И все начиналось сначала — белое пространство, мусор слов, ненужные, непонятные знаки, которые перестали ее слушаться!..
Вот как объяснить Анне, что она не способна написать ни слова, если она даже себе не может объяснить, что с ней произошло?!
Низко опустив голову и сжав руки, Маня посидела еще немного, а потом написала:
«В Пятигорске.
Мы приехали в Пятигорск и первым делом отправились к источнику „Александра“ по имени императрицы. Водные старожилы говорили, что источник горяч, 38 градусов по Реомюру. Множество источников рассеяно по всем вершинам, окружающим Пятигорск, и чистота и состояние их делают честь заботливости русского правительства. На самой неприступной высоте наставлены щегольские постройки, выложены террасы с насаженными деревьями. Один из павильонов, наверху высочайшей скалы, имеет осьмиугольную форму и снабжен колоннами, которые составляют эолову арфу.
Я справлялась о милом Мишеле, друге детства моем и брата, и мне донесли, что он женится, чему я нимало не поверила. Мне памятна еще петербургская история, когда он из баловства и шалости вздумал свататься к К. С., одновременно соотнесясь с бабушкой и умоляя ее ни за что не разрешать ему жениться!»
Не отрывая рук от клавиатуры и не останавливаясь, Маня писала неизвестно сколько времени — ей показалось пять минут.
Когда она очнулась, оказалось, что день давно перевалил за вторую половину, ее собака громко храпит под кондиционером и написан текст, отношения к которому писательница Покровская явно не имеет.
Некоторое время она сидела в полном оцепенении, ей страшно было даже взглянуть на монитор.
Потом все же подняла глаза и прочитала последнюю фразу, возле которой равномерно мигал курсор.
«Мишель Лермат джигитовал возле нашей коляски, бешеная скачка вообще была одним из излюбленнейших его развлечений».
Мария Поливанова захлопнула крышку компьютера, вскочила, торопясь и путаясь, кое-как напялила на себя одежду, толкнула в бок собаку и выскочила за дверь.
Ей нужно было срочно попасть в дом Лермонтова.
— Да вы не волнуйтесь, — Даниил сочувственно пожал ей руку. — Сейчас я вам все покажу.
— Мне бы поскорее, — попросила Маня и облизала пересохшие соленые губы. — Если можно.
— Торопитесь на процедуры?
— Нет, нет, — быстро выговорила она, — какие процедуры! Просто мне нужно… как можно быстрее…
— Марина, даже если бы нас уже закрыли на ремонт, я бы все равно вас провел! Я же здесь работаю!
— Какой ремонт? Ах, да, крыша! Мне вчера говорили, что будут переделывать.
— Уже начинаем понемногу. Пойдемте. Только собаку придется оставить, там тесно очень, и вообще нехорошо, когда собака в музее…
— Конечно! — предательски быстро согласилась Маня. — Собака вот тут побудет, в тенечке! Можно привязать ее к забору?
Крохотный домик — даже не совсем домик, а мазанка с небольшой деревянной терраской — словно надвигался на нее.
Отчего-то стало трудно дышать и сильно забилось сердце.
— С той стороны не было забора, и вот та постройка уже занята, в ней жили. Домовладелец Чиляев взял за весь «средний дом», как он писал, сто рублей серебром. Платил Алексей Столыпин, двоюродный брат Лермонтова, который по высочайшему распоряжению сопровождал его в полк. Все звали его Монго и очень любили. Он на самом деле был хороший человек…
Маня смотрела на домик, не отрываясь.
Почему-то вокруг него были навалены громадные связки какой-то сухой жесткой травы или кустарника.
— Тростник, — объявил Даниил. — Как раз на переделку крыши.
Маня задрала голову, приставила ладонь к глазам от нестерпимого солнца и посмотрела на крышу.
— Если хотите, можете посидеть, — экскурсовод показал на охапку и улыбнулся. — Вряд ли на нашем веку крышу будут менять еще раз. А так у вас останется воспоминание о том, что вы сидели на крыше лермонтовского дома.
— Я посижу, — согласилась Маня. — Только потом, можно? Давайте сначала зайдем.
— Ну конечно. Только осторожней, с нашим ростом там… не слишком развернешься. Лермонтов был невысок, а Монго, думаю, тоже все время головой бился!
Маня наклонилась и вошла в крохотную конурку.
С левой стороны под окошком было нечто вроде чайного стола с подносом и самоваром, справа, кажется, бок беленой печки.
— Как тесно, — поразилась она и оглянулась на Даниила. — Неужели они тут и вправду жили? Разве так… можно жить?
— Ну, по современным меркам, должно быть, нельзя, — ответил тот, как показалось Мане, с некоторым раздражением, — но тогда жили. И не жаловались! По пятигорском меркам, это была отменная квартира, чистая и удобная, в несколько комнат. Смотрите, вот тут под стеклом подорожная, которая была выписана Лермонтову и Столыпину для проезда в город.
Маня уткнулась почти носом — в домике был полумрак, а видела она плоховато.
— Тогда так писали его фамилию? Лермантов?
— По-разному тогда писали, и так тоже.
— А Лермат?
Даниил посмотрел на нее:
— Нет, такого написания не было никогда.
…Маня точно знала, что было!.. Было такое написание!..
…Или все же не было?
— Вот здесь квартировал Монго-Столыпин, мы даже шинель раздобыли тех времен и палаш. Да вы заходите, не бойтесь. А вот это офицерский дорожный сундук.
Маня, встиснувшись следом за Даниилом еще в одну крохотную комнатку, жадно оглядывалась по сторонам, словно ожидала чего-то необыкновенного.
Экскурсовод поглядывал на нее с насмешливым удивлением.
— Вы как будто ищете что-то, — сказал он наконец.
— А?.. Нет, нет, просто мне… интересно.
— Я очень рад.
Маня, подвинув его плечом, заглянула за дверь, выкрашенную белой краской.
— Кабинет?
— Ну да. Здесь Михаил Юрьевич писал. Вот за этим самым столом, он сохранился.
— Можно потрогать? — выпалила Маня. — Просто чуть-чуть?
— Потрогайте, — разрешил Даниил.
Она осторожно провела пальцами по выцветшему зеленому сукну, вздохнула и положила ладонь.
Ничего не произошло, только, кажется, голова немного закружилась. Должно быть, от духоты.
— За окном черешня цвела, он по утрам писал и завтракал черешнями. А дальше нечто вроде гостиной. Тут в карты играли и обедали, когда собирались гости, а собирались они каждый день! Молодые офицеры любили общество и жили открыто.
Гостиная тоже оказалась совсем крохотной и на удивление темной.
— Зато прохладно, — заметил Даниил, когда Маня спросила, отчего темно. — Совсем не так, как на улице. И стол ломберный тоже подлинный, за ним как раз игроки собрались. А в шкафу книги, которые он здесь написал, на Кавказе.
Шкаф, под стать комнате, тоже был весь темный, и корешки немногочисленных книг темные.
Все темное!..
И всего как-то очень… мало!..
Мало мебели, мало книг, мало вещей. Света мало!..
— Видите ли, — проговорил Даниил у нее за плечом, — современному человеку, особенно невежественному, кажется, что предки, их обычаи, нравы и образ жизни — пустые слова. Ну, то есть все жили точно так же, как теперь, только во времена варваров ходили в шкурах, в семибоярщину носили шапки до потолка, ну а уж потом французские платья с лентами!.. И писали не в телефонах, а на бересте, и все это происходило от дикости.
— Да, да, — машинально согласилась невежественная Маня.
— Но ведь люди на самом деле жили иначе!.. Вот, например, честь дамы требовала немедленной защиты, если была оскорблена. Просто плюнуть обидчику в лицо, или дать в глаз, или не заметить оскорбления было хуже смерти. Как это объяснить современному человеку?
— Не знаю, — призналась Маня и оглянулась по сторонам. — А там что?
— Выход на террасу. Но он закрыт. Мы группам почти никогда не открываем, боимся, что пол провалится. Пойдемте.
Даниил нашарил на связке длинный ключ, вложил в скважину, повернул, дверь нехотя распахнулась. С улицы пахнуло зноем и цветами.
Маня вытянула шею и шагнула на террасу.
— Мишель, вам несдобровать. Вы все проситесь на истории!
— Видите ли, милая Мари, мои истории происходят исключительно из опасения вам наскучить. Хорош бы я был, если б жил как наш добропорядочный друг доктор?
— Чем же не угодил вам милейший Александр Христофорович? Вы ведь, кажется, пользуетесь его расположением!
Мишель слегка улыбнулся — горячность Мари ему нравилась.
— Это он пользуется моим расположением и очень гордится моим обществом. Он ведь всерьез ставит меня чуть ли не выше покойного Пушкина, — проговорил он, наперед зная, что она непременно рассердится, и предвкушая внушение, которое она ему сделает.
Чтобы как можно лучше разглядеть, как мила будет Мари в гневе, он отошел к перилам террасы и стал так, чтобы она обернулась к нему и солнечный свет упал ей прямо на лицо.
Но она молчала, а ему так хотелось ее посердить немного, и именно на свой счет!
Он знал, что нравится ей, и знал, что опекать его стало для нее важным занятием, и она, словно бабушка Елизавета Алексеевна, готова журить его за каждую шалость и вместе с тем оправдывать любое безумство!..
…Впрочем, какие здесь, в тихом Пятигорске, безумства!
Всего десять дней назад он был в деле. Его отряд у реки встретил засаду горцев, вот там было горячо и безумно. Там, у шумливого взхломаченного горного потока в зарослях, он принял бой и… чувствовал, что живет, и живет не зря!..
А здесь он и впрямь напоминает себе «милейшего доктора» Христофорыча, который никогда не умел унять разгулявшихся молодых офицеров и только умоляюще повторял:
— Господа, господа, прошу вас, тише, тише!.. Неужто не надоест вам шалить, как школярам?
Мари все молчала, и Мишель заговорил вновь:
— Давеча опять марал бумагу, хотел вам показать, да не помню, куда задевал. То ли Монго утянул вместе с кисетом, то ли в печку бросил по оплошности.
Уж тут-то она должна разгорячиться!
Так оно и вышло. Ну, наконец-то!..
— Мишель, для чего вы бросаетесь своими стихами? Почему, позвольте спросить, не умеете ценить их, как ценим мы, ваши… — она запнулась на секунду, — почитатели?..
— Мари, вы удивляете меня. Мои так называемые почитатели ни на волос не увеличивают моего мнения о том, что я пишу. А мнение мое такое — стихи мои плохи и вряд ли когда-нибудь станут отменно хороши. По крайней мере, настолько, что жаль было бы пустить бумагу, на которой они написаны, на раскуривание трубки!
Он прекрасно знал цену своим стихам, и знал, что иногда они на самом деле смешны и слабы, особенно когда вдохновлены очередным увлечением, но большинство хорошо и заслуживает всеобщего восхищения и рукоплесканий.
Но отказать себе в удовольствии заставить Мари убеждать его в том, что он поэт, а не бумагомаратель, никак не мог.
— Ну вот что, Михаил Юрьевич, — пылающим взглядом она смотрела ему прямо в лицо и четко, словно по букве, выговаривала слова, — талантом пренебрегать никак не можно, даже в том случае, если это ваш собственный талант! Вы разбрасываете его, словно вам нет до него никакого дела, а между тем после потери Пушкина народ России…
Мишель покатился со смеху:
— Мари, милая Мари, как я рад, что вас тревожит не только мой талант, но и весь народ России!.. Для меня ваша тревога — это вреднейшее средство не быть забыту!
— Вам бы все повесничать, Михаил Юрьевич!
— Назовите меня Мишелем, и помиримся.
— Покуда вы не научитесь почитать свой талант, я стану называть вас исключительно Михаилом Юрьевичем или господином Лерматом!
— Так я никогда не научусь.
— Стало быть, не бывать вам больше Мишелем.
Она сошла с террасы и принялась сердито нюхать роскошную чайную розу.
Он невольно увидел, как сливочный отсвет розы ложится на ее нежную щеку и открытую шею. Мари не была признанной красавицей, даже хорошенькой ее никто не называл. Мишелю же казалось, что Рафаэль писал своих мадонн, имея перед глазами именно таких женщин, как Мари, — с ясным лбом, правильными чертами, странной улыбкой, словно всегда грустной, и античной белизной кожи.
Даже здесь, под солнцем Кавказа, Мари оставалась на удивление белокожей, хотя то и дело забывала везде свои кружевные парасольки, и молодые офицеры наперебой стремились доставить находку в дом князя Васильчикова. Из трех дочерей его Мари была самой старшей, и за ней волочились отчаянней всего, хотя младшие сестрицы обе были бойкие и прехорошенькие.
Мишель сбежал с крылечка — всего три ступени, но шпоры звякнули, подошел, вынул у Мари из пальцев розу и заглянул ей в лицо.
Она отвела взгляд.
— Завтра обед у Погодиных, вы будете?
— Нет, если вы собираетесь опять с кем-нибудь рассориться или насмешничать.
— Мари, с какой стати я должен заботиться о том, чтоб не оскорбить чьих-то чувств?
— Добрый человек никогда попусту не обидит ближнего своего.
Он вдруг рассердился:
— Библейские истины мне еще бабушкой втолкованы накрепко, пусть вас это не беспокоит.
— Меня совсем другое беспокоит. — Мари расправила плечи и посмотрела ему прямо в лицо. — Меня беспокоит, что вы своими насмешками да всякими пустяками вызовите на себя какое-нибудь непоправимое несчастье.
— Я и так непоправимо несчастлив.
— Полно вам Бога гневить. Вы молоды, богаты, талантливы, любимы в полку, чего еще вам?
— В отставку прошусь — не пускают, к награде представлен — не дают, стихи пишу — все больше барышни в восторге!..
— Мишель, могу я попросить вас об одолжении?
Он улыбнулся:
— Ну вот, явилась милость, опять Мишель! Я к вашим услугам.
Рукой в перчатке Мари осторожно взяла его ладонь — он отдал, — подержала и отпустила.
— Умоляю вас, будьте осторожны с Аделью, — выговорила она с усилием. — О ней ходят всякие слухи, говорят даже…
Он вспыхнул, отступил на шаг и спрятал руку за спину:
— Прошу вас не утруждать себя пересказом пустых сплетен, это совсем на вас не похоже, Мари. Да и я вполне способен выбирать в своем окружении тех, кто мне интересен. Оставьте за мной это право!