К книге
РепатриацияРепатриация. 7
44%
Репатриация. 7
8

Мы сидели за столом перед телефоном, который лежал среди чашек с кофе, пачек сигарет и бутылок с водой, и ждали звонка от адвоката.

И телефон зазвонил.

Антони включил режим громкой связи. В трубке зазвучал высокомерный голос, он шел будто из другого мира.

Адвокат рассказывал о последовательности необходимых действий, говорил, что пришлет адрес нотариуса в квартале Бонапризо Дуалы, а мы должны найти нотариуса в Сен-Пале, он говорил, что эти два нотариуса свяжутся друг с другом и получат доступ к информации о движении денежных средств по счету. Так они найдут следы финансовых операций, связывающих компанию «SISCO BOIS Камерун» и моего отца.

В юности я прекрасно знала квартал Бонапризо. Когда мне было тринадцать и мы через полгода после банкротства предприятия по добыче марганца, нагрузив внедорожник сундуками и чемоданами, приехали из Габона в Камерун в надежде на счастливую жизнь, я увидела, как за портом появляется квартал Бонапризо. Длинные чистые проспекты, укрытые тенью пальм, умиротворяющая синева ворот окрестных домов. Вооруженная охрана перед виллами, явно просторными, с бассейнами. В юности я прекрасно знала квартал Бонапризо, и теперь он снова возник передо мной благодаря этому высокомерному голосу.

Когда мэтр Вельбом спросил, удалось ли нам дозвониться до банка моего отца, я вся подобралась, положила руки на стол и вступила в разговор.

— Я туда ходила и выяснила, что никаких денежных переводов не было больше года.

— Прошу прощения, кто это говорит? — уточнил мэтр Вельбом.

— Это Аннабелла.

— Я не узнал ваш голос. Ваш отец хранил все деньги у себя здесь, на месте, или отправлял свои сбережения во Францию?

— Он каждый месяц переводил деньги с камерунского счета на свой счет во Франции.

— И вот уже год ничего нет?

— Именно так.

— Однако он работал.

— Думаю, да.

— Мы не думаем, мы это знаем. Он умер на лесосеке, это установленный факт. А вы связались с мадам Сильви Мбамбе?

— А кто это?

Дядя положил руку мне на плечо и сказал одновременно мне и трубке:

— Аннабелла, я же тебе говорил. Это подруга твоего отца.

Адвокат уточнил:

— Ваш отец в течение года проживал с мадам Сильви Мбамбе. Вы не были в курсе? Я встречаюсь с ней завтра.

— Нет, я не была в курсе. Я два года не общалась с отцом.

Альда и Антони переглянулись. Я почувствовала, как они медленно отодвигаются от меня, дистанцируются как от чумной. Мэтр Вельбом продолжал, он уверял, что встретится с Сильви; звучавший в телефоне голос был типичным для тамошних курильщиков, которые злоупотребляют контрафактными сигаретами, играют, делая ставки на спортсменов или политиков, попивают спиртное, разъезжают на автомобилях, свистом окликают продавцов, натянувших на глаза козырек своей кепки, чтобы подремать.

Так и вижу руку отца с часами на запястье, вижу, как он подает ею знак; ему не нужно утруждать себя ни словом, ни взглядом, чтобы получить желаемое: продавец вкладывает блок сигарет ему в руки, —

в руки моего отца, они в машинном масле, на ногте большого пальца заметная вмятина от полученной на работе травмы; он держит руки, будто принимает подарок: я так и вижу, как он

со всей силы разрывает упаковку,

подносит ко лбу рукав коротковатой рубашки с нагрудным карманом, в кармане — автоматическая шариковая ручка: отец устало вытирает пот. Стоит жара, но он уже не задыхается от нее. Вижу его плечи: сначала не тронутые солнцем, потом совершенно черные — в пикапе. Он отбрасывает со лба волосы, орет на таксистов, подрезает водителей на дороге: сигналит, скалит пожелтевшие, но крепкие, как у хищников, зубы, — мой отец в облаке выхлопных газов.

Мэтр Вельбом разговаривает голосом, характерным для Африки, голосом тех белых, о каких говорят, что они никогда не вернутся, голосом, огрубевшим от сигарет, купленных в непонятных лавочках. Громоподобным голосом мэтр Вельбом говорит, что перезвонит. Не знаю, от чего именно — от сигарет или алкоголя, — но их голоса всегда звучат так властно, так безапелляционно, так категорично. О таких белых, затерянных в муравейнике городков и лесов, говорят, что они никогда не вернутся: они переняли резкий тон и манеры рыночных торговцев, переняли голос пьянчуг, хлюпающий от кашля, как дороги в сезон дождей, дождей сильных настолько, что они пробивают асфальт, стаскивают землю в кюветы, заливают их, дождей сильных настолько, что они переполняют реки, обрушают берега, подмывают холмы, увлекая с собой бетон. Когда я говорю, что у мэтра Вельбома голос дождя, как у моего отца, я представляю, как дождь бьет по отцовским раскрытым ладоням, а ниже них видны дома рабочего поселка.

Мэтр Вельбом повесил трубку, и Антони решил прояснить ситуацию. Он предложил еще раз связаться с посольством и Министерством иностранных дел. Стоя у кухонного стола, за которым сидели все мы, он набирал телефонные номера. Сначала позвонил в компанию, где работал отец, но там трубку никто не снял, затем в посольство, которое должно было опросить свидетелей случившегося на этой или следующей неделе.

Вице-консул снова привел факты с их привязкой ко времени, как будто последовательность событий имела большее значение, чем их причины, как будто факты, изложенные в откровенно нелепой форме, могли принести утешение.

Тело отца, отброшенное от машины, оказалось под холмом в десять часов. С одной стороны лежало его тело, с другой — валялась машина. Мне не удается представить себе ни конкретных мест, ни пейзажей того мира, так хорошо мне известного, ни лесосеку в глубине чащи вдали от городов, где я родилась и бегала, смерть отца будто сделала меня чужой — но чему? — местам детства или только обстоятельствам;

так нелепо слышать описание какой-то местности, ведь я не могу вспомнить даже цвет листвы тех краев.

Он ремонтировал застрявшую на возвышенности машину, которая вдруг покатилась вниз. Было десять часов утра — уточнение крайне важное, судя по тому, что вице-консул делал на нем упор. Стало быть, десять часов, солнце с каждой секундой поднималось выше, попадало в зеркало заднего вида, при слишком ярком свете, вероятно, очки отца забликовали — и это ослепило его. Вице-консулу очень захотелось уточнить, что машина покатилась вниз по склону, поскольку не стояла на тормозе, отец выпал из нее, попав под колеса, и она его переехала. Но где это случилось: на высохшей докрасна земле или в топкой грязи?

Меня переполняет горечь оттого, что я не знаю, где это произошло: на красной почве или на черном песке, как в прибрежных лесах.

Вице-консул сказал:

водитель пикапа, в кузов которого положили пострадавшего, ехал в город на всей скорости, в больницу отца доставили в 14:30, а около девятнадцати часов тело отправили в морг. Вице-консул настойчиво акцентировал наше внимание на том или ином месте, увязывая его со временем и с конкретным состоянием отца.

Вице-консул сказал:

однако сердце не билось уже там, у подножия холма.

Я представляю себе белый пикап с грязными колесами, с грязными до середины дверцами, двое в кузове придерживают тело, а третий сидит за рулем, спешащий внедорожник потряхивает на ухабах, и я вижу, как тело в последний раз подскакивает и замирает.

Вице-консул сказал, что владельцы компании замешаны в каких-то незаконных махинациях, в отмывании денег и создании подставных фирм. Сказал, что сами они на допросы не являлись. Сказал, что они отправляли вместо себя рабочих, которые стали свидетелями происшествия и транспортировали тело. Сказал, что все это их не касается, мол, отец на них не работал. Вице-консул сказал, что в таких обстоятельствах ничего не может сделать.

Мы неподвижно смотрели в пустоту.

Антони нажал кнопку «завершить вызов».

Желание звонить еще куда-нибудь у него пропало. У Альды тоже. С покрасневшими, полными гнева глазами я сказала, что больше не хочу оставаться здесь ни секунды, не хочу и не могу, но «здесь» не означало какое-то конкретное место в мире, я, задыхаясь от рыданий, сказала, чтобы от меня отвязались, оставили меня в покое.

Дядя взял меня за руки, которые я сжимала, положив на колени,

— Хорошо, племянница моя, мы поняли. Ты хочешь остаться в одиночестве. Поселим тебя в доме бабушки.

а моя тетя добавила:

— Но нужно, чтобы ты была на связи.

— Ладно, Альда, оставь ее ненадолго, — сказал мой дядя решительным, хорошо нам знакомым тоном. — Кто-нибудь заедет к тебе. Или я, или твоя тетя.

Мой преисполненный сочувствия дядя

проехал по дороге, проложенной через еловый лес, и вот мотор, а вместе с ним и весь мир, затих на гравийной дорожке у почтового ящика, у небольших ворот, некогда белых, а теперь посеревших — теперь, когда бабушка нас больше у них не поджидает.

Я прошла по гравийной дорожке, увидела яблоню, под которой раньше стоял садовый столик,

увидела дверь в гостиную, рамки, отвернутые изображением к стене; теперь, когда бабушки больше нет, все в ее доме накрыто простынями.

Антони распахнул ставни.

— Надо будет скосить траву, я вернусь, — сказал он, потом толкнул дверь в бабушкину спальню и, раскрыв шкаф, закашлялся:

— Не знаешь, где тут полотенца? Может, проветрить? Сейчас проветрим. Кстати, в баре поблизости есть вайфай. Сможешь оставаться на связи с друзьями. Правда, здорово?

Уперев руки в бока, я оглядывала дом и не узнавала его.

— Анна, если находиться здесь будет слишком тяжело, можешь вернуться к нам. Ты никому не помешаешь. А вот в шкафу есть полотенца и постельное белье, я заеду к тебе завтра. Тебе что-нибудь нужно?

Вместо ответа я помотала головой — все нормально, ничего не надо. Дядя положил на стол банкноту в 20 евро и уже вышел было из дома, но вернулся. Захотел еще раз вымыть руки. Прислонившись к мойке, он беспокойно посмотрел на меня. Я вышла из гостиной и улеглась на кровать в комнате по соседству с бабушкиной, где когда-то ночевал мой отец. Дядя закрыл спальню и стал еле слышно бормотать через дверь.

— Анна, ты же нам когда-нибудь все расскажешь? Объяснишь, почему ты прекратила общаться с отцом?

Я чувствовала, что его ладони легли на дверь. Он тяжело дышал. А его голос, хотя дядя говорил очень тихо, проходил сквозь подушку, которой я накрыла голову, чтобы больше ничего не слышать.

— Анна, почему до тебя невозможно было дозвониться? Разве телефон отключают на целых два дня? Почему с тобой всегда трудно связаться? Мы же как-никак твоя семья.

Я уткнулась в подушку лицом, и он, не дождавшись ответа, вышел, осторожно закрыл входную дверь и завел двигатель автомобиля.

В порыве гнева я выскочила из отцовской комнаты, чтобы взять двадцатиевровую купюру. Я была уже в полной решимости выйти на улицу, как вдруг поняла, почему ничего здесь не узнаю: кухня изменилась — во время моих летних каникул она никогда так не выглядела.

В старом доме оставалось всего несколько вещей, дорогих моей душе. Бабулино кресло, ее кровать и посуда на кухне, расположенная в привычном порядке. Они напоминали о воскресных обедах и тех старых кухонных полотенцах. Я с улыбкой подумала о том, как мы, подпрыгивая, вынимали приготовившиеся блюда из духовки, открывая ее черным полотенцем, йогуртовый пирог в кондитерской форме, а иногда пирог с фруктами, золотистый, как моя кожа, и с твердой корочкой. Я представляю себе, как вкладываю в него клубнику, кусочки яблок и груш. Мы вытаскиваем форму на подставку под горячее — и кухня наполняется ароматом выпечки. Мои руки в тон пирогу, их придерживают белые руки. Мы начинаем отталкивать друг друга, тянуть руки, желая помочь, наши руки под бабулиными — с фруктовым соком и стаканом сиропа. Бабушка заворачивает в салфетки подарочки и вкладывает в наши детские ручонки. Руки бабушки я вижу отчетливо, но почему только руки, а где же ее глаза?

В шкафчике под мойкой я обнаружила ту самую форму: интересно, она только мне навевает воспоминания о детстве или старшему поколению тоже?

Я не знала, с моим ли только детством связан этот дом, связан ли он с детством отца: помню лето в саду на улице Гортензий, открывающиеся ставни, гравийную дорожку и почтовый ящик, босые ноги и форму с пирогом, прижатую к животу, я так и вижу наши руки на столе: мы сидим кружком и играем, подставляем лица солнцу, замирая под его лучами, — и оно запечатлевает горячий поцелуй на наших веках. Но где же глаза бабушки? Я помню белизну ее полноватых рук под сенью листвы в послеобеденные часы и темные пятнышки на венах. Но где ее глаза? Их я не вижу, неужели глаза отца я тоже забуду, как забыла глаза бабушки?

Какая-то машина замедлила ход перед домом, затормозила и лишь потом поехала дальше. У этого дома давно никого не видели, тем более меня.

Я засунула двадцать евро в лифчик, взяла кондитерскую форму вместо корзины для покупок и вышла из дома.

С двадцатью евро и формой для пирога я обогнула круговые развязки, миновала цветочные клумбы, две автобусные остановки, вечно пустынные, пришкольную парковку, какого-то парня в длинной футболке, который шел к улице за стадионом.

Мне вспоминалось, как я в тринадцать лет уходила с пляжа сразу после полудня и шагала одна. Помню водонапорную башню — сооружение, похожее на груду металлолома. После нее надо было идти по улицам к подсолнуховым полям и, чуть не доходя до них, срезать путь — у большого камня, который служил мне ориентиром. Я иду той же дорогой, только наоборот — от полей в сторону моря, направляюсь за стадион, куда сворачивает весь народ, скапливаясь на автозаправке и на парковке у супермаркета.

Это был супермаркет сети Super U. Две маленькие девчушки дурачились, толкая друг друга.

Я вошла внутрь; охранник смерил меня взглядом. У входа посетителей встречали дыни — огромные, величиной с голову — и местное, шарантийское, вино, малочисленные покупатели по двое семенили за своими тележками; оставив позади гвалт промоакций и развалы овощей, я же направилась к полкам с вином и пивом, поблуждала среди ликеров.

Когда я спокойно разглядывала две бутылки дешевого виски, размышляя, какую взять, меня похлопал по плечу охранник:

— Говорю же, в магазин нельзя заходить босиком. И вашу кондитерскую форму необходимо оставить в камере хранения.

На входе в супермаркет мне совсем не хотелось ничего ему отвечать, но он был настойчив:

— Вам сюда нельзя.

— Мне надо кое-что купить. Это займет три секунды. Я возьму пачку макарон и бутылку. Вы позволите мне войти? Или что будем делать?

— Но это…

Я вошла в супермаркет и направилась к стеллажам, пока он подбирал слова.

— В любом случае вы не можете выставить меня за дверь. Иначе я свяжусь с соответствующими органами. Никто не поймет, кто из нас прав — вы или я. То ли вы меня вывели из магазина потому, что я сумасшедшая, то ли потому, что черная, а может, потому, что я черная сумасшедшая. Доподлинно об этом никто не узнает. Так где здесь макароны?

Я осмотрелась и нашла нужный указатель.

— Тут можно найти пакет макарон дешевле одного евро?

Он не улыбался. Он почесывал нос, стараясь умерить свое рвение.

— Дай мне свою форму.

— Скажите, а вы не знаете, когда здесь проходит автобус? — спросила его я.

— Какой именно автобус?

— Автобус, который идет в Мен-Бертран. Тот, что останавливается у школы. Здесь же ходит автобус, правда? Я видела знак остановки общественного транспорта.

— Рейсового нет. Дважды в день автобус здесь проходит, но он школьный.

— И каким образом люди здесь передвигаются?

Уперев в бока руки, при этом в одной держа бутылку, а во второй — форму для выпечки, я принялась костерить городской транспорт, расточая проклятия от имени не имеющих автомобилей людей, которые из-за натертых во время длительной ходьбы мозолей вынуждены сидеть дома и скучать. Развеселившиеся кассирши пытались сдержать смех, смущенно прикрывая рты руками. Охранник ходил за мной следом по всем отделам магазина.

— Куда тебе ехать?

— Но я же вам сказала — в Мен-Бертран. К дому рядом с баром — табачной лавкой напротив детского оздоровительного лагеря.

— Лагеря там больше нет, теперь там кемпинг. Через четверть часа магазин закрывается. Подожди. Я тебя подвезу. Подожди у бензоколонок. Ты едешь к дому своей бабушки, ведь так?

— Мы знакомы?

— Я заканчиваю работать через пятнадцать минут и подброшу тебя.

Из магазина выходили разномастные люди и, точно судьи, выносили мне обвинительный вердикт за босые ноги. Я откупорила на парковке бутылку виски и, сделав пару глотков, чихнула. Мимо меня проезжали семьи с детьми, которые при виде чудаковатой дамочки без обуви даже о телефонах своих забывали, и тут притормозил охранник.

— Почему ты ходишь босиком?

— Слишком долго объяснять. Мы знакомы?

Но он продолжал пялиться на мои голые ноги, поэтому я придумала объяснение:

— Скажем так, я просто не хотела, чтобы от моих ног воняло. У меня не осталось носков. И я не хотела надевать обувь без носков. Может, звучит сложновато, но это правда. Мы знакомы?

— Я работал в баре рядом с домом твоей бабушки. Ты заходила за сигаретами.

— Как тебя зовут?

— Рафаэль.

Километры пути, которые тянутся и тянутся, когда идешь пешком, мы преодолели на машине всего за несколько секунд. Спуская ноги на гравийную дорожку, я пригласила его завтра вечером на ужин: на тарелку макарон, а если немного повезет и останется сыр, то еще и с сыром. Я добавила, что это не свидание, а просто небольшие посиделки, ни к чему не обязывающая встреча не совсем чужих друг другу людей. Он спросил, по-прежнему ли я позволяю себе разговаривать, как министр, и это сравнение мне комплиментом не показалось.

На улице Гортензий, до сих пор пустынной, стали собираться машины: люди приезжали запастись сигаретами или лотерейными билетами — такими, где требуется стереть защитный слой. Я стояла на гравии с застрявшим между пальцев ног камешком, с покупками, сложенными в форму для выпечки, и ждала, пока Рафаэль соизволит ответить. Он на мгновение подался назад, проверяя состояние почтового ящика, и потом сказал:

— Буду завтра в семь вечера.

По гравийной дорожке я дошла до обеденного стола со стульями. На улице у бара кто-то щелк-нул шариковой ручкой, собираясь вписать цифры в клетки игрового поля на лотошной карточке. Этот щелчок привлек мое внимание и заставил снова вспомнить отца: его лицо, его фигуру в шумном многолюдье, сигаретный дым, которым он пыхал, когда смеялся,

и вспомнился

так явно, так отчетливо

голос моего отца, вспомнилось лицо над воротом синей рубашки,

авторучка в левом кармане, вот отец выкладывает ее на стол, намереваясь поразгадывать кроссворд в газете, и тут опять его голос — он звучит еще более явно, более отчетливо.

Я стояла на гравийной дорожке, когда вдруг услышала голос отца, отца в синей рубашке, снова оказавшегося в саду, услышала, как щелкнул механизм ручки, как она легла на стол.

И я не двигалась с места, глядя на его фигуру, слушая щелчки ручки: синие чернила превращались в округлые буквы под его рукой, — на гравийной дорожке и в саду теперь не было ничего, кроме этого.

Отцовский или материнский голос не спутать ни с чьим. Он сидит глубоко внутри нас до самого смертного часа.

Я шла по гравийной дорожке, когда раздался, застав меня врасплох, голос отца, когда раздались щелчки синей ручки — и в его пальцах, и на улице.

Мне тут же вспомнились его объятия, шуточки, сопутствовавшие утреннему пробуждению и приготовлению завтрака, заботливые поцелуи в лоб и теплые слова. Я вижу отца, ощущаю его запах, запах сигарет, с каким он сдувает волосы с моего лица: одной рукой взяв меня за плечи, другой — подхватив под ноги, он поднимает меня с кровати и несет в кухню к чашке с кофе,

— Ты опять вчера уснула над книгами?

— Да, но не от скуки. Я обессилила от смеха.

— И что же ты читала?

— Книгу, которую мы купили вчера, «Сон в летнюю ночь».

— Вильяма «щас с пира»?

— Шутка у тебя дурацкая, папа, дурацкая, глупая, ну вот прям убогая.

целует меня в лоб, и я больше на него не смотрю, а нетерпеливо ищу, из какой бы баночки взять конфитюр и намазать толстым слоем на хлеб,

— Как ты думаешь, а мы сможем в ближайшее время сходить в книжный? Что скажешь, пап? Эй, сможем? Мне нужен «Моллой» Беккета, он будет в программе по литературе в следующем полугодии. Папа, ты меня слушаешь? Ты слушаешь меня или нет, папа?

— Да, да, да.

он запускает руку в мои волосы, заправляет несколько прядок за ухо, мои кучерявые волосы собирает в извечный хвост, больше похожий на птичье гнездо, и его голос сквозь кашель, сопровождаемый запахом табака и чего-то сладкого,

— Мне уже двадцать лет! А ты все не хочешь оставить мои волосы в покое.

его голос пролетает над моими плечами, проходит сквозь обои, стены кухни, что изменилась теперь, когда никто меня больше не гладит по щеке,

— Раз тебе так хочется, будь страшной, походи на Боба Марли; носи, раз тебе хочется, растаманскую прическу.

у отца слово «растаман» означало всякого, кто был нечесан, неряшлив, грязен или же невежлив; он говорил «ты только посмотри на этого растамана/растаманку», когда хотел сказать о мужчине, подрезавшем его на дороге, или о женщине с грязными ногтями; смысл этого слова я узнала не сразу, а только когда начала делать разные записи, искать в словарях и в самой жизни истинное значение слов и поступков.

— Если хочешь, делай себе растаманскую прическу. Только пойдешь впереди меня. А как ты хотела? И в ресторане сядешь за соседний столик. Я не желаю общаться с девушкой нечесаной и страшной.

— Но я не страшная!

— Выходим через десять минут.

— Через десять минут? Но я даже принять душ не успею! Я не только останусь без прически, но и буду плохо пахнуть. Почему всегда надо жить как в казарме? Мы тут в армии, что ли?

— Просто поторопись. И вообще, разве тут кто-то спрашивает твое мнение?

Я оставила пакет макарон на кухонном столе и уселась на диван с бутылкой виски в обнимку. Сад погрузился в тишину. Теперь он был каким-то незнакомым, как и ставший малюсеньким дом, как и заржавевшие двери, как и синие ставни, которые открывались в сад. Может, тут и переночевать? На диванчике перед окном, глядя на разъезжающие по улице Гортензий машины. Может, тут и заснуть? Водрузив на стол сумку с одеждой и книгами, я достала клочок бумаги со списком дел, который пора было удлинить:

• сходить к нотариусу

• снова связаться с мэтром Вельбомом

• купить носки и трусы, если будут деньги

Я смотрела на этот листок, как разглядывают семейную фотографию в рамочке на полке: бабушка с внуками — в такой фотографии есть прошлое, но есть и будущее, которое предстоит переосмыслить. Я посмотрела на листок, потом на рамки с фотографиями, которые стояли на каминной полке изображением к стене, смахнула рукой пыль, как делают, войдя в старый дом, долго стоявший закрытым, повернула к себе.

На трех фотографиях была я, на всех — летом, в саду: я сижу с растрепанными волосами и рисую; на другом снимке — смеюсь, раскинув руки в стороны и не держась за веревки качелей; а еще на одном — я, нарядившись пиратом, кривляюсь, проворно делаю выпады с саблей наголо и наступаю — «полундра, полундра! берегитесь! трепещите, папа! трепещите, салаги! трепещите, чудища морские!» — я кривляюсь перед отцом, а он, с притворно испуганным взглядом, с открытым ртом, поднимает ручищи к небу.

Это не единственная фотография с нами двоими: вот, например, черно-белый снимок, на котором запечатлен пейзаж и руки отца в контровом свете, а вот его лицо на фоне замка — я отворачиваю все фотографии на каминной полке, чтобы не видеть его лица.

Предыдущая главаГлава 8 из 18Следующая глава