретическим предметам было хуже, но в целом учился неплохо. Однако Павла тянуло к нему не это.
Они постепенно сближались. Можно сказать, сдружились. И в этой дружбе очевидно, верховодил самозваный шляхтич. Приятели много философствовали, говорили о смысле жизни — к учебе, науке это не имело отношения, но ведь живые люди-человеки, не наукой единой живы. Женщины, карьера, искусство, спорт — и это было, и азартные игры были. Валерий, кстати, превосходно играл в карты вообще и в преферанс в частности, даже кем-то вроде полупрофессионального «каталы» был: поигрывал, и выигрывал, и зарабатывал. Сшибал себе копейку на жизнь. Хотя глубоко в этот мир не лез.
— Вздор, Павлик, — снисходительно говорил он. — Эмоции мелкие. Недостойные настоящей личности. Играть надо не в карты. Играть надо в людей. Вот это большая игра, я понимаю!
— Политикой заниматься? — слегка пугался Барашков.
По дружбе они могли уже разговаривать довольно откровенно, хотя и строго в рамках советской лояльности.
— Вообще, мысль интересная, — туманно отвечал Ольховский. — Но я пока о другом.
И заводил разговор о психологии, о «скрытом управлении» — как влиять на разных людей, при этом самому оставаясь в стороне.
— В этом нет ничего волшебного, — ронял он свысока. — Люди вообще очень несложно устроены. Можно сказать, примитивно. Сложные натуры придуманы писателями. Для напряжения сюжета. Особенно Достоевский. Читал?
Павел Достоевского не читал. В школе его не изучали, а вообще к художественной литературе он был равнодушен.
— А вот это зря, — вынес вердикт Валерий. — Романы Достоевского — все равно, что учебник психологии. После них обычные люди как куклы в твоих руках. Марионетки. Не веришь? Хорошо, докажу. Ты говоришь, с Птицыным зацепился? Так погоди недели две.
В самом деле, Павел крепко поссорился с однокурсником Валентином Птицыным. Начали со спора о тепловыделении при какой-то химической реакции, раздражились, быстро перешли на личности. Зазвучали слова: «недоумок», «толоконный лоб» и даже почему-то «сундук с клопами». Этот сундук особенно уязвил Барашкова. Птицына после этого он видеть не мог.
Валентин был способный парень, но был у него странный минус. Он стремительно хмелел, и в этом виде становился неуправляем. О таких людях говорят: «ему и пробку нюхать нельзя». От одной рюмки он сразу делался кривой, после двух мог либо под стол свалиться, либо полезть в драку. Непредсказуемо.
И вот спустя дней десять скандал: Птицын в пьяном виде учинил безобразную сцену, ломился в квартиру, поднял тарарам чуть ли не на целый дом, дошло до милиции. Впоследствии выяснилось — на почве ревности. Долбился в дверь к любимой девушке, заподозренной им в измене. Деканат пытался замять историю, однако не вышло. Слишком уж далеко зашло, да и время слишком суровое, разгар войны. Студентов-физиков не призывали, уж очень они были нужны государству. И вот такие безответственность и разгильдяйство. Этого дебоширу не простили. Отчислили — и что с ним дальше сталось, Павел не узнал.
Я усмехнулся:
— И Ольховский сказал вам, что это он организовал?
К этому моменту Трунов и водитель уже были здесь. Слушали. Не встревали в разговор, понимая что здесь их номер шестнадцатый.
Барашков горько усмехнулся:
— Сказал, конечно. Тогда я не сразу поверил. А сейчас уверен.
Сейчас — это после всего того, что случилось тут, на Базе.
Но прежде были еще дяди Юрины тетрадки. Они ведь несколько лет провалялись у Павла без дела, и заглянул он в них случайно. А когда вчитался, увидел схему — оторопел. Глазам своим не мог поверить. А когда поверил, первым делом бросился к Ольховскому.
Тот, с его цепким экспериментальным умом, так и ухватился за это.
— Ты представляешь, какую историю мы сможем разыграть? По-настоящему, в жизни⁈ Какой тебе Шекспир, какой Достоевский! Все это вздор. Лягушатник. Детский сад. А мы включим ход событий, что конца не будет знать никто. И мы в том числе. Нет, ты понял?
Он пришел в настоящий восторг. Павел никогда не видел его таким. Это было неистовое, дьявольское вдохновение.
— Павлик! — диктовал он. — Да мы же сможем такое провернуть! — и смеялся странно, беззвучно. Он это умел — смеяться беззвучно. — Ты говоришь, дядя у тебя в Горисполкоме?
— Да. А что?
— А то! — и вновь заливался призрачным хохотом. — Если мы его правильно настроим, то мы такое развернем, ты себе даже не представляешь. Да мы весь мир сможем перевернуть. Знаешь, так один камушек столкнем, и пойдет, пойдет, пойдет… Лавина! Представляешь?
— Да он же псих, — сорвалось у Трунова. — Как только здесь очутился⁈ Как все эти комиссии пошел?.. Извините, — спохватился капитан, запоздало смекнув, что влез в тему без моего позволения.
Но я лишь усмехнулся:
— Зришь в корень, капитан. Но тут вопрос сложнее. Я бы даже сказал, интереснее. Есть люди, совершенно нормальные с точки зрения науки. Подвергай их любой психиатрической проверке: вердикт — здоров, и точка. А они на самом деле — чужие. Какие-то марсиане в человеческом обличье.
Я подумал об этом, с самого начала слушая Барашкова. И хочешь-не хочешь, а психологический портрет Ольховского рисовался вполне отчетливо.
Я совершенно был уверен, что все проверки, какие были, он прошел успешно. И тем не менее, он особого рода психопат. Абсолютно лишенный сочувствия, сопереживания. Больше того — я подозреваю, что среди ученых это не столь уж редкий случай. Своего рода жестокая плата за одаренность. А может, черт его знает, можно и наоборот взглянуть: эти нормальные человеческие качества в чем-то мешают исследователю. Без них научная карьера идет успешнее.
Тем не менее, все это может быть и в меру. А вот у Ольховского оно приобрело запредельный характер. Он действительно затеял играть в живых людей. И многие акценты уловил верно.
Дмитрий Тимофеевич Барашков в глубине души был хапуга. Все его ответственные должности, членство в партии — все это была покрышка н сути. Все это служило подспорьем в создании микро-мафии. Скромный сотрудник Мосгорисполкома не мечтал о яркой карьере, о высоких чинах, наградах, власти. Его устраивало то, что в советскую систему он въелся, как червяк в яблоко. И не в одиночку. Осторожно, с оглядкой, он устроил паразитическую микро-систему из таких же примерно типажей. Они закономерно находили друг друга, работала некая взаимная химия. Панкратов, Полежаев — все это одного поля ягоды. Они и сложились в осторожную преступную группу, постепенно разраставшуюся за счет «надежных людей». Например, родни. А на самых окраинах группы работали и малоценные, и даже одноразовые исполнители, вроде Аверина, его супруги, Сашки и тому подобных. В целом же система была построена в режиме самосохранения. Так, чтобы безболезненно отсекать хвосты. Чтобы случайный и даже целенаправленный арест кого-либо из малоценных замыкал путь к верхним.
И физик Ольховский самым точным образом угадал суть этих темных барыг, ненасытных стяжателей. На колчаковское золото они должны были клюнуть, как щуки на приманку.
Так и вышло.
Как нарочно — секретный объект утвердили именно в том месте, где находилось золото. Час ходьбы. Примерно. Ну разве не перст судьбы? И дядя, жадно вписавшийся в проект, включил связи. Обоих перспективных ученых, закончивших аспирантуру досрочно и с блеском защитившихся, направили на Базу-10.
— Я не думал… — плаксиво протянул Барашков, — что Валера здесь пойдет вразнос. А он пошел. Я с ним пытался поговорить, но от отмахивался. И все смеялся. Своим этим ужасным смехом, как нежить какая. Я слишком поздно понял, с кем связался.
Здесь, на Базе, Ольховскому почудилось, что он нашел самый благодатный материал для своей Большой игры. Реальный шанс стать неведомым демиургом. Затеять такую сшибку интересов, которая завлекала и запутывала бы в сети все больше и больше людей, порождая сеть неразрешимых конфликтов, загоняя попавшихся в нее на грань жизни и смерти. А самому наблюдать со стороны.
Ольховский, несомненно, обладал умением входить в доверие. Помимо прочих талантов имел и этот. К самым разным людям. Коллегам, строителям, поселенцам, осужденным. Со всеми ухитрялся найти общий язык.
— К нам бы не вошел, — усмехнулся я. — Раскусили бы.
— А к вам он и не лез, — подтвердил Барашков. — Разве что лейтенант Варфоломеев из ваших. Его Валера как-то заплел. Но тот и неустойчивый парень. Как уж он попал в ваши войска — непонятно.
— Это неважно, — сухо сказал я. — Дальше.
Конечно, я постарался слить данную тему. Как Варфоломеев попал во внутренние войска? Да вот так. При всей строгости отбора бывают прорехи. МВД и МГБ требуют большого притока кадров, естественно, что на сотню отборных зерен проскочит какой-нибудь сорняк. Но говорить об этом было ни к чему.
Дальше Барашков рассказал примерно то, чего я и ожидал.
Ольховский умело нашел подход к уголовнику Пистону. Запорошил тому мозги. Сказал, что знает, где клад. Но сам пойти не сможет. Параллельно с этим информация передавалась в Москву Барашкову-дяде. Он ее поручил Полежаеву, спецу по золоту. Разумно, в общем. А тот направил сюда экспедицию Тарана.
— Так почему же они схлестнулись там? На кладбище, — спросил я.
На лице физика выдавилось подобие улыбки.
— Так золота ведь там никакого нет. На кладбище-то!
Для меня это сюрпризом не стало. Не скажу, что я был уверен в этом. Но мысль такая копошилась.
— А где оно?
— Рядом. В деревне. То есть, не совсем. На околице. В лесу.
Прапорщик Решетников и еще двое прикопали ящик со шлихом, завернутым в тройной слой брезента, в самом неприметном месте, среди сосен. Но схему начертили так, что не спутаешь. От угла такого-то дома, в начале косогора, сросшаяся сосна… Словом, столько примет, что найти легко. Наверное, за столько-то лет ящик и брезент сгнили, но золоту ничего не сделается.
— Значит, эту историю с кладбищем он разыграл только ради любви к искусству?
Барашков воззрился на меня с некоторым интересом — наверное, не ожидал от чекиста таких слов.
— Можно и так сказать, — медленно промолвил он.
Ольховскому, верно, жить просто так было невмоготу. Он и дату рождения не то сам подделал, не то кто-то перепутал, а он нарочно не исправил, упиваясь, пусть маленькой, но игрой: обнаружат или нет?.. Похоже, до меня никто не обнаружил. Раз с этой несуразной датой он и сюда попал, на 817-й. А здесь развернулся в полный мах, играя в живых, из плоти и крови, марионеток.
Теперь я понял и дурацкую историю с Букиным и Иванниковым. Она параллельная, не имела отношения к основному сюжету. Но раз играется — отчего бы не сыграть, не поразвлечься. Чистое искусство. Эстетика извращенного разума.
Этим двум «шляхтич» просто заморочил головы дешевой мистикой. Зацепки за это дело невероятно сильны в человеческом сознании, невзирая на всякое атеистическое и рациональное воспитание. Впрочем, тут и мистики-то особой не было. Ольховский втирал двум наивным парням, нахватавшимся элементов образования — что именно в сумерках, на кладбище, в особой ауре, если принять большую дозу психостимулирующего средства, то можно достичь удивительных эффектов. Дескать, чисто научный эксперимент. Про темные очки наверняка сказал для достоверности — оба олуха поверили. И даже пытались вести записи, не подозревая, что доза первитина смертельна. Это видно по тому, как мутилось сознание пишущего. От относительно внятной первой строки к бреду, точнее, неконтролируемой нервной судороге, когда рука пыталась записать нечто, но уже не могла. Вполне вероятно, Букин в последние секунды осознал, что стал жертвой бесчеловечного маньяка, и попытался это выразить, но раскоординация уже стала необратимой, нормальные нейронные связи разрывались, неподвластная мозгу рука царапала чушь.
И здесь меня подхлестнула еще одна мысль.
— Скажите, а с Антиповой свел Иванникова тоже Ольховский?
Барашков потупился. Помолчал секунд пять, прежде чем с трудом выдавить из себя:
— Да…
— Ради первитина?
— Отчасти. Он загорелся идеей учинить эту сцену на кладбище. Те двое, Букин и Иванников, ему в рот смотрели. Как будто он их загипнотизировал. Ну, а ему это было как бальзам в душу. Он — кукловод, они — куклы. Чего еще надо? Но мало этого. Он решил сделать из них особый сюжет. Ну и придумал этот… эксперимент.
— Почему же вы не отговорили парней? Знали же, чем кончится.
Он вяло пожал одним плечом:
— Знал-не знал, но подозрения были, чего уж там. Почему не отговорил? Да они бы меня и слушать не стали. Говорю же: он их так околдовал, что в это поверить трудно. Так вроде бы во всех делах — люди как люди, рассудительные, квалифицированные. Работали отлично каждый по своей специальности. А перед Валерой — как щенята в цирке перед дрессировщиком. Точно отключались мозги. Я говорю вам, уверяю вас: он умел это! Умел вот так дьявольски обольстить, очаровать. Понимаете?
— Прямо Мефистофель какой-то, — без усмешки сказал я. — Районного масштаба. Но ладно. Что там с первитином-то?
— Ну что… Наверное, можно было и попроще его достать. Но Ольховскому вновь мало стало. Не искал примитивных путей. Решил он учинить любовь между Иванниковым и Антипиной. И ведь правда: чувства у них возникли. Ну, а потом Сережа, конечно, вытянул из нее препарат.
Я помолчал. Этот Ольховский, похоже, в буквальном смысле отморозок. Какая-то часть мозга, ответственная за нормальные человеческие сочувствие и сострадание, у него атрофирована. Не работает. Ладно! Возьмем его, потолкуем по-своему.
— Ну что ж, — подытожил я. — Это еще не конец, но пора знакомиться с этим инкубом. Он здесь живет?
— Да. На первом этаже.
— Ну, идем в гости.
Барашков неотрывно смотрел на меня, и рот его съезжал в кривую усмешку.
— Что такое? — я строго свел брови.
— Так… так нет же его.