К книге
Не та война 2Глава 4
25%
Глава 4
4

Позиция 4-й роты. 2 декабря 1914 года, 10:40 — вечер.

В ротной к одиннадцати я сел за стол Ржевского — тот же стол, на котором вчера вечером я писал свои семь писем семьям, и у которого сегодня в шесть утра Ржевский одевался перед выходом в полосу.

Сел и два-три раза осмотрелся. Стол был тот же, свеча та же, ротный журнал на том же месте. Но владельца за ним больше не было. Ржевский лежал в ста шагах отсюда в боксе у Ляшко, с перевязанным плечом, под одеялом. Место, на котором я сидел, — стало временно ничьим. Точнее, оно было ничьим первые десять-пятнадцать минут. Потом оно стало моим, потому что другого человека, который здесь сел бы с полным правом, в роте не было. Ковальчук на правом стыке, при пулемёте, он этот стол занять не может физически. Васильев в центре. Я один — между телефоном, ротным журналом и лазаретным боксом.

Леонтьев передо мной поднял голову.

— Ваше благородие, связь со взводами в порядке. Ковальчук ждал доклада с вашим возвращением. Позвать?

— Сам позову. — Я поднял трубку.

— Кирюха.

— Серёга. Ты живой.

— Живой. Ржевский в боксе, Ляшко начал обработку, прогноз — две-три недели. Добрынин только что был у меня в трубке. Подтверждает: ты за Ржевского, я при тебе. Подкрепление из второго батальона подойдёт к вечеру, полурота. По распоряжению Добрынина — на твоё усиление.

Ковальчук недолго помолчал.

— Ладно, Серёга. Значит, я ротный. Скажу честно, не обрадовался. Я в тридцать с небольшим ротного на себя не планировал брать так, вот так, за утро. Но что ж.

— Ты справишься.

— Я справляюсь. У меня только в голове сейчас держится одна вещь: если австрияки сегодня ещё раз пойдут, а они пойдут, — я на правом стыке, за пулемётом, и одновременно по линии всей роты я не поспею. Ты в ротной на связи — это моё рука за меня. Ты будешь принимать решения, которые у меня на месте не успеют дойти. Ты готов?

— Готов.

— Тогда договоримся. Я к тебе в ротную не возвращаюсь. Ты ко мне на стык не выходишь, если я специально не попрошу. Связь держим через Леонтьева и Васильева. Если у меня связь ляжет — ты принимаешь самостоятельно.

— Принял.

— И, Серёга. Не геройствуй. Ты мне связной нужен, не второй пулемётчик.

— Ясно.

— Пока всё. Буду звонить.

Он отключился. Я положил трубку, посмотрел на стол, на Леонтьева, на Фёдора Тихоновича в углу. Фёдор Тихонович уже грел для меня чайник. У него на лице было то же выражение, какое у него бывало в октябре по утрам, когда он меня будил: собранное, спокойное, без лишнего вопроса.

— Фёдор Тихонович.

— Сергей Николаич.

— Ты сегодня в ротной со мной остаёшься до вечера.

— Остаюсь.

— Ковальчук просил не геройствовать. Это касается и тебя. Ты не боец, у тебя задача — чайник, хлеб и окно в светлое. Если я буду выходить, — ты следом не идёшь, ждёшь здесь.

— Сергей Николаич. — Он повернулся, спокойно, с той лёгкой крестьянской твёрдостью, которая у него обычно проступала в моменты, когда он считал моё распоряжение неправильным. — Я с Вами до вечера. Если Вы будете выходить в полосу, я иду следом. Не в окоп, нет. В перевалку под вами пойду, в ход сообщения, там, где безопаснее. Но ждать Вас в землянке я сегодня не буду.

Я посмотрел на него. Спорить с Фёдором Тихоновичем в таком тоне у меня за два месяца ни разу не получилось. Не потому, что он упрям, а потому, что он в таких случаях был прав.

— Хорошо, Фёдор Тихонович. Вместе.

— Вместе.

К полудню у нас в полосе ничего не происходило.

Леонтьев принимал короткие доклады от Ковальчука и Васильева каждые полчаса. В обоих местах было тихо. У Карпова на правой кромке тоже тихо. Австрийцы у себя за проволокой не двигались, наблюдатели их пехоту больше не видели. Полуденная тишина в галицийском поле — по-зимнему холодная, сухая, с редким пролётом вороны над снегом, — стояла ровная, не нарушенная ни одним выстрелом.

Я не обманывался этой тишиной. Ржевский ночью говорил, что австрияки, если не идут утром, — идут к полудню или к вечеру. Ковальчук подтвердил то же самое через трубку. У них за нашей передней сейчас шла перегруппировка, мы просто её не видели.

В двенадцать тридцать Фёдор Тихонович поставил передо мной тарелку с гречкой и куском солёного сала. Я ел медленно, не отрываясь от карты, которую мне Ковальчук с утра прислал уточнённую, с нанесёнными на неё новыми направлениями австрийской пехоты по утреннему натиску.

В тринадцать ноль две Леонтьев резко обернулся от аппарата.

— Ваше благородие! Батальон.

Я переключился к нему на трубку.

— Мезенцев. Штабс-капитан Жихарев.

— Ваше высокоблагородие.

— Австрияки у себя пошли. Пехотное движение из тыла в первую линию по квадрату сорок два, зафиксировано аэропостом дивизии. К вашей полосе подойдут к тринадцати тридцати, может, чуть позже. Сорок минут у вас. Подкрепление вам из второго батальона уже в пути, будут у вас через полтора часа. До их прихода — держите своими.

— Принято, ваше высокоблагородие.

— Всё.

Связь оборвалась. Я поднял трубку Ковальчука.

— Кирюха. Австрияки к тринадцати тридцати. Подкрепление опаздывает на час, будут только к четырнадцати тридцати. До них держимся своими.

— Принял. Серёга, у меня Поляков на пулемёте, Семёнов в лазарете, Бугров в строю с повязкой, Дорохов со мной. В третьем — все в строю. Как ты на связи?

— Леонтьев у аппарата. Я рядом. Если у тебя ляжет — я на связи с Васильевым и с Карповым напрямую.

— Хорошо. Держи.

Он отключился. Я повернулся к Леонтьеву.

— Седых. Ракетами готовность.

— Сейчас.

В тринадцать двадцать шесть у них пошла артподготовка.

Короткая, по центру Васильева, шрапнелью. Пятнадцать минут. Не такой массивной, как утром, не такой точной, как в прошлый раз: видимо, корректировочный аэроплан у них сегодня уже не летал, стреляли на память. Разрывы ложились с перелётом и с недолётом, только один-два легли по траверсам близко.

В тринадцать сорок один разрывы прекратились. В тринадцать сорок четыре с юго-запада пошла пехотная цепь.

По наблюдению Васильева — две роты, плотно, в цепи с дистанцией в пятнадцать шагов. Обычный их строй. Пулемёты Васильева и Семёнова, теперь оба на центре, с лентами по триста патронов, открыли перекрёстный огонь с двух точек.

Я в ротной слышал только общий звук боя: ружейный огонь наш и их, редкие разрывы наших артиллерийских снарядов по команде Ковальчука с правого стыка, далёкий гул с центрального сектора. Леонтьев докладывал мне каждые две минуты.

— Ваше благородие. Ковальчук: цепь дошла до нашей проволоки, у него в секторе первая волна залегла. Васильев: у него тоже первая волна легла.

Потом, через четыре минуты:

— Ковальчук: у него в третьем отделении потерь нет, во втором — двое ранены. Васильев: у него ранены трое, двое тяжёлых. Третья рота Карпова: цепь у них не пошла, они поддерживают стык нашим правым флангом.

Ещё через три минуты Леонтьев поднял голову с другой интонацией.

— Ваше благородие… у Ковальчука связь легла.

— Восстанови.

— Пытаюсь.

Я встал. Подошёл к нему. Леонтьев перезванивал, переключал, проверял. Линия к третьему взводу молчала.

— Осколок где-то по проводу. Придётся пускать связного.

— Васильев на связи?

— Да.

— Дай мне Васильева.

Я переключился на центральную линию.

— Васильев.

— Ваше благородие.

— У Ковальчука связь упала. Я иду на стык сам. Если у тебя будет срочное — через Карпова.

— Ваше благородие. Я могу послать к Ковальчуку моего связного.

— Поздно. Я уже иду. Ты держи центр.

— Слушаюсь.

Я положил трубку. Взял шинель. Взял револьвер в правую руку, проверил — семь патронов. Малую сапёрную лопатку на ременной петле я этим утром, уезжая к Ляшко с Ржевским, не снял: она ещё была у меня на поясе.

— Фёдор Тихонович.

— Иду, Сергей Николаич.

— До третьего траверса, не дальше. Там в нише посидишь, пока я не пройду к стыку и обратно. Если я через двадцать минут не вернусь — ты назад в ротную, Леонтьеву передашь, что связь восстанавливать нужно по резервной линии.

— Понял, барин.

— Леонтьев. В ротной — ты за меня. Если что — батальону доклад от моего имени, как старшего связного роты.

— Так точно.

Я вышел.

В ход сообщения от ротной до правого стыка было сто пятьдесят шагов. Первые сорок — в закрытом участке, без обстрела. На сорок первом я услышал, что впереди, на правом, идёт ружейный бой густо, чаще, чем просто пехотная цепь у проволоки. Я пошёл быстрее.

На шестидесятом шагу я встретил Дорохова.

Он шёл мне навстречу, в шинели, без фуражки, с винтовкой, с кровью на правом рукаве — не своей, по лицу было ясно. Увидел меня, остановился.

— Ваше благородие. Я к вам в ротную.

— Что?

— У Ковальчука, на крайней ячейке правого стыка, прорыв. Шестеро австрияков в окопе. Ковальчук с Поляковым пулемётом с другой стороны стыка их поддерживают, а сам стык — у них. Подпоручик послал меня к вам за поддержкой.

— Сколько у Ковальчука в резерве?

— Нисколько, ваше благородие. У него каждый человек у амбразур.

Я подумал секунду — и решил.

— Сергей. Ты со мной. Фёдор Тихонович — в нишу у третьего траверса, ждать. Идём на стык. Шестеро там, нас двое плюс кто-нибудь из окопа Ковальчука. Выбьем. Потом я останусь, ты пошлёшь связного в ротную за батальонной поддержкой.

— Слушаюсь.

Фёдор Тихонович молча ушёл к нише. Мы с Дороховым — дальше по ходу.

На девяностом шагу я увидел, что ход сообщения впереди перегорожен. Не снарядом — перегородкой из мешков с песком, которую австрияки, прорвавшиеся в наши окопы, быстро сделали у себя за спиной, чтобы мы к ним не подошли по ходу прямо.

— Обход, — я коротко. — Через траверс на низком, по верху.

— В поле снег. Нас видно.

— Знаю. Пойдём быстро, низко. Я первым, ты за мной.

Мы вылезли поверх бруствера с внутренней, не австрийской стороны траверса. В поле было снежно и сыро, сапоги по щиколотку проваливались. Я пошёл пригнувшись, Дорохов в шести шагах сзади. До соседнего траверса, за которым ход снова наш, было двадцать шагов. Первые десять прошли в тишине. На одиннадцатом — по нам открыл огонь австрийский стрелок с прорванной ячейки. Пули пошли над головой. Я упал. Дорохов упал.

— Ваше благородие.

— Пригнись. Ползи.

Мы поползли. На восемнадцатом шагу — перевалили за траверс, упали в свой ход. Сзади меня Дорохов соскочил тяжело, с хрипом.

— Ранен?

— В бок, ваше благородие. Не глубоко, кажется. Левый бок.

— Сядь. Я к Ковальчуку.

— Ваше благородие…

— Сядь, Сергей. Я один дойду. От Ковальчука пришлю санитара.

Я побежал по ходу. Через сорок шагов — блиндаж Ковальчука.

Ковальчук стоял за пулемётом, Поляков вторым номером. Оба в саже и в пыли. У стены блиндажа лежал раненый — не узнал сразу по лицу, но по шинели третьего взвода.

— Серёга!

— Кирюха. Шестеро в крайней ячейке. Дорохов ранен в бок, ход не проходим. Я прошёл через верх.

— Понял. У меня резерва нет. Ты с какими людьми?

— Со мной никого. Один прошёл.

— Серёга… — Он на секунду замолчал. — Тогда с тобой я. Полякова на пулемёте оставлю, он один пусть справится. Ты, я, плюс двое из передней ячейки. Четверо на шестерых. Пойдёт?

— Пойдёт. По ходу или через верх?

— По ходу. У них там перегородка, мы её оттуда возьмём с их стороны. Я с револьвером и лопаткой, ты тоже. Двоих из передней ячейки зовёт Поляков, они с винтовками. Пошли.

В эту минуту, между блиндажом Ковальчука и крайней ячейкой правого стыка, у меня в голове всё стало очень ровно. Не спокойно — а именно ровно, как становится у человека, когда он понимает, что следующие пять минут от него требуют только одного, и вся остальная жизнь на это время отключается.

Я шёл первым. Ковальчук за мной. За Ковальчуком — унтер Сиротин и рядовой Харламов из передней ячейки, оба с трёхлинейками, Харламов с примкнутым штыком. Мы прошли по ходу тридцать шагов до перегородки. У перегородки Ковальчук тихо, через Сиротина, передал по цепочке: он первым бросает через перегородку ручную гранату, у них она единственная была на четверых, потом я с лопаткой и револьвером переваливаю через перегородку первым, за мной остальные трое.

Граната пошла. Я считал про себя: раз, два, три, взрыв. За взрывом я сразу перевалил через мешки.

У них в ячейке было четверо. Двое убиты взрывом, двое живы, прижаты к стенке, один с винтовкой, второй с револьвером. Я вылетел на второго — с револьвером. Он поднял руку стрелять в меня — я выстрелил первым, дважды, в грудь. Он осел.

Первый австриец в это время выстрелил из винтовки в Ковальчука. Ковальчук — уже был за мной в ячейке — упал на колено. Сиротин, за ним, выстрелил в австрийца в ответ. Австриец рухнул.

В ячейке ещё оставались двое — раненый гранатой у передней стенки и ещё один, которого я сначала не увидел, он был сбоку, за мешком. Этот последний вышел из-за мешка с окопным ножом — не с винтовкой, видимо, у него с винтовкой не было времени. Он шёл на меня.

Я поднял револьвер — он был с пустым барабаном, я израсходовал два патрона на первого, остальные где-то в груди у меня не пошли с нужной скоростью. Я бросил револьвер в него, метнул. Револьвер попал ему в грудь, отскочил. Он ушёл от броска влево и ударил меня ножом в правое плечо.

Нож прошёл через шинель, задел предплечье, но я успел повернуться корпусом. Это было самое важное — не грудь.

Я в то же движение выхватил левой рукой лопатку с пояса и вмазал ему снизу вверх, как учил меня фехтовальный инструктор Игорь Александрович в две тысячи восемнадцатом году на поллэксе: короткий удар с корпуса, ведомый бедром, лопатка плоскостью в подбородок, потом доворот ребром. Австриец получил плоскость в лицо, откинул голову, я довернул лопатку и ребром ударил его в основание шеи, с левой стороны, под ключицу.

Он упал. Упал ровно, как падает человек, у которого пробито горло.

Я стоял над ним, с лопаткой в левой руке, с пустой кобурой на поясе, с кровью по правому рукаву, с пустой головой.

Второй в упор. Второй за два месяца. Тот же приём, что в октябре с Лавриненко, только в этот раз у меня на нём не было ни шока, ни удивления, только быстрая рабочая отметка: «сделано».

Ковальчук, раненый в правое бедро, уже сидел у стенки, жав на рану платком. Сиротин и Харламов добивали раненых у передней стенки — Харламов штыком, быстро, без лишних движений. Из-за перегородки у них никого больше не было.

Ячейка была наша.

— Кирюха. Жив?

— Жив, Серёга. В бедро, неглубоко, мягкое. До вечера дойду в лазарет сам, пулемёт, правда, уже оставлю Полякову.

— Сиротин. К Ковальчуку санитара. Харламов — к Дорохову, в тот ход, у него бок.

— Есть, ваше благородие.

Сиротин исчез. Харламов пошёл к Дорохову. В ячейке остались мы с Ковальчуком, четверо убитых австрияков у мешков и у стенки.

Ковальчук заговорил коротко, без интонаций.

— Серёга. Ты их лопаткой. Одного.

— Да.

— Сильно?

— Не в первый раз.

— Октябрь?

— Октябрь.

— Ты ничего.

— Я ничего, Кирюха.

Мы посидели минуту, я с лопаткой в левой руке, он с платком на ране. У меня по правому рукаву ещё шла кровь, но я эту кровь пока не заметил как свою. Потом она напомнила о себе тёплым стеканием по запястью.

— Серёга.

— Да, Кирюха.

— У тебя плечо.

Я посмотрел. Шинель распорота косым, неровным разрезом. Рубашка под ней тоже. Рука двигалась, плечо цело, нож прошёл по мягкому, по длинной мышце вдоль плечевой кости. Глубокий порез, но не рана.

— Жив, — я сказал. — К Ляшко пойду с тобой, заодно.

— Пойдём.

Полурота из второго батальона подошла к нашей позиции в четырнадцать сорок восемь.

Её привёл подпоручик Иваньков, длинный, худой, с виду спокойный офицер, который до войны, как он мне по дороге к ротной рассказал, был в Новороссийске землемером. Я ему коротко, по пути, объяснил обстановку: Ковальчук раненый в бедро, я раненый в плечо, Дорохов в бок, центр Васильева в строю, правый стык только что отбит от прорвавшейся австрийской полуроты, шестеро убиты в ячейке, от нас двое раненых.

Иваньков принял у меня сектор правого стыка с его полуротой. Его пулемёт установили у Ковальчука, у Полякова. Мы с Ковальчуком, с Дороховым — пошли в лазарет.

В полковом лазарете нас принял Ляшко — как раз закончил Ржевского.

— Господа. Второй поток сегодня. Прапорщик, у вас плечо снимите.

Он перевязал меня первым — рана неглубокая, пять сантиметров, ножевая, промыл, наложил четыре шва, перебинтовал. Работал быстро, с той же сухой выразительностью, как в октябре.

— Две недели у вас будет болеть. Шинель вам сегодня же заштопает Фёдор Тихонович, который у вас на что только не годен, в том числе на швею, я надеюсь. Следующий!

Ковальчук лёг на соседний стол. У него — рана серьёзнее моей, но не костная: пуля прошла через мягкое мышечное бедра навылет, крови было много, но артерия цела.

— Подпоручик, будете хромать до Нового года. Но через неделю вернётесь в строй. Роту, вам рекомендую передать кому-нибудь временно, потому что на правом стыке за пулемётом с такой ногой — не постояте.

Ковальчук посмотрел на меня.

— Серёга.

— Что?

— Передаю тебе. До моего возвращения.

— Кирюха.

— Серёга. У меня в роте — двое офицеров. Я и ты. Я ранен. Ты — нет. Ты — временный ротный, пока я поправлюсь. Неделю. Десять дней. Потом обратно к тебе в связные.

Ляшко, ни на секунду не отрываясь от иглы у Ковальчука, коротко подтвердил:

— Доложите полковнику Добрынину, когда будет время. Я со своей стороны в медицинской карточке подтвержу неделю.

— Хорошо, Кирюха.

Дорохов шёл последним. У него рана в левом боку — тоже пуля, но по касательной, глубокая, но не в брюшную полость. Ляшко зашил.

— Сергей, тебе пять дней лежать, потом в строй. Ты у меня не в первый раз, у меня про тебя в карточке уже два листа.

— Пять дней, — Дорохов коротко. — Значит, к седьмому декабря в строй.

— К седьмому. Если не закровит.

— Не закровит.

Я вышел из лазарета в шестнадцать тридцать. Шинель на мне была распорота, Фёдор Тихонович уже ждал меня у двери с запасной.

— Барин. Сменим.

— Сейчас.

Я снял распоротую, надел запасную — свою же, обычную. Фёдор перехватил рваную, сложил, понёс на починку. Мы пошли в ротную.

В ротной меня ждал Леонтьев — с телефоном, с записями, с планшетом. На столе лежала свежая сводка потерь: за день в роте, включая утренний бой и дневной прорыв, — восемнадцать убитых, тридцать восемь раненых. По полку — по данным батальона через Жихарева — шестьдесят один убитый, около ста двадцати раненых за всю дневную серию атак. Для одного дня на нашем участке — много. Для зимы четырнадцатого года — приемлемо, если сравнивать с тем, что я знал о будущем годе.

Подкрепление Иванькова прочно встало на правый стык. Австрияки к пяти часам вечера откатились за свою проволоку окончательно. Наблюдатели дивизионной разведки через час сообщили: пехотные колонны у них возвращаются в тыл, движение в обратном направлении. Видимо, у них резерв на этом участке действительно исчерпан, как Добрынин утром предполагал по данным Крылова.

Я поднял трубку. Добрынин.

— Ваше высокоблагородие. Мезенцев.

— Мезенцев. По полку — принято. Ковальчук?

— Ранен в бедро навылет. Неделя. В строю через десять дней.

— А ты?

— Ножом в правое плечо. Пять сантиметров, наложено четыре шва. В строю немедленно.

— Мезенцев. Ты сегодня утром при ротной связи был, а днём в окопе с ножом?

— Так точно, ваше высокоблагородие. Связь у Ковальчука легла, люди в ячейке сорваны, резерва в роте не было, я пошёл сам.

— С кем?

— Вдвоём с унтером Дороховым, потом втроём с самим Ковальчуком и двумя из третьего взвода. Шестерых австрияков в ячейке выбили. Двое из их шестерых — я лично: одного из револьвера, другого — малой сапёрной лопаткой.

— Добрынин в трубке молчал секунд пять.

— Лопаткой — в который уже раз?

— Второй, ваше высокоблагородие. Первый был двадцать третьего октября.

— Прапорщик, я у тебя это спрашиваю не для упрёка. Я у тебя это помечу в своей памяти. Сегодня вечером доложу Ржевскому, когда он будет в сознании. Завтра у меня с тобой будет разговор отдельный, наутро. Приедешь в Ведрины к девяти.

— Так точно.

— До завтра.

Он отключился.

К семи вечера я один, уже без Фёдора Тихоновича, который пошёл чинить шинель и греть ужин, сидел у стола Ржевского в ротной. Леонтьев у телефона. Свеча на столе та же.

Плечо моё болело ровно, по тому, как у меня это бывало в октябре после драки с Лавриненко. Плечо не было травмой — было напоминанием. «Ты сегодня второй раз в упор убил человека лопаткой. Ты его ребром попал под ключицу слева. Он упал с пробитым горлом. Он был не сильно моложе меня. Кто он, где жил, какое у него имя — я не знаю и не узнаю никогда. Он сейчас лежит, как лежал Лавриненко, в ячейке у мешков с песком, и его санитары наши вынесут к лощине по темноте, к тем десяти, которых мы сегодня туда уже отнесли».

В моей внутренней тетради под тюфяком, которая у меня в землянке лежит, сегодня вечером, думал я, появится ещё одна короткая запись. «Второе декабря 1914. Второй в упор. Лопатка. Ячейка на правом стыке. Кирюха ранен в бедро, Дорохов в бок, я в плечо. Ржевский у Ляшко, в сознании. По полку шестьдесят один. Я — и.о. ротного на неделю».

Но это вечером.

Сейчас — я сидел за столом Ржевского, по моей правой руке шла лёгкая, уже приглушённая морфием Ляшко боль, по левой — медленная лопатка, снова подвешенная на ременной петле, сухая, протёртая платком Фёдора Тихоновича. На столе — новая карта роты, новые списки, новый журнал.

В «Statuta antiqua fratrum theutonicorum», в той редакции устава, которая хранится в копии четырнадцатого века в Мариенбургском архиве, есть формула, которую я в моей прежней московской жизни цитировал один раз, в сноске, без акцента. «Et si comtur domus vulneratus fuerit aut in vincula positus, tradat domum in vicem fratri maiori natu vel eligendo per fratres domus ad tempus recuperacionis». «И если комтур дома будет ранен или попадёт в плен, пусть передаст дом на время выздоровления старшему по возрасту брату или избранному братьями дома».

Я сегодня в три часа дня в лазарете у Ляшко получил дом — нашу роту — из рук раненого Ковальчука. Не по возрасту. Не по избранию. По единственному признаку, который в «Statuta antiqua» не формулировался, но, я полагаю, предполагался у любого человека, писавшего эти формулы в тринадцатом веке: по присутствию и по способности нести тяжесть. Ковальчук ранен. Ржевский ранен. Я — нет в той мере, в какой это мешало бы работать. Я — ближайший к этому столу живой и ходячий офицер. Этого в «Statuta antiqua» хватает.

Я сижу в доме комтура, который сам сегодня дважды перешёл к другим рукам — утром от Ржевского к Ковальчуку, днём от Ковальчука ко мне. Я этот дом держу ровно неделю. До возвращения Ковальчука. Потом — обратно ему.

Но эта неделя — моя.

К восьми вечера ко мне в ротную зашёл санитар из лазарета.

— Ваше благородие. Доктор Ляшко передаёт: штабс-капитан Ржевский в сознании, просит вас на пять минут.

Я встал. Оставил Леонтьева за столом с указанием принимать доклады за меня в моё отсутствие. Пошёл в лазарет.

Ржевский лежал в боксе, в чистой рубахе, с перевязанным левым плечом. Лицо у него было серое, но уже не мертвенно-бледное, как утром. Глаза открыты. Он повернул голову, когда я вошёл.

— Мезенцев.

— Ваше высокоблагородие.

— Садитесь, у Ляшко есть стул. Долго я не могу, у меня морфий. Двух вопросов.

— Слушаю.

— Ковальчук?

— Ранен в бедро, пуля навылет. Неделя. В строю через десять дней. У Ляшко.

— Вы?

— Плечо правое ножом, пять сантиметров. Четыре шва. В строю.

Ржевский выдержал секунду.

— Рота?

— Добрынин подтвердил: Ковальчук ротный, я временно замещаю на неделю. Подкрепление Иванькова стоит на правом стыке. Австрияки откатились. По полку шестьдесят один убитый.

— Второй вопрос. — Он замолчал. — Мезенцев. Сегодня в ячейке у вас было шестеро. Вы выбили их.

— Мы. Не только я.

— Я знаю, «мы». Но вы.

— Да.

— Лопатка?

— Лопатка.

Он долго смотрел на меня с подушки. Потом, уже совсем тихо, с тем отцовским оттенком, который я у него ловил в ноябре:

— Мезенцев. Не чаще, чем надо. Пожалуйста. У меня в полку людей на замену вам нет. Я это говорю как ротный, не как друг.

— Ваше высокоблагородие. Понял.

— Ступайте.

Я встал, козырнул левой рукой — правую из-за плеча поднимать было больно, — и вышел.

В ротной ждал меня Фёдор Тихонович с горячим чаем, Леонтьев с очередной сводкой, и свеча Ржевского, догорающая на столе.

Я сел. Взял кружку в левую руку.

Рота была моя — на неделю. Это — моя неделя. Я начал её с того, что допил чай и открыл ротный журнал на чистой странице.

Предыдущая главаГлава 4 из 16Следующая глава