К книге
Не та война 2Глава 3
19%
Глава 3
3

Позиция 4-й роты. 2 декабря 1914 года.

Леонтьев меня растолкал в пять ровно.

Я спал у стола Ржевского, положив голову на сложенный локоть, прямо на ротном журнале. У меня вторая половина ночи по очереди с Ржевским ушла на телефонную вахту. Ржевский сменил меня в три часа, дал поспать два часа. Леонтьев, связист, коротко потянул меня за рукав.

— Ваше благородие. Штабс-капитан просит.

Я поднял голову. Свеча на столе пригорела до низкого огарка. За перегородкой, у койки, Ржевский уже стоял, одевая шинель.

— Мезенцев. Австрияки пошли.

Я встал в секунду. Сна как не было.

— Сейчас?

— По наблюдению Крылова из дивизии — пехотные колонны сорок пять минут назад двинулись из квадрата сорок четыре. По их темпу будут у нашего переднего края в половине восьмого, а артподготовка — с минуты на минуту. Я в полосу. Ковальчук на правом стыке уже предупреждён через связного. Васильев в центре — тоже. Вы — здесь, при телефоне. Леонтьев с вами. Если я теряю связь — вы держите координацию с батальоном. Решения принимайте по обстановке, по моему доверию.

— Так точно.

— Мезенцев.

— Да.

— Карпова из третьей роты слушайте внимательнее всех. У него на правом стыке с нами сегодня главная дыра. Всё, что он просит, — старайтесь давать, если это в полковых возможностях.

— Понял.

— Ну, пошёл я.

Он вышел. Следом у двери у меня стоял Фёдор Тихонович — он пришёл к четырём утра сам, не вызывая, просто сел у буржуйки и грел чайник, как всегда, когда у меня ночная вахта. Я поглядел на него. Он поднялся.

— Сергей Николаич.

— Фёдор Тихонович, в ротной землянке сегодня будет горячо. Если ты останешься — ты не под моим приказом, ты под своим.

— Я останусь, барин.

— Не на передовой. Здесь, в ротной. Грей воду, подавай Леонтьеву и мне, не выходи в ход без моего разрешения.

— Слушаюсь.

Они ударили в шесть ноль одну.

Первые разрывы легли по центру нашего участка и по правому стыку. Не шрапнель, а фугас. В этот раз у них на нас была не та шрапнельная массированная работа четырёхдневной давности, а короткое, точное, фугасное накрытие. Я по звуку это понял сразу: фугас у них глухой, тяжёлый, почти без воздушного свиста, и разрывы ложатся по сетке, а не по площади.

Леонтьев у телефона выкрикнул первое:

— Ваше благородие! Васильев на связи! Первое попадание в его второй блиндаж, потеряна одна пулемётная точка!

— Передай: держаться, ждать подхода пехоты, не отходить с первой линии.

— Передаю!

Леонтьев передал. Трубка снова ожила. Ковальчук.

— Серёга! — Кирюха, без чинов, напрямую, коротко. — У меня на правом стыке два близких. Одно в ячейку Семёнова, там Михалёв и ещё один раненые. Второе по траверсу между третьим и четвёртым отделением. Но цепи их ещё не видно, они идут с юго-запада, по низине. Моё наблюдение от Бугрова — минут десять у нас есть.

— Держись, Кирюха. Ржевский у тебя через пять минут.

— Понял.

Связь оборвалась. Я посмотрел на Леонтьева.

— Свешников на связи?

— Батарея Свешникова работает, ваше благородие. С нашей стороны уже пять залпов. По сведениям бомбардира Седых — накрытие по сосредоточению австрийцев в квадрате сорок четыре. Цепи, которые у нас под огнём, идут вторым эшелоном, их Свешников не достаёт.

— Жаль.

Я сидел у стола, у телефонной трубки, и мозг у меня работал быстрее, чем четыре дня назад во время шрапнельной. Не от меньшего страха. От того, что сейчас я был не в ячейке, а в ротной: у меня была карта, был телефон, был список сил по отделениям, и у меня вместо «пригнись и считай» был совсем другой процесс: получать доклады, сопоставлять, передавать. Другой род страха. Страх не за себя. Страх за то, что я могу прозевать, перепутать, опоздать.

В шесть двадцать пять артподготовка у них оборвалась.

Двадцать пять минут: у них работа ровная, короткая, как прогоревшая спичка. По опыту четырёх дней назад я бы ждал минимум сорок пять. Эти двадцать пять означали одно: они сегодня не выбивают, а прижимают. Главный удар пехотой, сейчас.

Леонтьев: «Карпов на проводе!»

— Давай.

— Мезенцев, — Карпов, третья рота, тихий ровный офицерский голос, пожилой, — у меня на стыке с вашей четвёртой пошла пехотная цепь. Австрияки выдвигаются из низины у развилки, я их сейчас наблюдаю в бинокль, примерно рота. У меня на стыке одна пулемётная точка, у вас — одна. Если они прорвут стык — мы оба оказываемся в клине. Я запрашиваю усиление. У вас в резерве кто есть?

— В роте резерва нет, Карпов. Ржевский в полосе, Ковальчук на стыке, Васильев в центре. Я здесь, в ротной, у телефона. Я сейчас к Ржевскому на стык. Жди.

— Жду.

Я отбил связь.

— Леонтьев, держи трубку. Батальон — каждые пять минут, коротко. Если батальон попросит — я на стыке у Ковальчука с Ржевским. Фёдор Тихонович — сиди. Я вернусь максимум через двадцать минут.

— Барин.

— Фёдор.

Я вышел в ход сообщения.

Ход сообщения между ротной землянкой и правым стыком составлял метров полтораста. Я эти полтораста за четыре недели в полку прошёл столько раз, что мог бы идти с закрытыми глазами. Сегодня шёл быстро, пригибаясь у открытых отрезков, потому что с их стороны уже началась работа пехотной винтовкой, и первые пули уже свистели через ход короткими высокими свистками.

На половине пути, у третьего траверса, я перешагнул через лежащего лицом вниз солдата. Он не двигался. Я не стал останавливаться, отметив про себя только «Лагутин, второе отделение», узнав по шинели; санитарам я бы потом доложил. Ещё через двадцать шагов прошёл второй, тоже лежащий, незнакомый мне, видимо, из запасных, прибывших вчера вечером с пополнением из батальона. Я шёл дальше.

Правый стык представлял собой угловой блиндаж четвёртого взвода Ковальчука, упирающийся в ход третьей роты через короткую перемычку. В блиндаже сидел Ковальчук за пулемётом сам, без Семёнова, уже в лазарете; запасной пулемётчик Семёнова, Поляков, работал вторым номером.

Ржевский уже был там. Я его увидел через дверной проём — он стоял у амбразуры, без фуражки, с биноклем у глаз, в шинели с полоской грязи по правому рукаву. Ковальчук за пулемётом, не поднимая глаз от прицельной планки, процедил:

— Серёга, пригнись. Ржевский, к тебе Мезенцев.

Ржевский опустил бинокль.

— Мезенцев.

— Карпов просит. На стыке с вами через три-четыре минуты будет пехотная цепь.

— Я вижу. — Ржевский снова у амбразуры. — Мезенцев, мне нужно передать Васильеву в центре, чтобы он свой второй пулемёт перевёл на правый фланг. Без связи — записку. У вас в планшете бумага?

— Есть.

— Пишите.

Я сел на ящик у двери, вытащил планшет. Ржевский продиктовал:

«Васильев, 4-я рота, центральный взвод. Срочно переведи второй пулемёт на правый фланг, в ячейку у стыка с третьей ротой, к траверсу от третьего отделения. Прикрытие — твоё первое отделение. Через пятнадцать минут докладываю в батальон о выполнении. Ржевский. 6.34».

— Подпиши за меня, Мезенцев. Моим почерком. Срок — некогда возвращаться.

Я подписал: «Ржевский». Вышло близко к его росчерку — я его три недели подряд видел на ротных документах и в мышечной памяти правой руки у меня этот росчерк уже был.

— Бегом, Мезенцев. Через центр — пятьдесят шагов. Васильеву в руки лично. Объяснение на словах: пулемёт у стыка надо к семи часам минимум.

— Есть!

Я выбежал из блиндажа. Через центральный траверс пошёл сгибаясь — пехотная стрельба усилилась, австрийцы первой цепи уже подошли к их стрелковым рубежам, и по нам шёл огонь пачками.

Васильев — тоже кадровый, двадцати пяти лет, худой, с усами, из омских мещан, у Добрынина в полку с тринадцатого года. Он стоял у своего блиндажа, с телефоном в руке, разговаривая по связи с Леонтьевым.

— Мезенцев, вовремя. У меня Ржевский связи нет, только через Леонтьева. Что?

— Записка от штабс-капитана. — Я подал лист. — Второй пулемёт на правый фланг, к ячейке у стыка с третьей ротой, к траверсу от третьего отделения. Срок — к семи. Прикрытие — твоё первое отделение.

Васильев развернул лист, посмотрел, не проверяя подписи. Я выдохнул.

— Сделаю, — Васильев подтвердил. — Свои ребята у меня в первом отделении хорошие, дотянут. Мезенцев, сам — обратно?

— Обратно через Ковальчука, у меня ещё от Ржевского указание Карпову передать.

— Беги.

Я побежал обратно. На этот раз через ход сообщения пошёл другой стороной — не центральным траверсом, а по внешней дуге, к правому стыку, ради скорости. Пехотная стрельба у австрийцев перешла в ровный частый огонь — их вторая цепь, видимо, уже выходила на открытую местность перед нашей проволокой.

Я проходил у ячейки Ковальчука. В блиндаже у него был Дорохов — только что пришёл. Я глянул через низкую амбразуру, и в эту секунду в голове у меня застыло то, что я увидел.

От амбразуры Ковальчука открывалась низина, которая у нас на карте шла под условным обозначением «квадрат сорок три», юго-восточный скат. С моей стороны, из ротной, эту низину было не видно, она закрывалась правым уступом траверса. От Ковальчука видно было целиком.

В низине, прямо под нами, в двухстах-двухстах пятидесяти шагах, стояло примерно пятьдесят австрийских пехотинцев. Они не шли в цепи. Они сидели, перегруппировывались перед вторым броском. Между ними два пулемёта на станках, уже развёрнутые, но ещё не открывшие огня. У меня в глазах это читалось как отдельный, скрытый второй эшелон, который они берегут для удара после прорыва первой цепью.

Ковальчук за пулемётом их не видел: ему мешал собственный бруствер. Ржевский, стоявший у амбразуры Ковальчука, видел. Но у Ржевского были заняты все руки первым направлением атаки.

Я тронул Ковальчука за плечо.

— Кирюха.

— Что? Пригнись.

— В низине под нами — около пятидесяти. Два пулемёта на станках, не стреляют пока. Ржевский знает?

Ковальчук бросил взгляд через амбразуру, пригибаясь. Увидел. Коротко матюгнулся на украинском.

— Видел. Ржевский уже пошёл на правую кромку, к Карпову. Он оттуда, может, не видит. Беги к нему, Серёга, передавай.

— Бегу.

— И Свешникова, если добежишь до ротной — пусть по этой низине отработает. Координаты ему Седых даст, он в третьем блиндаже.

— Передам.

Я снова в ход. На этот раз к правой кромке. У Ковальчука выход правее — через короткий перешеек, который мы с ним в октябре копали как соединение его угла со стыком Карпова. По этому перешейку я шёл ещё согнутее, потому что там уже начиналась пехотная зона простреливаемости, и пули свистели чаще.

Я нашёл Ржевского на правой кромке. Он стоял с Карповым в общем блиндаже, который у них у обоих был наполовину, через перегородку. Карпов, высокий, седой, в фуражке, с карабином в руке, слушал Ржевского коротко. Ржевский оборачивался в мою сторону.

— Мезенцев. Что?

— Ваше высокоблагородие, в низине квадрата сорок три — около пятидесяти, два пулемёта на станках, не в работе пока. От Ковальчука видно. От вас, от Карпова — не видно, вам мешает правый уступ. Ковальчук просит Свешникова отработать по низине, пока они не пошли.

Ржевский на секунду замер. Карпов тоже. Потом Ржевский резко:

— Мезенцев, в ротную. Леонтьев свяжет тебя со Свешниковым через батальон. Координаты — по координатам нашей утренней карты, сектор два-север, низина у юго-восточного ската. Два-три залпа. Срочно.

— Есть!

— И назад. Я буду здесь.

— Ясно.

Я побежал обратно.

В ротную я влетел, наверное, за три минуты. Леонтьев у телефона резко поднял на меня глаза.

— Ваше благородие, батальон два раза вызывал.

— После. Свешникова через батальон. Координаты: сектор два-север, низина у юго-восточного ската, квадрат сорок три. Два-три залпа. Срочно. От Ржевского.

Леонтьев переключился на батальон, быстро, по-штабному чётко, передал. Я стоял у стола, дышал. Фёдор Тихонович молча поставил передо мной кружку с водой. Я выпил в два глотка.

— Ваше благородие, — Леонтьев, — батальон принял. Свешникову передадут через штаб полка. Сколько ждать?

— Пять-семь минут до первого залпа.

— Ясно. Батальон просит о положении на правом стыке. Что передать?

— Передай: Ржевский с Карповым на правой кромке, противник первой цепью подошёл к нашей проволоке, прорыва пока нет. Готовимся к артработе по низине.

Леонтьев передал.

Через шесть минут я услышал в небе, где-то высоко над ротной, сухой, быстрый свист — наш снаряд пошёл в сторону низины. Через три секунды — глухой удар со стороны квадрата сорок три. Следом второй. Третий. Четвёртый.

Леонтьев поднял голову.

— Седых докладывает — накрытие по низине среднее, цель поражена примерно на две трети. Второго эшелона у австрийцев в низине больше не наблюдается. Разбегаются.

— Хорошо.

Я посмотрел на Фёдора Тихоновича. У него в глазах на долю секунды было то, что я за два месяца у него видел редко: что-то похожее на радость. Он тут же погасил это в себе. Снова молча поставил кружку с чаем.

В семь ровно пошёл обратный шквал.

Австрияки, лишившись второго эшелона в низине, всё-таки бросили первую цепь во фронтальный удар, по центру нашего участка. Цепь вышла на нашу проволоку у стыка третьей и четвёртой роты. Первая волна легла у проволоки под пулемётом Васильева, переставленным вовремя.

Вторая волна прошла проволоку и добежала до переднего края. У Карпова на стыке прорыв в две ячейки, наши выбиты. У Ковальчука держится. У Васильева держится.

Я сидел у телефона, Леонтьев при мне, передавал доклады в батальон. По радиосвязи через батальон я узнавал о положении у соседней роты — они держались хуже, там батальон уже просил резерва из дивизии.

В семь пятнадцать Ржевский оказался вне связи. Леонтьев потерял его в третий раз за утро — он с Карповым ушёл в дальнюю ячейку их общего блиндажа, там связь через Карпова.

Я держал сектор один: передавал батальону то, что мне докладывали Ковальчук с Васильевым, и требовал от батальона вернуть Свешникова на повторную работу по низине, потому что из второго эшелона австрийцев там могли подойти ещё.

В семь двадцать две Ковальчук:

— Серёга, Ржевский на правой кромке у Карпова. У меня — держусь. Бугров на левом крыле моего взвода ранен, лёгко, в плечо, продолжает в строю.

— Принято.

В семь двадцать семь — Васильев:

— Мезенцев, у меня второй пулемёт бьёт по проволоке нормально, первая волна легла. Вторую жду.

— Принято.

В семь тридцать три — Леонтьев:

— Ваше благородие! Свешников обратно на связи. Второй залп по низине через четыре минуты.

— Хорошо.

В семь тридцать восемь — глухие удары со стороны квадрата сорок три. Четвёртый залп по австрийскому второму эшелону. После залпа — короткая пауза над полем.

В семь сорок две я услышал по ходу сообщения шаги и сдавленный голос. Через секунду в ротную землянку ввалились Ржевский и Дорохов — Ржевский в шинели, левое плечо у него было обмотано грязным окровавленным бинтом, на рукаве темнела тяжёлая мокрая полоса. Дорохов держал его под правым локтем.

— Мезенцев, — Ржевский, сильно, но уже не так громко, как утром. — Меня задело.

— Ваше высокоблагородие!

— Леонтьев, Ляшко в лазарет, пусть двух санитаров к третьему блиндажу. Мезенцев, я сам дойду, но через пять минут ты — к Ковальчуку. Я его замещаю пока. Ты — при штабе роты, на телефоне. Принимай доклады. Васильев в центре, Ковальчук на правой, ты — координируй.

— Понял.

Ржевский опустился на ящик у стола. Дорохов стоял рядом, не отпуская локтя. Леонтьев уже кричал в трубку — лазарет.

Я подошёл к Ржевскому. У него на лице серая бледность, губы синеватые. Рана у него была по левому плечу — навылет, выше ключицы, но не в грудь. Я видел подобные ранения в октябре у Кротова-младшего: пуля.

— Пуля?

— Пуля. Снайпер с их правого фланга, из рощи. Я вышел на кромку, чтобы увидеть их вторую волну. Он меня взял за секунду.

— Давно?

— Пять минут назад. Дорохов довёл. Ляшко перевяжет.

— Держитесь, ваше высокоблагородие.

— Держусь. Мезенцев.

— Да.

— Ковальчуку — рота. Ты при нём. До моего возвращения.

— Понял.

Санитары подоспели через четыре минуты. Ржевского увели.

Я остался в ротной с Леонтьевым и Фёдором Тихоновичем. На столе передо мной был список рот, карта участка, трубка телефона.

— Леонтьев. Батальон, срочно. Ржевский ранен пулей снайпера, увезён в полковой лазарет, навылет, предварительно — не смертельно. Рота перешла под моё командование с подпоручиком Ковальчуком, я — при штабе роты на связи.

— Передаю.

Я снял шинель, повесил у буржуйки. Сел за стол. На часах — семь сорок восемь.

— Леонтьев. Ковальчуку, Васильеву — на связь. Сообщи обоим: командует Ковальчук, я при нём координирую со штабом полка. Жду доклады по положению каждые пять минут. Если нужны решения — я принимаю.

— Есть.

Леонтьев набрал номер третьего взвода и передал распоряжение Ковальчуку, потом — на центральный аппарат к Васильеву.

К восьми тридцати австрияки отошли.

Их вторая волна, лишившись поддержки второго эшелона из низины, увязла на нашей проволоке у центрального участка под пулемётом Васильева. У Карпова на правом стыке они прорвались в две ячейки, но Карпов с Ржевским (до его ранения) подтянули туда третью пулемётную точку и отбили прорыв. У Ковальчука слева — вторая волна просто не дошла: она рассыпалась ещё перед проволокой.

К девяти у меня на столе лежали предварительные сводки потерь по всем трём взводам. В роте — одиннадцать убитых, двадцать три раненых, один пропавший без вести (солдат Горшков из третьего взвода, который в начале атаки вышел за бруствер на вылазку по собственной инициативе и оттуда не вернулся). По полку — ещё не знал, ждал от Леонтьева.

Ковальчук зашёл в ротную в девять пятнадцать. Лицо у него в саже, левая рука в крови — чья-то не его, я сразу увидел, что он сам цел. Он молча сел на ящик, взял у Фёдора Тихоновича кружку с чаем, отпил.

— Серёга.

— Кирюха.

— Ржевский как?

— Ляшко сейчас у него. Навылет, выше ключицы. Жить будет. В строю — недели две не будет, дальше — как срастётся.

— Слава Богу.

— Слава Богу, Кирюха.

Мы посидели минуту молча.

— Серёга.

— Да.

— Я ротой командую?

— Пока так.

— На сколько?

— Не знаю. Добрынин из штаба полка подтвердит.

— Ты при мне на связи?

— Да.

— Хорошо. — Он отпил ещё. — Я с этим справлюсь, Серёга. Но ты мне не отходи сегодня.

— Не отойду.

В десять тридцать пришёл приказ из штаба полка.

Добрынин по телефону лично:

— Мезенцев.

— Ваше высокоблагородие.

— Ржевский у Ляшко в лазарете, в сознании, состояние удовлетворительное. Рана навылет, без осложнений, срок излечения — около двух месяцев. На это время: подпоручик Ковальчук — ротный. Прапорщик Мезенцев — при нём, младшим офицером, с сохранением обязанностей связи со штабом полка. Штабс-капитан — будет, когда батальонный пришлёт замену из резерва, но это не раньше середины декабря. До тех пор — Ковальчук и вы. Справитесь?

— Справимся, ваше высокоблагородие.

— Знаю, что справитесь. Ковальчука поздравьте от меня. Мезенцев.

— Да.

— За сегодняшнее утро я вас обоих в приказе сегодня не поминаю: представления пойдут позже. Но Ржевский из лазарета, когда поправится, будет представление писать. Он мне вчера сам сказал, что на вас у него уже готов черновик. По сегодняшнему — дополнит.

— Ваше высокоблагородие.

— Что?

— Черновик на что?

— На Георгия. Четвёртой степени. За эпизод двадцать третьего октября и за сегодняшнее утро, особо — за координацию вывода второго пулемёта и за артработу по низине.

Я не сразу нашёлся.

— Благодарю, ваше высокоблагородие.

— Не мне. Ржевскому. Он у вас второй раз к нему представляет. Я подтверждаю. До связи.

Добрынин отключился.

Я положил трубку. Ковальчук сидел напротив. Он слышал половину разговора. Он не ухмылялся, как раньше сделал бы, а просто молча наклонил голову.

— Серёга. Молодец.

— Кирюха. Ты молодец. Ты сегодня роту держал.

— Мы оба. Не спорь.

— Не спорю.

К одиннадцати я двинулся к правой кромке, дошёл до общего блиндажа Карпова, где на полу ещё лежала тёмная полоса, на которой Ржевский дожидался санитаров. Я её обошёл стороной — не из суеверия, а из того простого уважения, которое у человека бывает к месту, где только что чуть не умер тот, кто ему важен.

Карпов был в своём блиндаже, устало курил папиросу.

— Мезенцев. Держимся.

— Держимся.

— Ржевского жаль. Пуля в плечо — не смертельно, но хорошего мало. Две недели в лазарете, потом на ротную должность не вернётся, пока полностью не восстановится. Командование, я слышал, у вас с Ковальчуком?

— С Ковальчуком. Я — при нём.

— Правильный выбор. Ковальчук — за себя и за вас двоих потянет. Я его с августа знаю. Хохол крепкий. Вы — голова. Он — руки. Вместе — рота.

— Благодарю.

— За что? Это правда.

Я постоял у него минуту. Потом попрощался, вернулся в ротную.

К полудню я сидел в ротной землянке за столом Ржевского, и первый раз за день у меня было несколько минут без срочных дел. Леонтьев у телефона, Фёдор Тихонович у буржуйки, на столе — список роты. Убитых одиннадцать, раненых двадцать три, один пропавший. Из моего бывшего взвода, который был у Ковальчука в объединённом третьем, — сегодня добавилось ещё трое убитых: Сидоров (из родных ковальчуковских), Михайлов и Голубев (из моих двенадцати, пришедших четыре дня назад). Двое из них у меня были в том списке, по которому я вчера писал семь писем — и вот, через четверо суток, надо будет писать ещё.

Я думал об этом молча, глядя на свечу.

Ковальчук зашёл, сел напротив.

— Серёга.

— Да.

— Васильев просит, чтобы завтра пришли ещё две пулемётные команды из резерва батальона. У него второй пулемёт сегодня разработал ствол, в полдороги нужна замена. Батальон обещал.

— Батальон пусть подтвердит через связь. Леонтьев проследит. Запрос к семнадцати часам, не позже.

— Сделаю. Я пошёл.

— Кирюха.

— Что?

— Ты утром у Ковальчука на стыке увидел в низине пятьдесят и два пулемёта. Ты это заметил быстро. Если бы не заметил — у нас бы за сегодня потерь было в два раза больше.

— Серёга. Ты это мне к чему?

— К тому, что это — ты. Не я.

— Мы оба. Серёга, я тебе одно скажу, и не отказывайся. Ты этих пятьдесят увидел через мою амбразуру, когда я за пулемётом сидел. Я этих пятидесяти с моего места не видел — у меня бруствер в глаза. Ты меня туда не подвёл — я бы их не увидел. Это — ты. Не спорь.

— Не спорю.

— Иди спать на полчаса, если можешь.

— Не могу. Пойду к Ляшко, посмотрю Ржевского.

— Иди. Я тут.

Я вышел из ротной. Фёдор Тихонович увязался за мной — без разрешения, молча. Я его не прогнал. Мы пошли по ходу сообщения, от ротной в тыл, к полковому лазарету.

Утренний снег на брустверах уже расплывался — солнце вышло к полудню, в галицийском поле было почти весело, если бы не тот резкий, сладковатый, не уходящий запах сгоревшего пороха и крови, который во второй половине декабря над нашей полосой, я подозревал, теперь будет висеть до ночи.

Я шёл и думал, что сегодня утром, в шесть ноль одну, когда в ротной землянке я проснулся от Леонтьева и начал свой телефонный день, — я был один, на связи, без Ржевского над головой, без Добрынина в прямом диалоге, без Вяземского с его кофе, без Крылова. Я был один, за столом, с картой, с трубкой, с молодым связистом и старым денщиком у буржуйки.

И я этот день провёл так, что никто — ни Ржевский, потерявший плечо, ни Ковальчук, принявший роту, ни Васильев с Карповым на стыках — не сказал мне, что я справился плохо. Ни один.

Я справился. Не блестяще. Не особенно. Просто — справился.

И в моей внутренней тетради под тюфяком, я это знал, сегодня вечером будет ещё одна короткая запись. «Второе декабря 1914. Ржевский ранен в плечо пулей снайпера. Рота — Ковальчук. Я — при нём. Подтверждено Добрыниным. Первый бой, который я отработал при штабе роты на связи. Справился».

Полдень ещё не наступил, а у меня уже было ощущение прожитого дня.

Первый бой, в котором я работал не руками, а координацией. И по моему собственному счёту — это сложнее всего, что я за два месяца делал руками.

В полковом лазарете Ляшко встретил меня у двери палатки.

— Мезенцев. К Ржевскому? Вам полчаса.

— Спасибо, Антон Францевич.

— Не за что. Он в сознании, пить можно, говорить с усилием — немного. Не утомляйте его. Вы сами как?

— Живой.

— Хорошо. Потом я вас осмотрю — у вас, я вижу, кровь на шинели.

— Это не моя.

— Ваша всегда знает, кто чья. Посмотрю через час. Идите.

Я зашёл в палатку. Ржевский лежал на койке у дальней стены, глаза открыты, левое плечо и верхняя часть груди в чистой повязке. На меня он посмотрел тусклым, но живым взглядом.

— Мезенцев.

— Ваше высокоблагородие.

— Роту принял Ковальчук.

— Принял.

— Ты при нём.

— Да.

— Хорошо. Добрынин подтвердил?

— Подтвердил.

Ржевский чуть прикрыл глаза.

— Мезенцев. Я с утра думал в промежутках, пока Ляшко меня штопал. У меня к вам одно.

— Слушаю.

— Ваше сегодняшнее утро с амбразуры Ковальчука — низина, пятьдесят человек, два пулемёта — это то, что у ротного командира в бою не было права не заметить. А у меня — было права не заметить. Я с правой кромки не видел. Это я пропустил. Если бы не вы — они бы разверсли нас вторым эшелоном, и у нас сегодня убитых было бы не одиннадцать, а тридцать.

— Ваше высокоблагородие.

— Я не хвалю вас. Я говорю факт. Факт я в представлении к Георгию опишу.

— Не надо, ваше высокоблагородие. Заслуги у меня нет. Случайно увидел.

— Случайно вы увидели, потому что к Ковальчуку бежали с запиской по другому делу. Но дальше — вы не пробежали мимо. Вы остановились, вы передали Ковальчуку, вы вернулись ко мне, вы передали мне, вы доложили Свешникову. Это — не случайно. Это работа офицера. Я её опишу.

— Слушаюсь.

— Идите. У вас в роте дела.

— Слушаюсь.

Я вышел. У двери палатки Ляшко коротко тронул меня за локоть.

— Мезенцев. Не переживайте. Плечо мы ему починим. К Рождеству, может, и в роту вернётся, если без осложнений.

— Благодарю.

Я вышел из лазарета на утренний снег.

На обратной дороге, когда мы с Фёдором Тихоновичем уже подходили к роте, он впервые за весь день сам заговорил:

— Сергей Николаич.

— Да.

— Ежели можно вопрос.

— Можно.

— Вы, барин, сегодня утром, когда в ротной на телефоне сидели один, о чём думали?

— Я думал, Фёдор Тихонович, о том, чтобы ничего не упустить. Чтобы ни одного доклада не потерять, ни одной координаты не перепутать, ни одного запроса не оставить без ответа.

— И не упустили?

— По тому, что мне сейчас известно — не упустил.

— Ну, значит, вы сегодня, Сергей Николаич, как господин штабс-капитан Ржевский работали. Вот оно что.

— Вот оно что.

Он молча зашагал дальше. Я тоже.

Солнце в галицийском поле стояло высоко, зимне, холодно, очень ровно. Снег на дороге скрипел.

К вечеру в ротной меня ждал новый список, нового чаю, новый доклад. Завтра утром — новый день.

А пока — шли мы вдвоём по снегу, Фёдор Тихонович и я, и между нами не было слов, потому что слов в эту минуту и не было нужно.

Предыдущая главаГлава 3 из 16Следующая глава