Никакие не воспоминания.
Никаких открытий.
Обрывки.
Он говорил, что лучший из виденных им Гамлетов был Пол Скофилд в спектакле Питера Брука. Есть даже телефильм, в котором Миша – уже зрелый и мудрый – рассуждает о «Гамлете» и об актёрах-Гамлетах. И рассказывает, как Брук со своим спектаклем в 1955 году приехал в Москву, где тогда в Театре имени Маяковского тоже играли «Гамлета». И телевидение придумало такой шекспировский матч. Соединили их принца с нашей Офелией, а их Офелию – с нашим. И обе пары сыграли одну и ту же сцену. «Поучительный микст вышел, – вспоминал Козаков. – С явной победой англичан». После этого матча – а может, вследствие – режиссёр московского «Гамлета» Николай Охлопков решил освежить состав.
И я впервые увидел Михаила Козакова.
Мне лет десять было, но родители почему-то взяли на спектакль. Я ничего не понимал, хотя впечатлялся чрезвычайно. Сначала ворота замка восхитили – громадные, во всю сцену. А в конце сильно из-за принца расстроился: такой красавец, а его – отравленной шпагой…
Красивый – это ничего не сказать. Сегодняшние секс-символы не прошли бы даже в его свиту.
«Убийство на улице Данте» – первый фильм с Козаковым – я тогда же смотрел. Только Мишу и запомнил. Шикарный юный негодяй. Причём француз. «Стройный брюнет, большие чёрные глаза, он немного застенчив…»
Половина женщин Союза сошла с ума.
А уж после «Человека-амфибии»… Злодей Зурита! «Марш в воду, жаба!» Сошла с ума вторая половина.
Он не стал ни рабом, ни эксплуататором своей внешности.
Не позволил талант.
К его 65-летию попросили написать о нём в газету.
Самоцитата:
«У Михаила Козакова – день рождения.
Непрерывное движение. Неуёмный нрав. Неизлечимая патология – работа. Пока прочие прорабы духа убеждают друг друга и остальных, что в наше поганое время всё невозможно, Миша Козаков в это поганое время ставит, играет, снимается, даёт интервью, пишет книгу, при этом непрерывно, неутомимо и безостановочно читая стихи.
Никогда! Никогда не просите его почитать что-нибудь из Бродского! “Что-нибудь” – он не понимает. Заставит слушать всё, что Бродский написал, и что только собирался написать, и чего вовсе не собирался – с вариантами, черновиками, записками, сносками и письмом ему, Козакову, лично.
Характерец.
А народу-то на характер наплевать. Народу сколько раз ни показывай “Покровские ворота”, столько раз народ всё бросает, садится и смотрит – от и до…»
Толково, между прочим, написано.
Я ещё не знал тогда, что ради «Покровских» пришлось Михаилу Михайловичу обернуться Феликсом Эдмундовичем. Он уже потом мне рассказывал – да он всем потом рассказывал, – что отказывался, сопротивлялся, упирался, что его долго ломали и, наконец, поставили условие: «Сыграешь Дзержинского – дадим снять “Покровские”».
Ну а уж когда он его сыграл, стало ясно, почему именно Мишу они так хотели. Народу явилось прямо-таки безупречное воплощение легенды. Пронзающий взор, твёрдая поступь, холодная голова, горячее сердце и далее по списку.
Памятник такому Дзержинскому я бы и пальцем не тронул.
81-й год. Павильон «Ленфильма». Ян Борисович Фрид снимает «Сильву».
Я – автор сценария – на съёмках абсолютно не нужен, но мне нравится ощущать себя важной персоной, и меня терпят. Вокруг – нормальное съёмочное варево: осветители, рабочие, массовка, шум, выкрики, перебранки… И вдруг падает тишина. Женщины округляют глаза. В павильон, точно самый обыкновенный смертный, входит лично Михаил Михайлович Козаков. Джинсовый костюм, бейсболка, чеканный профиль.
Как в балетном либретто: «Все поражены».
Обнимается с Фридом, пожимает руку мне и, ловя флюиды окружающего восхищения, рассказывает о будущем фильме:
– Понимаешь, у меня уже всё придумано, но никак не могу найти парня на главную роль. Нужен такой, понимаешь… с таким глазом…
И показывает.
Неотразим.
«Мы вообще не понимали, чего он от нас хочет», – сказала мне тридцать лет назад моя будущая жена Таня Догилева, говоря о съёмках у Козакова. Тридцать лет спустя моя бывшая жена Таня повторила свои слова. «Мы не понимали, а он пытался нам втолковать, а мы не понимали, а он начинал с голоса показывать, а мы оскорблялись…»
Это была выдающаяся идея – поставить быт на котурны.
«ЗАМЕТЬТЕ, НЕ Я ЭТО ПРЕДЛОЖИЛ!..»
Он жаждал внимания и понимания. Ему постоянно мнилось, что того и другого недостаточно. Незадолго до отъезда в Израиль зашёл.
– Вот ты спросишь, почему я решил уехать!
(Я даже не собирался.)
– И я тебе объясню!
Объяснял жарко и тщательно. Казалось, растолковывая своё решение другим, он утверждался в нём сам.
Потом мы с Таней оказались в Тель-Авиве, пришли в гости. Он с порога стал нам читать монолог Тригорина из «Чайки». Это завораживало – Тригорин запросто изъяснялся на иврите, которого Миша начисто не знал. Вызубрил текст на слух – звук за звуком. Приняв наши восторги, тут же сказал:
– Вот ты спросишь, почему я сюда приехал!
(У меня и в мыслях не было.)
– И я тебе объясню!
Потом он вернулся в Россию. Был ужасно доволен, когда я спросил – почему.
Он воплощал закон сохранения энергии. Она в нём никогда не исчезала – лишь переходила из одного вида в другой. Последовательно и параллельно он репетировал, читал, писал, озвучивал, выступал, декламировал… Поставил две комедии Кауарда, что я перевёл, и сам в них сыграл.
Из-за него я чуть не сделался видным британским поэтом-романтиком. В одной из комедий герой читает стихотворение Шелли.
Миша говорит:
– Слишком короткое. Я так сцену выстроил – нужны ещё две строфы.
– Ну извини, – говорю. – У Шелли всего две.
Он тут же свирепеет.
– Так придумай что-нибудь!
– Что? Может, за Шелли дописать?
Моя ирония игнорируется.
– Не знаю! Ты же у нас мастер пера!
Я обозлился, пошёл домой и нарифмовал ему две строфы «под Шелли».
– Ну! – воскликнул он. – А не хотел! Отличить же нельзя!
Перечитал, мрачно буркнул:
– У тебя даже лучше.
Сцену всё же перестроил. Шелли мог спать спокойно.
Он легко поддавался эмоциям, легко возбуждал их в других.
Конфликтовал, оскорблялся, обижал, просил прощения, впадал в уныние, ободрялся, сникал, воспарял… Поклонение принималось благосклонно. Критика уязвляла, вызывая вздох смирения: «Хвалу и клевету приемли…» Можно было подумать, он способен этому следовать. Впрочем, к концу жизни научился. Ну почти.
Чего не было ему дано, так это оставаться в тени. Ни общественно, ни лично. Был непрестанно обсуждаем – восхваляем или осуждаем.
– Гляди – Козаков!
– Ой, точно! А кто это с ним?
– Жена.
– Он же только развёлся!
– А теперь только женился!
И то и другое с Мишей случалось. Культурным слоям всегда было что обсудить.
Театр он знал насквозь – снаружи, изнутри и между. Судил глубоко и непредвзято, особенно когда не был затронут лично.
Звонит:
– Ну что, Мишель, ты уже видел (шло название спектакля)?
Бывало, я уже видел.
– Катастрофа, – задушевно произносит Миша.
И начинается разбор катастрофы – от перечисления пороков злосчастного произведения до скорбного вывода о несовершенстве всего мироздания.
Завершив, спрашивает:
– Ты со мной согласен?
Ещё бы не согласен. Разбор шикарный. Спектакль паршивый. А уж мироздание точно могло бы быть получше.
Недавно пересмотрел в записи «Обыкновенную историю». И спектакль прекрасен, и Миша в нём.
А ещё «Двое на качелях», где он с Лавровой…
А ещё «Безымянная звезда»…
А ещё «Маскарад»…
А его воспоминания…
А поэтические вечера…
А «Вся королевская рать»! Джек Бёрден! «Сейчас я допью ваш виски, плюну в стакан и уйду!..»
Допил, плюнул и ушёл.
Он всегда был особым.
Всегда был отдельным.
Чем дальше он уходит, тем виднее, какой он был большой.