Полковой лазарет. 8–9 декабря 1914 года.
Восьмого декабря утром я в своей землянке проснулся в семь, медленнее, чем накануне. Рогозно у меня в голове ещё стояло как живая картинка — Вондрачек с тёмной бородкой, Крылов у стены, Вяземский за рулём двуколки. Но день впереди был обыкновенный: рота, обходы, телефон, лазарет.
Я к Ржевскому пошёл сразу после построения, в восемь. Утренний доклад от Бугрова по полосе принял быстро: за ночь у Иванькова на правом стыке тихо, у Васильева в центре тихо, у нас по полку тоже. Австрияки за вторую неделю ноября так и стояли в своём тылу, не двигаясь. По данным дивизионной авиа-разведки, переданным Крыловым через Леонтьева в шесть пятьдесят, у них в квадрате сорок четыре оставались только разведывательные посты, основные пехотные колонны были отведены ещё на десять-пятнадцать вёрст в глубину.
В лазарет к Ржевскому я зашёл в восемь сорок. Он уже сидел в своей койке, ел жидкую кашу с ложки, левая рука всё ещё на перевязи, но уже подвижная. Лицо за два дня посветлело.
— Мезенцев. Доброе утро.
— Ваше высокоблагородие.
— Ляшко мне вчера к вечеру разрешил сидеть по полчаса в день. Через два дня обещает по часу. Я тут лежу, как принц королевский, читаю старый роман, который мне Ляшко из своей походной библиотеки выделил. Не очень увлекаюсь, по чести, — Загоскин, «Юрий Милославский», я его в гимназии читал, ничего нового.
— Иногда полезно перечитать.
— Полезно, особенно когда деваться некуда. Доклад — кратко.
Я доложил: ночь тихая, австрияки за второй линией, Вондрачек в Рогозне, Крылов доволен, договорились на пятнадцатое декабря на следующую встречу. Вяземский вёл себя по-новому, об этом я уже Ржевскому накануне коротко передавал. Ковальчук вчера в коридоре прошёл двенадцать шагов с палочкой, Ляшко доволен.
— Хорошо. Мезенцев, у меня к вам сегодня одно поручение.
— Слушаю.
— Сходите к Ляшко. Он мне утром сообщил, что у него в лазарете сегодня сменная сестра милосердия, новая для нашего расположения, из Бессарабского санитарного отряда — её к нам прикомандировали временно, на подмену основной нашей сестре, которая в отпуске на десять дней. Эту новую — фамилию я её сейчас не помню — нужно ввести в курс наших дел: кто из раненых наш, кто из соседнего полка, у кого какие особенности. Я сам с ней говорить не могу, у меня ещё лежачий режим. Сходите вы, познакомьтесь, расскажите.
— Сделаю, ваше высокоблагородие.
— И заодно посмотрите. Если она опытная — у Ляшко станет легче, у нас в полку основная сестра к концу года уже на ногах не держалась. Если неопытная — мне это нужно знать, чтобы Добрынину сообщить.
— Понял.
Я зашёл к Ковальчуку через стенку. Он сидел в койке, ноги под одеялом, рядом — палочка, к которой он за вчерашний день привык.
— Серёга.
— Кирюха. Как нога?
— Утром Ляшко перевязку сменил, рана сухая, не воспалилась. К вечеру я думаю выйти в коридор и пройти полный круг, шагов сорок. Завтра, по плану Ляшко, — десять минут в ротной у тебя на чай. Послезавтра — по полосе с тобой пройдём.
— Жду.
— Серёга. Ты вчера в Рогозне — что Крылов? Что чех?
Я коротко рассказал. Про Вондрачека, про Золотую буллу, про прогноз Крылова о массовом переходе чешских частей весной. Ковальчук слушал внимательно.
— Серёга, это серьёзная вещь. Если чешские части начнут к нам сдаваться целыми ротами — это поменяет всё. У нас в полку появится возможность принимать пленных, которые не хотят воевать дальше. Это другая работа, чем мы делали с Майером. Ты на своё место в этой работе ляжешь так, как лёг на работу с Майером.
— Я Добрынину после возвращения тебя в роту собирался об этом отдельно поговорить.
— Правильно. После моего возвращения у тебя будет время. Я как ротный с твоей разгрузкой по ротным мелочам справлюсь. Ты этой второй линией займёшься.
— Кирюха.
— Что?
— Спасибо тебе.
— За что, Серёга?
— За то, что ты меня в эту неделю не дёргал. Я знаю, что у тебя по бедру ныло сильнее, чем ты показывал. Ты держался, чтобы я ротничал спокойно.
— Ты у меня ротничал нормально. Я доволен.
Я встал, попрощался. Он мне коротко руку пожал.
К Ляшко в санитарный блиндаж я зашёл в половине десятого. Он сидел за столом, пил свой утренний крепкий чёрный чай, вычитывал журнал санитарной части.
— Прапорщик. Плечо?
— Шов держит. Вчера в Рогозне на холоде ничего не сорвало.
— Хорошо. Через два дня снимем.
— Я к Вам по поручению Ржевского. Он сообщил, у Вас новая сестра милосердия по подмене.
— Да. Прибыла вчера из Бессарабского отряда, к нам на десять дней. Её основная штатная позиция — полевой госпиталь в Бессарабской дивизии, но там сейчас трое в отпуске, и часть санитарного состава перераспределяется по соседним полкам. Сестра она опытная, по моим первым впечатлениям — толковая, спокойная, не суетится. Я с ней сам с раннего утра успел поработать, она сегодня помогала Ковальчуку с перевязкой.
— Как зовут?
— Чернова Елизавета Андреевна. Вы её, кстати, видели в октябре. В лазарете, когда вы навещали Кротова-младшего. Она тогда у нас была одну смену, ездила сюда из дивизии. Я её тогда вам мельком назвал.
Я остановился у его стола.
— Елизавета Андреевна.
— Да.
Я вспомнил. Высокая, с прямым, ровным русым волосом, собранным в гимназическую косу под белой косынкой; серые глаза; плотные, без украшений, руки — рабочие; голос низкий, ровный, без ласковости. Она у Ляшко в октябре, перед Кротовским боксом, мне коротко, без церемоний, выдала статистику октябрьских раненых, и в этой её статистике я тогда впервые ощутил, что есть в полку взгляд на войну, которого у нас, офицеров, не бывает: взгляд того, кто чинит то, что мы ломаем.
— Я её помню. — Я сел на табурет у его стола.
— Ну, идите тогда к ней. Она в третьем боксе, у наших новых раненых из Иваньковской полуроты, утренние перевязки. Она вас встретит как Мезенцева, я ей вашу фамилию вчера называл по списку текущих посетителей лазарета.
— Хорошо.
Я встал.
— Прапорщик.
— Да.
— Одно. Сестра — спокойная, но не легкомысленная. Не ведите себя с ней как с младшей. У неё за плечами уже два месяца фронтового санитарного дела, она в Бессарабском отряде с сентября, видела достаточно. С ней лучше говорить как с равной по фронтовому опыту, не как с барышней. Она это ценит, я по первому разговору заметил.
— Принял.
— Идите.
В третьем боксе у наших новых раненых я увидел её сразу. Она сидела на табурете рядом с койкой одного из иваньковских пехотинцев — рядового Прокопенко, которого вчера ночью санитары привезли с лёгкой простудой, перешедшей в воспаление. Сестра меняла ему компресс на груди, медленно, аккуратно, с той определённой рукой, которая у медицинского персонала появляется только после полугода работы с настоящими ранеными, не с учебными.
Прокопенко лежал, прикрыв глаза. Дышал тяжело.
Лиза — я её называл уже мысленно по имени, хотя мы лично не знакомились, — увидев меня, не прервалась. Закончила компресс, аккуратно подоткнула ему одеяло, посчитала пульс на правом запястье, сделала отметку в маленькой записной книжке у себя в кармане передника. Только потом повернулась ко мне.
— Прапорщик Мезенцев?
— Да. Доктор Ляшко прислал.
— Я ждала. Сейчас закончу здесь, выйдем в коридор, поговорим минут десять. Ваш Прокопенко — у него температура утром тридцать восемь и три, мы его сегодня в покое держим. Поручик Ковальчук — два бокса дальше, ему перевязку я уже сменила. Штабс-капитан Ржевский — последний бокс, к нему я сейчас не зайду, я у него утром уже была, ему пока ничего не нужно. У вас вопросы по составу раненых?
— У меня по нему вопросов нет, я его знаю наизусть. У меня по вашей работе с ними. Я к вам от Ржевского, он просил с вами познакомить меня, как младший офицер связи между ротой и лазаретом. Я в эту неделю и.о. ротного.
— Я знаю. Доктор Ляшко мне вчера про вас рассказывал.
— И?
— Что и? Я рада, что вы ко мне зашли. Идите за мной.
Она встала, поправила косынку, коротко склонилась к Прокопенко, шепнула ему что-то ободряющее (он, видимо, услышал — у него лицо чуть смягчилось во сне), вышла. Я за ней.
Коридор полкового лазарета был узким, с высокими, плохо протёртыми окошками наверху, через которые шёл серый декабрьский свет. У стены стоял длинный, неудобный, с одной сломанной планкой деревянный диван, который санитары использовали для коротких пауз. Лиза села на него, ровно, сложив руки на коленях. Я сел на ту же скамью, в полутора шагах от неё, не ближе.
Полминуты мы молчали. В соседнем боксе кашлял кто-то из раненых, в дальнем — слышалось приглушённое бормотание двух санитаров.
— Прапорщик, — она первой, ровным голосом, — я с вами буду говорить как сестра милосердия с офицером, у которого в роте сейчас лежат четверо моих пациентов. Это — деловой формат. Если у вас есть вопросы вне этого формата, я их тоже выслушаю, но отвечать буду только на те, которые мне покажутся уместными.
— Понял, Елизавета Андреевна.
— Вы можете меня называть — на работе — «сестра» или «Чернова». «Елизавета Андреевна» оставьте на такие моменты, когда мы будем говорить вне работы.
— Принял, сестра.
— Сначала по делу. Ваш Ковальчук. Ляшко мне утром доложил, что у него заживление идёт быстрее ожидаемого. Я с этим согласна по виду раны. Если за следующие два дня не появится повторного воспаления — он действительно к десятому декабря сможет выйти. В строй сразу — нет, ему нужна неделя ходьбы по расположению с палочкой, до полной нагрузки. Командиру роты полную нагрузку лучше отложить до тринадцатого-четырнадцатого декабря. Передайте.
— Передам.
— Ваш Ржевский. Плечо у него заживает медленнее, чем казалось вчера. У него в шве с правого края ткань заживает чуть рыхло, я это сегодня утром заметила. Не критично, но нам с Ляшко придётся за этим швом наблюдать ещё дня три, прежде чем мы скажем «нормально». Если ткань начнёт расходиться — будем обрабатывать заново и наложим второй ряд швов. Для роты это значит: Ржевский к строю выйдет не через две, а через две с половиной — три недели, как и было в исходном прогнозе, не лучше. Передайте Добрынину, если у него на этот срок завязаны какие-то планы по ротации офицеров.
— Передам.
— Ваш Дорохов. У него рана в боку зажила хорошо, он уже в строю, но я его попрошу через вас передать: повязку держать сухой ещё четыре-пять дней, не снимать самостоятельно, не геройствовать. Унтер у вас тяжёлый, я его в октябре уже видела, он со своими ранами обращается плохо.
— Передам.
— Ваш Прокопенко. У него к завтрашнему утру может пойти осложнение по лёгким, я в этом не уверена, но возможно. Если пойдёт — это уже не моя компетенция, это к Ляшко с морфием и полным режимом. Я вам это говорю, чтобы у роты по нему в случае необходимости сразу был резервный вариант на его место. Иванькову передайте.
— Передам.
— Это всё по делу. У вас есть к этому списку дополнения?
— Нет.
— Хорошо.
Она выдержала секунду.
Я подождал. Лиза смотрела не на меня, а на дальнее окошко в коридоре. Серый декабрьский свет лежал у неё на щеке косой полосой.
— Прапорщик. Теперь вне делового формата, если вы не против, у меня к вам один вопрос.
— Слушаю, Елизавета Андреевна.
— Я вас в октябре в этом же лазарете один раз видела. Вы тогда заходили к рядовому Кротову-младшему. Я при докторе Ляшко присутствовала, когда вы уходили. Я тогда у Ляшко после спросила, кто этот молодой прапорщик, и Ляшко мне ответил: «Мезенцев, четвёртая рота, после контузии ещё не оправился, но уже в строю». Я тогда вас запомнила, потому что у вас в лице было одно выражение, которое у выписанных из лазарета бывает, но редко. У вас в лице было такое, как будто вы только что вернулись не из лазарета, а из какого-то другого места.
— Какого места?
— Я не знаю. Я тогда подумала: возможно, после контузии у некоторых людей что-то меняется в восприятии и потом постепенно возвращается к норме. Я с такими случаями встречалась — мой брат в детстве однажды ушибся головой, и у него потом пару месяцев было такое же выражение, потом сошло.
— Брат у вас есть?
— Был. — Она это произнесла ровно, без надлома, но с короткой задержкой. — Он на Северо-Западном фронте, прапорщик, как и вы. От него последнее письмо у меня в начале сентября. С тех пор молчит. Я надеюсь, что он жив. Я не знаю.
Я молчал, не зная, что ответить. Лиза не ждала от меня формулы соболезнования.
— Прапорщик. Я к вам в лазарет в октябре эту ваше «как будто из другого места» отметила, потом за эти два месяца, пока я работала в Бессарабской дивизии, я к вашему случаю пару раз мысленно возвращалась. Я Ляшко при наших коротких встречах в дивизии раз спрашивала: «Как там у вас Мезенцев?» Он мне всё время отвечал: «Жив, в строю, работает». Один раз он мне обронил: «У вашего Мезенцева, между прочим, к ноябрю это выражение почти исчезло. Он стал работать ровнее, чем в октябре». Я тогда подумала: значит, у него восстановилось. Хорошо.
— Восстановилось, Елизавета Андреевна. По крайней мере, я так это сам у себя ощущаю.
— Я сегодня вижу вас в третий раз — в октябре, тогда мельком в дивизии в начале ноября, и сегодня. У вас в лице ровность, которой в октябре не было. У вас плечо в перевязи, у вас в полку Георгий впереди, у вас исполнение обязанностей ротного на эту неделю. У вас, видимо, за два месяца сложилось то, чего у выписанного из лазарета прапорщика после контузии в октябре не было.
— Сложилось.
Она снова замолчала. Я тоже.
— Прапорщик. Доктор Ляшко мне по нашей с ним прошлой встрече в дивизии говорил одну вещь, которую я не разглашала никому, в том числе с вами не говорила бы, если бы у меня сегодня к вам не было прямого рабочего контакта. Сейчас, когда у меня к вам есть рабочий контакт, я её скажу.
— Слушаю.
— Ляшко осенью этого года, по своему медицинскому опыту работы с контужеными, говорил мне — мы тогда обсуждали вашу группу выписанных из октября — что у людей после серьёзной контузии бывает два типа возвращения. Первый: человек к своему прежнему «я» возвращается через полгода-год. Полное возвращение. Второй: человек к прежнему «я» вообще не возвращается. Он меняется. У него после контузии формируется новое «я», которое со старым «я» имеет большое сходство по биографии, но другую внутреннюю организацию. Он живёт этим новым «я» дальше. Окружающие через год перестают замечать разницу.
Она помолчала ещё секунду.
— У Ляшко, Прапорщик, по вашему случаю — в ноябре — было предположение, что вы относитесь ко второму типу. Не к первому. Я с тех пор это его предположение у себя в голове держу. Сегодня, увидев вас в третий раз — я уже почти уверена. Скажите мне: у меня правильное наблюдение или нет?
Я посмотрел на неё. Она ждала ответа спокойно, без давления, просто внимательно. Серый декабрьский свет шёл по её щеке, по белой косынке, по складке у уголка губ. Передо мной была не любопытная барышня — сестра милосердия двадцати четырёх лет, у которой брат пропал на Северо-Западном фронте, и которая за два месяца на Бессарабской дивизии видела достаточно, чтобы понимать, о чём она спрашивает.
Я в эту секунду внутренне просчитал три варианта ответа.
Первый: солгать, сказать «нет, у вас неправильное наблюдение, я после контузии вернулся к себе прежнему». Это был бы вариант, при котором Лиза бы меня вежливо приняла в качестве корректного ответа, ушла бы в свой бокс, и наш разговор бы закрылся. У Ляшко бы её предположение не подтвердилось, у Ляшко бы в его медицинской картотеке остался открытый вопрос, который через пару месяцев он бы сам с моей помощью или без — закрыл естественным путём, видя, как я работаю. Этот вариант для меня в краткой перспективе был самым удобным.
Второй: дать ей ту полу-правду, которую я двадцать седьмого ноября дал Ржевскому, через формулу «два слоя памяти». Это был бы вариант, при котором я Лизе уделил то же доверие, что Ржевскому. В её случае это означало бы, что у меня в полку появляется второй человек, который знает мою «полу-правду». Лиза, в отличие от Ржевского, не мой непосредственный командир и не мой ровесник по чину. Она — медицинский работник, и для неё «слои памяти» — это не философская формула, а возможный диагноз. Если я ей это скажу, она у Ляшко об этом, может быть, спросит — и Ляшко придётся либо подтвердить, либо опровергнуть, и в любом случае это пойдёт у него в его картотеку, и через год где-нибудь в медицинском отчёте может всплыть фраза «прапорщик Мезенцев — клинический случай вторичной личностной адаптации после контузии». Это для меня неудобно.
Третий: сказать ей честно, что я не могу полностью объяснить, и не пробую. Это не подтверждение и не опровержение, это согласие с тем, что у меня самого по этому вопросу неполная ясность.
Я выбрал третий.
— Елизавета Андреевна. Я Вам отвечу ровно настолько, насколько у меня сейчас есть собственная ясность. Я не возражаю Вашему наблюдению. Я с октября действительно изменился — это и Ляшко прав, и вы правы. Изменение это происходит не быстро и не однонаправленно. У меня бывают дни, когда я ощущаю себя продолжением прежнего Мезенцева, и бывают дни, когда я ощущаю себя другим. Какой из них настоящий — я Вам сейчас сказать не могу, потому что сам не знаю. Возможно, к весне у меня будет более ясная картина. Возможно, ясная картина будет только через год, как Ляшко предсказывает. Я с этой неясностью живу — пока — не как с проблемой, а как с фоном.
Она посмотрела на меня внимательно. В её глазах не было ни облегчения, ни разочарования, ни любопытства — только спокойное принятие моих слов.
— Прапорщик. Спасибо. Это — честный ответ. Мне такого ответа достаточно. Я Ляшко об этом разговоре говорить не буду. Я у себя оставлю то, что вы мне выложили, как личное наблюдение, не как медицинскую запись.
— Благодарю.
— Не за что.
Мы посидели на скамье молча ещё с минуту. Лиза наклонилась вперёд, сложила руки между коленями, посмотрела в пол.
— Прапорщик, ещё одна вещь.
— Да.
— Мне у Ляшко передали, что вы — единственный младший офицер у Ржевского в роте, который за эту неделю стал и.о. ротного. Я к этому сегодня ваше «не возвращение, а изменение» подбираю как один из возможных факторов. У человека, у которого после контузии формируется новое «я», часто бывает повышенная способность принимать на себя ответственность, которой у прежнего «я» не было. Это в медицинском отчёте Ляшко прошлого года по случаям контузии — встречающаяся закономерность.
— Возможно.
— Я к Вам это говорю не как медицинское наблюдение, а как слово человека, который сам сейчас пробует подобрать, что вы собой представляете. У меня брат на Северо-Западном, я о нём не знаю, я о вас узнала случайно, через работу. У меня сейчас один вопрос: Вы, Мезенцев, как Вы у себя в этой работе — устаете или нет? Я спрашиваю не как сестра пациента, я спрашиваю как человек человека.
Я подумал секунду.
— Устаю, Елизавета Андреевна. Сильно. Не от боёв. От того, что мне за каждый день надо проводить разговоров с шестью-семью людьми, и каждый разговор требует у меня внутренней подстройки. С Ржевским — одна подстройка, с Добрыниным — другая, с Вяземским — третья, с Ковальчуком — четвёртая, с Карповым — пятая, с Иваньковым — шестая, с Дороховым и Бугровым — седьмая. К концу дня я остаюсь без слов для самого себя. Этой ночью я в первый раз за неделю не сделал записи в своей собственной тетради, которую обычно пишу перед сном. Я просто уснул. Это, я думаю, признак того, что я к этой нагрузке не вполне готов.
— Это — признак того, что Вы к ней готовы по-настоящему, прапорщик. Кто к ней не готов — не устаёт. Те ломаются. Усталость — нормальная реакция работающего человека. Я Вам это говорю как сестра, у которой за два месяца в Бессарабском отряде через руки прошло около сорока младших офицеров. Я научилась отличать одних от других.
— Спасибо.
— Не за что. И ещё, Мезенцев.
— Да.
— Если Вам когда-нибудь, в эту или в следующую неделю, или позже, будет нужна, как у нас в санитарном отряде это называется, пятиминутная разгрузка — то есть короткий разговор с человеком, которому Вы ничего не должны и который Вам ничего не должен, — приходите ко мне в лазарет. Я в эти десять дней здесь. Вы у меня формально не пациент, у меня к Вам никакой медицинской задачи нет. Но я с Вами могу пять-десять минут поговорить ни о чём. У Вас в полку, насколько я понимаю, такой роли ни у кого нет.
— У меня есть Фёдор Тихонович.
— Фёдор Тихонович — Ваш денщик. Это другое. Денщик — это семья. Семья не разгружает, она поддерживает. Разгружает посторонний.
Я подумал.
— Спасибо, Елизавета Андреевна. Я приму это как Ваше предложение.
— Только как предложение, прапорщик. Не как обязательство. Я не настаиваю. Если не понадобится — не приходите. Если понадобится — приходите.
— Принял.
Она встала. Я тоже встал.
— Прапорщик. Я к третьему боксу.
— Я к Ржевскому.
— Хорошего дня.
— Хорошего дня, Елизавета Андреевна.
Она пошла направо. Я налево.
Сестра милосердия Елизавета Андреевна Чернова, двадцати четырёх лет, дочь земского врача из Тверской губернии, выпускница Высших женских курсов в Петербурге, добровольно ушедшая на фронт в августе тысяча девятьсот четырнадцатого года, второй месяц в Бессарабском санитарном отряде, шла по коридору полкового лазарета сто двадцать девятого пехотного Бессарабского полка, и у неё в груди была одна несформулированная вещь, которую она у себя из этого утра выносила.
Она с прапорщиком Мезенцевым проговорила минут двадцать. Из них десять — по делу, десять — нет. По делу было всё ясно: у Ковальчука рана заживает, у Ржевского медленнее, у Дорохова держится, у Прокопенко возможно осложнение. Это она передаст ротному, и ротный с этим разберётся.
Не по делу — было сложнее.
У Лизы, с её опытом двух месяцев санитарной работы на трёх разных полковых пунктах, к декабрю четырнадцатого года в голове сложилась устойчивая классификация младших офицеров, которых она встречала. Их было четыре типа.
Первый: боящиеся, которые это скрывают. Большинство. К ней такие приходили часто, под предлогом «по солдату спросить», на самом деле — потому что у них в окопе нервы, и им нужно тёплое лицо. Лиза с такими работала спокойно, давала им пять минут, отпускала. Они уходили чуть прямее.
Второй: храбрящиеся, которые внутри пусты. Те, кто пришёл в армию с романтическими представлениями о войне, и у кого после первого боя осталась внутренняя скорлупа без содержимого. Они с Лизой говорили громко, с шутками, с лёгким прихвастыванием. Лиза их распознавала за две минуты, отделывалась короткой формулой, отправляла к доктору. Они через месяц-два ломались — кто на нервный срыв, кто на легкое ранение, после которого они в полк не возвращались.
Третий: спокойные исполнители, у которых нет ни внутренней пустоты, ни внутреннего страха, но и нет ничего сверх. Они в роте делают свою работу, в лазарете проявляют корректную вежливость, в санитарной службе ни о чём не спрашивают. Их в Бессарабском отряде было меньшинство, человек семь-восемь из сорока. Лиза их уважала. С ними у неё было ровное профессиональное общение, без второго слоя.
Четвёртый, очень редкий: те, у кого внутри есть собственный второй слой, который они не показывают, но который у них работает как второй движитель. Таких она за два месяца встретила двух: первого — поручика Мильковского из 130-го пехотного, который через две недели после её встречи погиб в разведке (по сведениям Ляшко); второго — сегодня, прапорщика Мезенцева.
Мильковский был старше — двадцать восемь лет, кадровый, из Виленского училища. У него «второй слой» был в мрачно-философском настроении: он Лизе при их единственной встрече коротко обмолвился, что в эту войну у него нет иллюзий, и что он в неё пошёл «с холодной головой, как человек идёт в работу, которой нельзя избежать». Лиза его запомнила, потому что это у Мильковского не звучало надменно — звучало как прозрачное самоописание.
Мезенцев другой. Ему двадцать три. У него «второй слой» — не философский, а биографический. Лиза не могла этого точно сформулировать, но у неё на минут двадцать с ним сложилось ощущение, что у Мезенцева внутри живёт не один человек, а два — и оба разговаривают с ней одновременно, через одно лицо, через один голос. Один — корректный, образованный, осторожный. Второй — старше, тяжелее, с собственным внутренним багажом, который к двадцати трём годам в обыкновенной биографии прапорщика из юрфака никак не должен был накопиться.
Ляшко, она помнила, в ноябре ей в дивизии короткой фразой обронил: «у вашего Мезенцева, между прочим, к ноябрю это выражение почти исчезло». Лиза тогда поняла фразу буквально: у человека лицо стало ровнее. Сейчас, посидев с ним в коридоре, она поняла фразу иначе: у Мезенцева не исчезло выражение, у Мезенцева второй слой стал лучше скрыт. Он научился держать оба голоса в одной речи, и со стороны это теперь читалось как «ровность». Но при близком разговоре, как сегодня, она этот второй слой опять прочитала.
Прочитав, она его не разоблачила. Она задала вопрос так, чтобы Мезенцев мог ответить ей на любом уровне доверия. Он выбрал средний — «я с этой неясностью живу как с фоном». Этого ей было достаточно. Она его сегодня не пыталась развернуть глубже. У неё на это, во-первых, не было права, во-вторых, не было сил.
У неё была своя усталость. У неё на Северо-Западном фронте брат, о котором она с сентября ничего не знает. У неё в Бессарабском отряде каждый день руки в крови. У неё в её собственном сердце двадцати четырёх лет — большая, не рассосавшаяся, не осознанная до конца, но устойчивая боль, которая в декабре четырнадцатого года ещё не превратилась ни во что определённое, но уже собственное.
С Мезенцевым у неё сегодня случилось то, чего у неё с другими младшими офицерами не случалось: она сама, по своей воле, предложила ему «пятиминутную разгрузку». Этой формулировки она в санитарной службе ни разу никому не предлагала. Это у неё сегодня вышло наружу, потому что у неё в Мезенцеве был — как ей у себя в голове формулировалось — «не пациент, не сослуживец, не пациент-сослуживец, а кто-то ещё».
Что именно «ещё» — она пока не определяла. Это у неё в коридоре, по пути в третий бокс к Прокопенко, лежало одной несформулированной мыслью, которую она оставляла на потом.
Она вошла к Прокопенко. Села на табурет. Посчитала ему пульс. Тридцать восемь и пять. Прокопенко надо было держать в покое до вечера и наблюдать каждые два часа. Это была её работа. Она её делала.
К Ржевскому я зашёл через десять минут после того, как мы с Лизой расстались. Он у себя в боксе уже сидел в подушках выше, чем утром, — Ляшко зашёл и поднял его на полминуты, проверил повязку.
— Мезенцев. Сестра?
— Опытная, ваше высокоблагородие. Спокойная. Я с ней проговорил минут двадцать. Она по нашим раненым подробно прошлась, у нас по Ковальчуку, по Вам, по Дорохову, по новому Прокопенко из иваньковской полуроты — всё в порядке, по Прокопенко возможно осложнение, я об этом Иванькову сегодня предупрежу.
— Хорошо. Что ещё?
— По Вашему швам у неё к Ляшко наблюдение: правый край заживает рыхло, рекомендуют наблюдать ещё три дня. Срок выхода в строй — две с половиной — три недели, как и был исходный прогноз.
— Принял.
— Это всё по делу.
— А не по делу?
— Она меня узнала с октября, по моей встрече с Кротовым-младшим. Сказала, что в моём лице тогда было выражение, которое у неё сегодня уже не такое выраженное, но, как ей кажется, всё ещё есть. Я с ней об этом коротко поговорил. Я, ваше высокоблагородие, ей сегодня не дал той полу-правды, которую дал Вам двадцать седьмого ноября. Я ей дал ещё более общий ответ: «я с неясностью живу как с фоном, прежняя — поздним сроком — может проясниться, может нет».
— И?
— Она это приняла. Сказала, что это честный ответ, что она его себе оставит как личное наблюдение, и в медицинскую картотеку Ляшко ничего не запишет.
Ржевский короткое время смотрел на свою кружку с холодным чаем. Потом перевёл взгляд на меня.
— Мезенцев. Это, прапорщик, — третий человек в полку, который в ваш «второй слой» в каком-то виде уже постучался. Я в ноябре, Добрынин в начале декабря через Лавровского — косвенно, и сегодня сестра Чернова. Это у Вас будет повторяться. Будьте к этому готовы.
— Готов.
— И вот что. Сестра Чернова — человек, на которого у Вас сегодня впечатление, я это по Вашему рассказу слышу, очень хорошее. Я Вам по этому поводу скажу одно. Она Вам сегодня предложила «пятиминутную разгрузку». Это её слова, или мои?
— Её, ваше высокоблагородие.
— Хорошо. Это её формула. Она ею с младшими офицерами обычно не разбрасывается, я о ней одно полевое заключение Ляшко прошлого месяца читал. Если она Вам это предложила — значит, она у Вас в каком-то смысле признала равного себе. Это, прапорщик, для такого человека, как сестра Чернова, не лёгкое решение. Я не даю Вам совета по этому поводу. Я Вам делаю отметку, чтобы Вы понимали, какого характера это её предложение.
— Понял, ваше высокоблагородие.
— Идите.
В ротной у меня к одиннадцати был обед, к половине двенадцатого визит к Иванькову на правый стык — передал ему предупреждение по Прокопенко, он принял. В час дня я снова к Ляшко, проверил Прокопенко лично через стекло — он спал, дыхание тяжёлое, температура та же. Ляшко решил его в покое держать до вечера.
К двум часам я вернулся в ротную. Леонтьев подал мне трубку — Добрынин из штаба полка.
— Мезенцев.
— Ваше высокоблагородие.
— Прапорщик. Я с Крыловым по тебе сегодня утром говорил. Чешский Вондрачек — хорошо. Крылов сделал свой отчёт, отослал в дивизию. Я за тобой эту работу подтверждаю и продолжать благословляю, при условии, что она не будет ломать твою службу в роте.
— Так точно.
— Ещё одно. Через десять дней, прапорщик, я у тебя жду в Ведринах разговора по полковой ротации. У нас с двадцать первого декабря по приказу штаба дивизии полк перебрасывается ближе к Перемышлю. Это пока тебе одно — для головы. Подробности я тебе скажу, когда подойдёт срок.
— Понял, ваше высокоблагородие.
— И последнее. По твоему Георгию — у меня сегодня от штаба дивизии получено уведомление: представление принято, отослано в штаб армии. Бумага идёт. По срокам жду извещения — около двадцати чисел декабря, плюс-минус.
— Благодарю, ваше высокоблагородие.
— Не за что. Ступай.
Связь оборвалась. Я положил трубку. Леонтьев на меня поднял глаза.
— Ваше благородие, что-то по полку?
— Перебазирование к Перемышлю с двадцать первого декабря, Леонтьев. Запиши в своём дневнике связиста. И подготовь к переезду список оборудования телефонной станции.
— Слушаюсь.
К ужину я уже был в своей землянке. Фёдор Тихонович подал мне горячую кашу. Я ел медленно, глядя на буржуйку. У меня в голове за день уложилось несколько новых вещей.
Лиза. Перебазирование. Бумага по Георгию в штабе армии. Вторая встреча с Вондрачеком 15 декабря. Возвращение Ковальчука 10 декабря. Завтра — девятое декабря, Ковальчук впервые в ротной у меня на чай.
Это всё — много, но укладывалось. У меня впервые с двадцать восьмого ноября в груди не было того тревожного фона, который у меня держался на «что-нибудь сломается». Сегодня у меня было ровное «работаю».
Поздно ночью в землянке я открыл свою отдельную тетрадь под тюфяком. Записал короткую строку:
«8 декабря 1914 года. Сестра милосердия Чернова Е. А. в лазарете. Третий человек в полку, постучавшийся в мой „второй слой“. Я ей дал ответ ещё мягче, чем Ржевскому. Она приняла. Предложила „пятиминутную разгрузку“. Я принял как предложение. Перебазирование к Перемышлю с 21 декабря. Бумага по Георгию в штабе армии».
Отдельной строкой, ниже, я добавил то, что в течение дня у меня в груди отдельно сложилось, но что я Ржевскому утром не передал и не хотел в подробностях разворачивать даже в тетради:
«У сестры Черновой — спокойствие, которого у меня самого в полку нет ни у кого, кроме Фёдора Тихоновича. Это два разных спокойствия. У Фёдора — крестьянское, через веру и через мою опору. У сестры — образованное, через профессию и через собственную тяжёлую биографию (брат на Северо-Западном). Её спокойствие — ближе к моему, чем к Фёдоровому. Это надо отметить».
Закрыл тетрадь. Положил под тюфяк.
Девятое декабря началось с обычной рутины. Утром построение, обход полосы, доклад Бугрова, проверка с Иваньковым. К десяти у меня в ротной появился Ковальчук — с палочкой, в шинели, с забинтованной ногой, но на ногах.
— Серёга.
— Кирюха.
— Десять минут с тобой за чаем — по разрешению Ляшко. Ляшко мне передал: «Прапорщику передайте, что я его сегодня вечером жду на снятие швов с плеча». Так что у тебя сегодня после ужина — лазарет.
— Принял.
Мы сели. Фёдор Тихонович подал чай. Ковальчук, осторожно, опираясь на палочку, на ящик у стола.
Минут семь мы говорили о ротных делах. На восьмой минуте Ковальчук, понизив голос:
— Серёга. Я слышал, у тебя вчера была сестра Чернова.
— Была. Откуда знаешь?
— Ляшко обронил. Он же мне швы менял.
— Что говорил?
— Ничего. Сказал коротко: «у вашего Мезенцева сегодня была сестра Чернова, она с ним по нашим раненым прошлась, и они потом ещё в коридоре поговорили минут десять». Я это к сведению принял. Серёга, ты с ней в каком формате говорил?
— В деловом плюс ещё короткий разговор о разном. Она мне предложила «пятиминутную разгрузку», если мне будет нужна.
— Она это никому не предлагает, Серёга. Я её знаю с октября, я её один раз в дивизии видел сам — она тогда с Ляшко после тифозного барака возвращалась. Эта сестра из тех, кто никого зря не выделяет.
— Я это сегодня же узнал у Ржевского.
— Серёга. Я тебе ничего не говорю с подтекстом. Я тебе только скажу: сестра Чернова — порядочный человек, и если ты с ней будешь иногда в эти десять дней говорить — хорошо. Но не потеряй голову. У тебя в полку сейчас линия другая. У тебя Георгий, у тебя Вондрачек, у тебя через двенадцать дней перебазирование к Перемышлю. У тебя не время для романа.
— Я понимаю, Кирюха.
— Я знаю, что понимаешь. Но я тебе как старший брат это всё равно скажу, ведь я по себе знаю, как у молодого офицера в лазарете порядочная сестра милосердия может за две недели голову повернуть.
Я улыбнулся коротко. Ковальчук — тоже.
— Кирюха. Спасибо.
— На здоровье.
Он допил чай. Взял палочку. Поднялся.
— Серёга. Я к Ляшко. Завтра я в строй официально.
— Жду.
— До завтра.
Он ушёл, опираясь на палочку, медленно, через ход сообщения. Я смотрел ему вслед. Через десять шагов он обернулся, помахал мне рукой. Я махнул в ответ.
Вечером я зашёл в лазарет к Ляшко. Он снял мне швы — четыре аккуратных нитяных узелка, по одному за раз, без боли, рука уже двигалась почти полностью.
— Прапорщик. С плечом всё. Берегите ещё неделю от тяжёлых движений. Револьвер можете носить с правой, но в бою с правой пока не разворачивайте.
— Понял.
— Сестра Чернова Вас сегодня не ждёт?
Я взглянул на него. Ляшко взглянул на меня поверх очков, без улыбки и без подтекста, ровным медицинским тоном.
— Она мне утром передала, что Вы у неё в коридоре вчера были минут двадцать. Я не спрашиваю Вас о содержании. Я спрашиваю о расписании, ведь сегодня мне ваше плечо и её Прокопенко в одно время не сводить, надо разнести.
— Я к ней сегодня не планирую, доктор. Я планирую через два-три дня, если у меня будет окно.
— Через два-три дня — у меня окно с трёх до четырёх дня в среду. Передам ей, что Вы можете заглянуть в это время. Если у Вас что-то изменится — пришлите Фёдора Тихоновича сказать.
— Доктор.
— Что?
— Спасибо.
— На здоровье, прапорщик. И — последнее: не ломайте сестру. Она у меня хороший работник, я её через десять дней отдам обратно в Бессарабский отряд, и она там ещё пригодится. Вы ей в эти десять дней — не помогите, но и не помешайте. Это всё, что я Вам по этому поводу скажу.
— Принял, доктор.
— Идите.
В моей землянке, поздно ночью девятого декабря, я открыл тетрадь под тюфяком, чтобы дописать к вчерашней записи маленький постскриптум. Записал коротко:
«9 декабря 1914 года. Ковальчук вернулся в роту. Завтра он официально ротный, я обратно в связные у Ржевского, который ещё в лазарете. Ляшко снял швы с плеча. Среда, 11 декабря, в 15:00 — у Лизы окно, я к ней зайду. Это от меня, не от неё. Я ей за вчерашнее утро в долгу одной формы, которую я ещё себе самому не сформулировал».
В «Liber Hospitalium fratrum theutonicorum», уставе госпитальной части ордена, который параллельно с орденским уставом велся в Мариенбурге начиная с тысяча двести сорок третьего года, есть отдельная глава о сёстрах-«conversae», сестрах-светских, работавших в орденских госпиталях. Эти сёстры у ордена были не духовным институтом, а профессиональным; их обязанности были чётко прописаны: уход за ранеными, контроль чистоты, ведение медицинских записей, посредничество между братом-комтуром и братом-врачом. Между сёстрами-conversae и братьями-рыцарями устав предусматривал особые правила общения: разговор только в присутствии третьего лица, не более трёх минут на встречу, без обмена подарками. Эти правила были настолько строгими, что в комментарии Николауса фон Ерошина к уставу прямо сказано: «inter sorores et fratres, regula severa propter dignitatem domus» — «между сёстрами и братьями правило строгое, ради достоинства дома».
Лиза сегодня не сестра-conversa в строгом орденском смысле — у нас в русской армии такой институт не выстроен, и она у Ляшко работает по светскому медицинскому образованию, без церковного посвящения. Но по структуре её положения в полковом лазарете — она в точности эквивалентна conversa: профессиональный медицинский работник, не духовное лицо, выполняющая функции, которые в орденской традиции лежали бы на conversa. И моё с ней общение — по орденским правилам — попадало бы под ту же «regula severa propter dignitatem domus».
Я орденское правило нарушать не намерен и нарушать не собираюсь. Но я сегодня вечером отдельно отметил для себя: если у нас с Лизой в ближайшие десять дней действительно сложатся «пятиминутные разгрузки», — мне нужно их вести так, чтобы у Ляшко, у Ржевского, у Ковальчука, у Добрынина и у самой Лизы не возникло сомнения, что у нас рамки соблюдены. Это — моё личное правило, не орденское, но в данном случае с орденским совпадающее.
Я закрыл тетрадь. Положил под тюфяк.
В свечу у буржуйки я в эту ночь смотрел дольше обычного. Снаружи шёл ровный декабрьский снег, тонкий, мелкий, сухой. Завтра — десятое декабря. Ковальчук в строю. Я обратно в связные у Ржевского. Через два дня — Лиза. Через шесть дней — вторая встреча с Вондрачеком. Через одиннадцать дней — перебазирование. Через двенадцать-тринадцать дней — Георгий.
Ткань моей жизни в полку плотнела. У меня впервые за два месяца в этой плотности был свой собственный ритм, не навязанный извне — а сложившийся у меня самого как реакция на людей вокруг.
Я уснул, не зная, как мне завтра встретить Ковальчука в его первый день, как мне в среду в три часа дня говорить с Лизой, и что я вообще к её завтрашнему «пятиминутному» отношению скажу. Но у меня по этим неизвестным не было тревоги. У меня было ожидание.
Это и есть, я подумал засыпая, главное, чему я за два месяца в полку научился: отличать тревогу от ожидания. Тревога — это когда внутри тесно. Ожидание — это когда внутри ровно. Сегодня вечером — было ровно.
Снег за стенкой шёл, шёл, шёл.
Завтра — десятое.