Апрель 1945 года. Весна в городе Сяшань в тот год наступила чуть раньше обычного. Но, как и ветви, торопливо покрывающиеся зеленью, воздух был наполнен ароматом тревоги и беспокойства. Если принюхаться, можно было уловить едва заметный запах пороха.
Грохот артиллерийских обстрелов не умолкал уже несколько дней. И вот, в конце апреля, когда громовые раскаты становились все ближе, город пал – войска коммунистов хлынули в Сяшань, словно приливная волна.
Казалось, за одну ночь улицы и переулки города заполонили красные флаги. Активисты и студентки днем и ночью вели агитацию, организовывали митинги, с утра до вечера звучали пламенные лозунги. Жители Сяшаня понимали: опять сменится власть. Ну и что? За столько лет они видели и милитаристов, и гоминьдановцев[21], и японцев, и снова гоминьдановцев – кому на самом деле принадлежит Поднебесная, простым людям было не разобрать. Хорошо хоть, что война закончилась, а солдаты коммунистов не грабят и не бьют народ. И ладно. Хлопоты, заботы, будничная суета – кто бы ни был у власти, жизнь продолжается. Вскоре шум и суета в Сяшане улеглись, все вернулось в привычное русло. Разве что появилась слабая надежда: поговаривали, что коммунисты – партия бедняков. Может, и вправду все теперь будет по-другому…
Конечно, разница была. Богачи из города Сяньшань почти все сбежали еще до взятия города. Говорят, некоторые даже перебрались за море – на Тайвань. Оставшихся в городе можно было по пальцам пересчитать. Были и те, кто хотел бежать, но не успел – как, например, господин Гэн.
В молодости он учился за границей, был образованным человеком и даже немного разбирался в коммунизме. Когда городская знать начала распродавать имущество, господин Гэн поначалу лишь презрительно фыркал. Но по мере того как война приближалась, а слухи множились, даже он побледнел, услышав разговоры про «обобществление жен и имущества».
У Гэна было большое хозяйство и много домочадцев – собираться пришлось долго. А тут еще эти десятки ящиков с антиквариатом и каллиграфией, от которых он никак не мог отказаться… Пока копался, коммунисты вошли в город. Хотя семья успела сбежать, самого Гэна с его драгоценными ящиками задержали прямо у ворот его же усадьбы.
Усадьба Гэна была самой необычной в Сяшане – трехэтажный особняк в европейском стиле. Говорили, что после возвращения из-за границы он нанял иностранного архитектора для проекта. Когда строительство завершилось, весь город пришел посмотреть – все решили, что этот дом идеально сочетается с его привычками: носить костюмы, пить кофе и слушать западные граммофонные пластинки.
Особняк реквизировали для штаба одного из полков Третьей полевой армии НОАК[22]. Полковник, родом с Северо-Востока, обрадовался, узнав, что у штаба конфисковали крупную партию «вражеского имущества». Но когда он приехал и увидел вместо минометов и автоматов Томпсона кучу бумаг и старых горшков, рассвирепел.
– Сжечь! – рявкнул он ординарцу Ван Баошуаню. – Что за хлам!
Услышав это, господин Гэн, лицо которого стало землистым, издал хриплый звук, запрокинул голову и рухнул в обморок.
– Не жечь! – поспешно сказал начальник политического отдела. – Пока что опечатать и сохранить.
Полковник фыркнул, откинул полы своей шинели и зашагал внутрь особняка. Снаружи дом Гэна по-прежнему выглядел роскошно, но внутри его было уже не узнать. Бойцы сновали туда-сюда, таская канцелярские принадлежности и секретные документы. Поднимаясь по лестнице, полковник чуть не споткнулся о ковер. Подняв голову, он увидел на стене картину – перед ним кокетливо изгибалась бесстыдная иностранная женщина с голой задницей.
Ярость его только усилилась.
– Убрать! – рявкнул он Ван Баошуаню. – Чтобы эта дрянь не разлагала наших бойцов!
Но после двух окриков Ван Баошуань даже не пошевелился. Он уставился на картину, разинув рот. Полковник дал ему пинка, и только тогда солдат очнулся, забормотав:
– Есть! Есть!
Особняк был огромным – больше двадцати комнат. Полковник отвел под кабинет помещение на третьем этаже, а затем отправился осматривать остальные. Все они были отделаны с вызывающей роскошью; повсюду стояли диковинные вещицы, о которых он и слыхом не слыхивал. Но ни одна не показалась ему хоть сколько-нибудь полезной. Спустившись на второй этаж, он застал в музыкальной комнате нескольких бойцов, с любопытством разглядывающих пианино и граммофон. Полковник тоже не знал, что это за деревянные ящики, но решил, что они только мешаются.
– Топориком бы их – и в печку, – буркнул он себе под нос.
В этот момент один из бойцов случайно запустил граммофон. Из него полилась вялая, слащавая мелодия. Полковник свирепо посмотрел на солдата, и в душе у него закипело еще большее отвращение.
– Вот контра… До чего же прогнил!
По указанию политотдела господина Гэна перевели в другое место, а все ценности из особняка пересчитали, описали и свалили в одной из комнат второго этажа. Полковник, которому надоело возиться с этим хламом, думал только об оружии и технике, оставленных гоминьдановцами. Взяв с собой Ван Баошуаня, он отправился осматривать захваченные трофеи.
Их оказалось немало: сто тридцать семь орудий, сорок танков и бронемашин, больше трехсот автомобилей и бессчетное количество боеприпасов. Обрадованный полковник на радостях выпил несколько стопок водки и, не раздеваясь, рухнул на кровать с балдахином в спальне господина Гэна.
А вот Ван Баошуань заснуть не мог. Не потому, что не устал, – в груди его клокотало странное возбуждение. Но к победе оно не имело никакого отношения. С револьвером на боку он бродил по тихому особняку, пока наконец не остановился на лестнице, уставившись на зияющую пустоту на стене. Туда, где еще утром висела та самая картина… В животе у него заволновалось что-то горячее, разливаясь по всему телу. Ощущение было странное – будто выпил полцзиня[23] крепкого вина. Теплое, покалывающее.
Ван Баошуань еще постоял на лестнице, смакуя это чувство, затем направился в комнату на втором этаже.
Только он открыл дверь, как глаза его ослепили несколько лучей фонариков.
– Черт! – Он мгновенно выхватил револьвер. – Кто тут?!
– Баошуань, это мы! – раздались знакомые голоса.
В свете фонарей он разглядел нескольких бойцов, столпившихся у стены.
– Что вы, сволочи, тут делаете? – прошипел он. – Вещи тырите?!
– Да нет же, просто смотрим… – залепетали солдаты.
– А ну валите отсюда! Не то доложу полковнику – в карцере сгниете!
Бойцы поспешно выключили фонарики и, виновато хихикая, прошмыгнули мимо него.
В комнате воцарилась тишина. Ван Баошуань убрал револьвер, включил свой фонарь и осветил помещение. Все было заполнено беспорядочно сваленными вещами: пианино и граммофон стояли в углу, рядом – груда картин. Он задумался, затем подошел к тому месту, где только что стояли бойцы.
На стене остались несколько нетронутых картин. Та, что перед ним, изображала обнаженную женщину, сидящую на берегу. Она была повернута боком, слегка обернувшись; судя по высокому носу и глубоко посаженным глазам, явно иностранка.
Ван Баошуань разглядывал ее высокую грудь и фарфорово-белую кожу, тонкую, словно дорогая ваза. Лицо его запылало, во рту пересохло. Он сглотнул слюну – и вдруг рука сама потянулась к картине. Когда в свете фонаря мелькнули его потрескавшиеся, черные от грязи пальцы, он вздрогнул. Поспешно вытер руку о полу шинели и больше не решался прикасаться.
Женщина на картине будто и не заметила его грубости – все так же улыбалась ему. Ван Баошуань почувствовал странную смелость и, дрожа, снова дотронулся до полотна. Оно оказалось не гладким, как он ожидал, а шершавым и жестким. В нос ударил странный запах – едва уловимый, но навязчивый. Он втянул его, почувствовал, как тот кружится внутри, и выдохнул обратно, но аромат все еще витал в воздухе.
«Наверное, муж ее рисовал», – подумал Ван Баошуань. И вдруг сквозь зубы процедил:
– Везучий сукин сын…
Неохотно переведя луч фонарика с этой картины, он начал изучать остальные. Сюжеты были самые разные: горные пейзажи, городские здания, обнаженные мужчины и женщины, а также непонятные абстрактные полотна.
Вдруг он осознал, что перед его глазами появился свет – но исходил он не от фонаря, а от самих картин. Слабый. Мягкий. Ван Баошуань даже почувствовал его тепло на своем лице. Неожиданно в носу защекотало, будто он получил невероятный дар, за который никогда не сможет отплатить.
Эстетика.
Этого слова Ван Баошуань не знал. Он лишь на уровне инстинктов ощущал совершенство того, что видел. До этого момента он знал только величественность свинцового ливня и эффектность огненного шквала – для него это и было самым прекрасным зрелищем. Но в этой полуночной художественной комнате он столкнулся с другой красотой. Она не обрушивалась лавиной, не ошеломляла внезапно – но, проникая внутрь него нежными струйками, обволакивала все тело сладкой истомой, рождая в душе неизъяснимую тоску.
Мысль о том, что господин Гэн собирался увезти все эти картины на Тайвань, внезапно вызвала в нем ярость.
– Сукин сын…
«Выходит, революция была правильной – мы сохранили такое богатство…»
Но полковник явно не разделял его восторгов. На следующее утро он приказал Ван Баошуаню выбросить кофейный сервиз.
– Тащи мой эмалированный ковш! – бушевал командир. – Что это за хрень? Глоток – и уже пусто, вечно подливать надо!
Ван Баошуань покорно согласился, но вместо свалки отнес сервиз в комнату на втором этаже. На пороге он столкнулся с писарем, составлявшим опись имущества. Аккуратно поставив кофейник на полку, Ван Баошуань застыл в нерешительности, наблюдая, как перо скользит по странице учетной книги.
– Тебе что-то нужно? – поднял голову писарь.
– Да нет, ничего… – заспешил Ван Баошуань, но затем, разглядывая холеные пальцы писаря – редко в каком полку был свой грамотей, – вдруг спросил: – Скажи, тут все… ценное?
– Еще бы! – Писарь даже не отвлекся от работы. – Не думал, что этот Гэн окажется настоящим коллекционером.
«Коллекционер…» – Ван Баошуань мысленно перекатывал у себя в голове это незнакомое слово, и его неприязнь к господину Гэну почему-то поутихла.
– А что будет со всеми этими… ценностями?
– Пока на хранение. – Писарь наконец оторвался от бумаг. – Вероятность возврата стремится к нулю – господин Гэн служил главой ассоциации поддержки во время японской оккупации. Возможно, все это передадут государству.
– То есть… станет нашим? – не удержался Ван Баошуань.
– Можно и так сказать. – Писарь усмехнулся. – Вернее, народным. Что, приглянулось что-то?
– Да нет, что ты! – Ван Баошуань замахал руками, будто отгоняя саму мысль. – Я ведь парень простой, деревенский, разве мне такое понять? Если мне отдадут – только испорчу, – пробормотал он, но все же не удержался и украдкой бросил взгляд на ту самую картину.
Писарь проследил за его взглядом и фыркнул:
– Что, Баошуань? Увидел разлагающую буржуазную жизнь – и в мыслях заколебался?
– Ты чего болтаешь! – Ван Баошуань покраснел до самых ушей, будто готов был броситься и заткнуть писарю рот. – Просто… красиво очень.
– Действительно красиво. – Поправив очки, писарь подошел к картине и внимательно изучил полотно сверху донизу. – Подлинное произведение искусства.
– Да? – Ван Баошуань робко приблизился. – А что это за штука такая?
Лицо писаря внезапно изменилось:
– Да ты что! Я боец пролетариата – откуда мне знать про эти разложенческие штучки?
Ван Баошуань виновато потер руки:
– Ты не подумай… Я человек простой, но чувствую – есть в этом что-то хорошее. На душу как-то ложится…
Писарь внимательно посмотрел на него и вдруг улыбнулся:
– Не ожидал, что у Баошуаня тоже есть художественное чутье.
От этих слов лицо Ван Баошуаня стало пунцовым, руки беспомощно замерли в воздухе.
– Ладно, тебе работать надо… А я пойду полковнику ковш поищу, – пробормотал он, направляясь к выходу.
Уже открывая дверь, услышал за спиной размеренные слова писаря:
– Это картина Вильяма-Адольфа Бугро. Называется «Волна».
«Волна»?
Ван Баошуань никогда не видел моря. Самым большим водоемом в его жизни была речушка родной деревни – тихая, неторопливая, безмятежная в любое время года. «На картине женщина, а название – “Волна”?»
Он цокнул языком:
– Искусство – оно, выходит, совсем другое дело…
Тем временем с других фронтов приходили победные сводки: освобождение страны было не за горами. Перед Сяшанем стояла задача поскорее оправиться от войны и восстановить производство. Но полковника это лишь злило. «Солдат живет ради войны! – ворчал он. – Какое еще производство? На хрен оно надо?»
Ему не терпелось снова ринуться в горные бои, «раздавить еще пару гадов» и захватить новые города. Все в этом особняке – да и во всем городе: асфальт, трамваи, европейские рестораны – вызывало у него омерзение. Даже солдаты стали раздражать. «Вот взять того же Ван Баошуаня, – думал полковник. – Раньше был простой, надежный боец… А теперь, гляди-ка, даже руки мыть начал!»
Ван Баошуань, конечно, не стал чистюлей – просто добавил себе новую обязанность: ежедневно ухаживать за художественными ценностями. Как только выдавалась свободная минута, он брал ведро с тряпкой и шел вытирать пыль. Позже перешел на метелку из перьев – писарь объяснил, что картины водой мочить нельзя.
Постепенно это помещение стало самым чистым местом во всем штабе. Все аккуратно разложено, пианино начищено до зеркального блеска. А потом, под руководством писаря, Ван Баошуань научился включать граммофон.
Первый раз он нервничал так, будто готовился к атаке. Когда писарь собрался ставить пластинку, Ван Баошуань вдруг замахал руками:
– Погоди!
Он лихорадочно пригладил волосы, поправил пилотку, застегнул все пуговицы и только тогда торжественно уселся на ящик:
– Теперь можно.
Писарь смеялся, глядя, как тот завороженно следит за вращающейся пластинкой.
– Дыши, – шептал он. – Это же не наступление.
Но Ван Баошуань не слышал. Его учащенное дыхание постепенно выравнивалось, напряженная поза расслаблялась, а глаза будто затягивало дымкой. Когда музыка стихла, он выдохнул, будто после пятикилометрового марш-броска с полной выкладкой, – и обмяк всем телом.
Писарь выключил граммофон:
– Ну как, Баошуань?
– Неплохо… – ответил тот все еще отсутствующим голосом.
– Что-нибудь понял?
– Да нет… – Ван Баошуань слабо махнул рукой. – Просто… плакать хочется.
Писарь усмехнулся, аккуратно убирая пластинку:
– Это «Патетическая симфония» Чайковского.
С того дня Ван Баошуань стал, пожалуй, самым занятым человеком в штабе. Чистка картин, их созерцание и прослушивание грампластинок превратились в тайный ритуал, который он совершал, лишь оставаясь в одиночестве. Это сделало его подозрительно-скрытным. Но больше всего изменилось выражение его глаз – куда-то делась революционная бдительность, решительность и твердость бойца. Взгляд стал умиротворенным, мягким, даже ленивым.
Полковник, как опытный охотник, сразу заметил перемены.
«Вот ведь мразь! – мысленно ругал он своего бывалого солдата. – Неделя в городе – и уже размяк!»
Решив, что дальше так продолжаться не может, полковник вызвал Ван Баошуаня на серьезный разговор. Тот состоялся – если можно назвать разговором яростную ругань с битьем кулаком по столу. Суть сводилась к одному: «Ван Баошуань, ты на краю пропасти! Контра переманивает тебя на темную сторону! Одумайся, пока не поздно!»
Солдат стоял по стойке «смирно», но взгляд его был туманным. Когда полковник выдохся и уже собрался прогнать его, Ван Баошуань вдруг спросил:
– Товарищ полковник, а зачем мы воюем?
– Чего?! – опешил командир. – Как «зачем»? Чтобы освободить весь Китай!
– А после освобождения?
– Чтобы… чтобы народ зажил счастливо!
– А что такое «счастливо»?
– Водку пить, мясо жрать, жениться, детей рожать! – рявкнул полковник.
– А… – В глазах Ван Баошуаня мелькнуло разочарование. – И всё?
– Да чего тебе еще, сволочь, надо?! – взревел полковник. – Ты ж погляди, стремления у него какие… Пиши-ка объяснительную!
Ван Баошуань не стал писать объяснительную. Во-первых, он едва умел читать. Во-вторых, не видел за собой вины. А в чем именно он прав, сказать не мог. Лишь смутно чувствовал: «счастливая жизнь» – это не только «вино да мясо, баба да дети». Иначе чем они от бандитов отличаются? Должно быть что-то еще… Это «что-то» он не мог назвать, но инстинктивно вспомнил вещи из той комнаты – то, от чего на душе становилось светло. Раз это хорошее, значит, нельзя дать пропасть. Нужно беречь, как пулемет или миномет.
Да.
Ван Баошуаня вдруг окутало чувство гордости – оказывается, защита прекрасного может быть такой же честью, как взятие вражеских укреплений.
«Я не ошибся», – твердо подумал он.
Ван Баошуань так и не сдал объяснительную. Но полковник, закрутившись в водовороте дел, тут же забыл об этом. Только что освобожденный город требовал внимания. И вот полковник сидит в штабе, мрачно наблюдая, как комиссар охрипшим голосом втолковывает купеческим старцам политику партии.
«Хрень все это, – думал он. – Расстрелять пару спекулянтов – и цены сами упадут… Без революционного насилия эти торгаши и ухом не поведут».
Полковник вышел, чтобы вызвать комендантский взвод, – но никто не явился. В ярости он схватил первого попавшегося бойца:
– Где, черт возьми, Ван Баошуань?!
– Не видел… Кажись, наверху.
Полковник взбесился. В два шага взлетев на второй этаж, он пинком распахнул дверь – и застыл: Ван Баошуань, подобравшись, бережно вытирал пыль с «никчемных картин». Рядом шипел граммофон, заполняя комнату тошнотворной музыкой.
– Ты тут, сволочь, чем занимаешься?!
Ван Баошуань дернулся, четко встал по стойке «смирно»:
– Товарищ полковник! Произвожу… уборку!
– Какую еще уборку?! Рота охраны, построение! – рявкнул полковник и резко развернулся, но вдруг почувствовал, как подошва прилипает к полу.
Подняв ногу, он увидел вязкие полупрозрачные капли, тянущиеся от сапога. Озадаченно поднял взгляд – и увидел «Волну» Бугро. Обнаженная женщина на картине ослепительно белела в послеполуденном свете. Полковнику хватило нескольких секунд, чтобы понять природу лужицы.
В его голове что-то щелкнуло.
– Вот же продажные твари! – заскрежетал он зубами. – Сдались прогнившему капитализму! Да ведь капля семени – десять капель крови! И такими размазнями Чан Кайши[24] останавливать?!
Ван Баошуань тоже заметил пятно. На его лице отразилось не столько возмущение, сколько оскорбленная нежность. Он буквально бросился к ногам полковника, ругаясь и оттирая пол тряпкой. Но его поза лишь разожгла ярость:
– Да это ж не боец… хуже пса! – Полковник пинком отшвырнул Ван Баошуаня и заорал, срываясь на фальцет: – Караульные!!!
Через полчаса весь полк построился во дворе. Рояль, граммофон и картины, которые Ван Баошуань так бережно обихаживал, теперь валялись на газоне как ненужный хлам. Полковник выплеснул канистру бензина на эту кучу.
– Кто тут виноват – разбираться не буду, – прорычал он, зажигая спичку. Его взгляд скользнул по шеренгам бойцов и уперся в лицо Ван Баошуаня.
Тот неотрывно смотрел на груду, обреченную на уничтожение. «Волна» лежала сверху: рама треснула, холст пропитался бензином, но обнаженная женщина все так же улыбалась. Ван Баошуань побледнел как мел, все его тело била дрожь. Если б писарь не вцепился в его руку, он рухнул бы на землю.
– Вы – революционные бойцы! А не какая-то контра! У кого поплыли мозги – тот предатель! С сегодняшнего дня взять себя в руки! Кто еще задумается о всякой дряни – сгинет, как этот хлам!
Полковник резко взмахнул рукой – спичка упала на «Волну». С громким треском разгорелось огромное пламя.
Спустя много лет полковник все еще ясно помнил, как Ван Баошуань взмыл, словно барс, бросился в костер, схватил горящую картину и помчался прочь. Как он сам выхватил пистолет и выпустил три пули – это в памяти расплывалось. Очнувшись от краткого помутнения, полковник увидел: Ван Баошуань лежит ничком, спина дергается в агонии, залитая кровью, а под ним – целехонькая картина. «Бесстыжая иностранка» улыбалась, будто насмехаясь.
Позже полковник часами разглядывал уцелевшую картину, но так ничего и не понял.
– Наверное, похожа на его бабу, – бормотал он.
Этот вопрос грыз его десятилетиями.
В середине 1980-х он специально приехал в родную деревню Ван Баошуаня. Увидев Ян Баохуа – иссохшую, как вяленая рыба, старуху, – не нашел ни одной общей черты с той пышнотелой красавицей. Полковник стоял на земле, где когда-то жил «простой революционный боец», под звуки песни из деревенского магазина: «Ты пришла ко мне с улыбкой, / Но принесла лишь тревогу…»[25]
Сплюнув, он прохрипел:
– Черт возьми, Ван Баошуань… Ты и вправду был психом.