Это случилось в 1997 году, когда мне было семь лет и у меня еще была мама, до отъезда из нашего дома, стоявшего в густом лесу, до отъезда из Конго. Аромат свежеиспеченного хлеба наполнял коридоры, просачивался сквозь стены, так и вижу ее белое платье, потом синее, длинные африканские косы с лентами в тон ее кожи, она заполняла собой все, кричала, вижу ее высоченные каблуки, можно сказать, ходули, вижу красные ногти, острые, как иглы, она потягивалась в солнечных лучах, обвивала мою шею руками, словно веревками;
так и вижу маму: она снимает кожуру с мандаринов, мама на кухне
склонилась над столом,
а потом мама гонится за мной,
— Как ты не можешь этого понять, ты никогда не слушаешься, Аннабелла, дорогая…
помню ее голос, совсем детский, накрашенное лицо, синие ресницы, хрупкую фигуру, ее детский голос, брызги от сочных фруктов на коже,
— Аннабелла! Что тут непонятного? Ты должна складывать вещи на место. Ясно?
— Да, мама, ясно.
и она бежала за мной, за моей огромной головой и выставленными вперед руками, хватала разбросанные по комнате игрушки или ловила те, что были привязаны к собаке и прошмыгивали между
— Анна!
маминых ног, и она
— Если не будешь слушаться, я тебя накажу, поняла?
кружилась вокруг меня, кружилась вокруг моих рук, а над всеми витало Рождество, витало над елкой с большой звездой, над мамой и снова над искусственной елкой из магазина, все кружилось по гостиной, витало между распакованными подарками
— Аннабелла, кому говорю?!
и друзьями с виски и сигарами в руках, мама-жандарм тащила меня, как преступницу.
— Аннабелла!
И это вспыхнуло вот так, прямо за столом, вспыхнул гнев моего пьяного отца, неожиданно для него самого, и вспыхнуло лицо мамы, когда она упала,
но сначала на пол полетели гирлянды и бокалы,
— Извинись!
а потом отец поволок маму.
В тот день они оба проснулись взволнованными сильнее обычного, ведь ей предстояло принимать гостей, ему — показывать жену, ребенка и собаку соседям в полурасстегнутых рубашках, толстобрюхим экспатриантам, потеющим от теплого пива и экспортного вина, отбросам всех наций — итальянцам, испанцам, французам, югославам, русским, сбежавшим от судебного преследования или от любовных проблем, изгнанным из собственных семей и с родины, приехавшим в Африку, чтобы спастись, найти место на предприятии или чтобы свободно вести развратную жизнь со все более юными любовницами. И это вспыхнуло вот так, при гостях,
когда у входа скопились внедорожники, когда столик заставили бокалами с джином. Это вспыхнуло над кока-колой и бутылками с шампанским, вспыхнул гнев отца, которому было невыносимо, что мама взрослела,
мама с косами сначала до лопаток, потом до бедер,
ему было невыносимо видеть, как пялятся на ее грудь,
глазеют на нее,
на маму с маленькой, но округлившейся грудью, что вздымается под одеждой, невыносимо видеть, как маму задевают плечами, как она порой разводит ноги, когда садится, представлять, как она позволяет платью упасть в руки юнцов, вешающихся ей на шею, мама в красном лифчике, мама девятнадцатилетняя, но такая взрослая из-за макияжа, мама с пухлым личиком.
Было Рождество, и стук маминых каблуков привлекал всеобщее внимание, когда она, беззаботно смеясь, выносила очередные блюда, стук ее каблуков привлекал внимание толстяка Тазука и Марио, который хватал ее за руки, а мой отец продолжал пить и наблюдать за ней с противоположного конца стола, за мамой, которая держала руки Марио и шептала,
— Я умею читать судьбы и кое-что вижу в твоей.
— И что же ты видишь?
— Женщину.
улыбаясь ему, а отец, не сводивший взгляда с нее и с тарелок, целомудренно отделявших тела этих двоих, крикнул:
— Дорогая!
И это вспыхнуло вот так, между жареной курицей и банановым десертом; голос отца, сидевшего далеко от мамы и водившего вилкой по пустой тарелке, повторял, отгоняя от нее всех,
— Дорогая!
— Дорогая!
— Дорогая, надо бы посмотреть, осталась ли картошка. Я говорю, надо бы посмотреть, осталась ли на кухне отварная картошка.
отец наблюдал из-за стола, как мама идет по коридору, провожал взглядом ее руки, ее тело
— Хотите еще немного шампанского?
и повторял:
— Милая, эй! Надо бы посмотреть, осталась ли картошка…
И пьяный отцовский гнев полыхнул по лицу мамы и ее светлому платью, разгоняя гостей: сначала ретировались семейные — им вдруг понадобилось уложить спать младенцев, малышей и даже детей, которые укладывались сами, потом настала очередь подвыпивших пар, последним ушел Марио; когда это вспыхнуло, вспыхнул пьяный гнев моего отца по отношению к маме, по-прежнему ее любящего, и когда закрылась дверь за последним гостем, отцовские руки подняли маму за шею на десять сантиметров от пола и припечатали к стене, будто куклу.
— Что ты там вытворяла?
И это вспыхнуло в коридоре и в спальне, мебель полетела в дверь и в стену, гнев моего отца разрушил мир,
— Извинись, извинись сейчас же! Я подобрал тебя на обочине босую, ты абсолютно никто, деревенская девка, я отмыл тебя, вытащил из нищеты; здесь ты отмыла свою вшивую голову, грязную задницу и вонючий рот; я дал денег твоей семье — братьям, сестрам, дяде. Ты об этом забыла? И ради чего все это было? Чтобы ты гадила мне? Чтобы ты вытирала об меня ноги в моем доме? В моем собственном доме? Ты осмеливаешься унижать меня перед моими друзьями? Девка, которая пришла сюда с грязными ногами и даже не говорила по-французски, теперь унижает меня перед моими коллегами? «Моя не говорить французский, прости, хозяин…» А теперь этот грязный, как задница, рот осмеливается вякать? Спустись с неба на землю, спускайся и смотри мне в глаза, когда я с тобой говорю!
и отец вырывал ей косы и ногти,
— Здесь все мое, здесь все куплено на мои деньги.
— Я ухожу, Джованни, я бросаю тебя и забираю ребенка.
— Только вздумай, только попробуй забрать мою дочь, коснись ее хоть раз, — и ты увидишь, что с тобой будет. Я натравлю на твою задницу полицию, посольство, если попробуешь дотронуться до моего ребенка; она француженка, моя дочь — француженка; это мой ребенок, ты не имеешь права ее забирать.
и мама полетела на пол, ударившись головой об угол кровати.
— Мама!
— Аннабелла, иди к себе в комнату, — проорал отец.
Между нами выскочил мой пес Бобби.
Когда мама перестала отвечать, отец вышел из спальни, а потом и из дома; он завел автомобиль и заложил вираж, сигналя бежавшему за ним псу.
Я осталась в коридоре.
Рождественские подарки были разбросаны, елка валялась на полу.
Я пошла в комнату, куда уже вернулся пес и теперь вилял хвостом рядом с мамой, которая по-прежнему не двигалась,
— Мама? Мама?
я обошла вокруг нее, вокруг ее окровавленной головы,
— Мама, если ты не проснешься, я тебя накажу, поняла? Мама, просыпайся сейчас же!
пес лизал ей лицо.
— Мама, я больше не буду тебе помогать на кухне; мама, я больше не буду ничего делать для тебя; мама, просыпайся, или я все расскажу папе, когда он вернется, я скажу, что ты плохо себя ведешь, мне приходится все повторять; ну, мама, послушайся же меня! Проснись, прошу тебя, проснись сейчас же, мама! Думаешь, что я тебя пожалею, если ты притворишься мертвой? Нет! За кого ты себя принимаешь, мама? Проснись или я тебя накажу! Мама, надо прибрать в доме, ты никогда не слушаешься!
Я приподняла голову мамы — и ее рука безвольно упала.
Мама очнулась на следующее утро и собрала чемоданы. Но сначала она пришла ко мне в комнату и спросила у Бобби, можно ли ей войти. Ее отекшее, покрытое синяками лицо пугало пса. Я приказала Бобби прекратить лаять на нее, сказала, что все нормально, это мама, и она может войти ко мне в комнату. Я подошла к ней и взяла за руку:
— Я рада, мама, что ты не умерла и нормально себя чувствуешь, что ты проснулась и сможешь привести в порядок дом.
Она взяла мое лицо в свои руки.
— Аннабелла, надо поговорить о твоем папе.
— А где он?
— Не знаю, но мне надо уйти, пока он не вернулся, два-три дня я поживу у Марио. Потом поймаю машину и уеду в город.
— Но почему ты уходишь?
— Хочешь пойти со мной?
Я стояла и молчала. Она продолжала:
— Пойдешь с мамой? Хочешь со мной?
— Нет, я останусь с папой, и ты тоже останешься с папой. Что ты будешь делать у Марио? Почему ты уходишь? Почему ты постоянно делаешь глупости? Папа снова будет кричать на тебя, папа снова рассердится.
— Я побуду у Марио максимум два дня, потом уеду.
— Но куда ты уедешь?
— Жить с папой стало слишком сложно.
— Ты нас больше не любишь? И на что ты будешь жить? У тебя же нет денег.
— Знаю, папу ты всегда любила больше, чем меня. Я знаю это, Аннабелла. Я же никого не люблю так сильно, как тебя. Помни об этом всегда.
— Но если ты меня любишь, останься здесь. Останься со мной и папой, мама, пожалуйста!
Я крепко держала ее обеими руками.
— С папой я больше оставаться не могу, Аннабелла. Это еще одна вещь, которую ты должна понять. Я ухожу.
— Тогда я останусь с папой, раз ты уходишь.
Это было раньше, до той страшной ссоры, до того, как мама упрекнула меня, что отца я люблю больше, чем ее, до того, как небо рухнуло на землю; это было раньше, когда мы жили, постоянно смеясь: отец пронес нас одну за другой по коридору, закинув на плечо, и сбросил на «кровать узников».
Мама оказалась рядом со мной после того, как место, где она таилась — за шторкой в ванной комнате, — было раскрыто,
и теперь, улыбаясь, целовала меня,
в те времена мы постоянно забавлялись, играли в прятки, млели под лучами солнца, лежа у окна: мама и запах масла карите на моих руках — это было обычное воскресенье, послеобеденные часы.
Когда я просыпалась, мама просовывала руки под одеяла, которые появлялись у нас на кроватях в сезон дождей, отрывала меня от подушки и от запаха пса, я наваливалась ей на плечо, прижималась к щеке, прохладной, как оконное стекло поутру, и мама гладила меня по голове.
Это было обычное воскресенье: я склонялась над кружкой какао, отгоняя змеившийся из нее дымок и падающие мне на лицо кудряшки.
Стрелки настенных часов показывали восемь утра, слышалось, как нож гладил кусочек подсушенного хлеба — это мама намазывала масло на тост, который влетал мне рот: самолетиком он взмывал над тарелкой, со звуком крутящегося пропеллера и работающего мотора проносился над приборами и приземлялся под моим носом.
После завтрака я вспоминала о своей игре: с крошками на лице, в перепачканной пижаме, с плюшевым слоником в руках я забиралась на стол и оттуда
— Готова? Раз, два…
падала в мамины объятия, она ловила меня на лету, передо мной все начинало кружиться; и ее улыбка лучилась светом, плыла на фоне мебели, стен, окон и никак не гасла: эти мгновения длились и длились.
Это было обычное воскресенье, после завтрака: мамина улыбка, ее зубки-жемчужинки, широко раскрытые глаза, мама подбрасывала меня выше головы, и ее косы, перехваченные нарядным платком, будто врастали в пол.
Она кружила меня над собой, когда я, глядя на ее улыбку, вдруг подумала о том, что собираюсь ей сказать, и нахмурилась.
Мама спустила меня на пол и потянула в сторону ванной комнаты. Я сжимала ее руку, но менее нежно, чем она — мою.
Она поставила табурет перед раковиной и достала расчески. Я больше не улыбалась. Я твердо решила ей это сказать. Мама смочила водой мои волосы, которые за ночь сильно спутались и превратились в лианы, нанесла на них немного бальзама,
— Никогда не видела, чтобы у девочки-метиски были такие кудряшки. В отца ты только скверным характером пошла — не волосами. Делаем много шишечек или косичек?
она разделила волосы на пряди и занесла расческу.
— Один хвостик, мама.
— Хвостик? Просто хвостик? Вечно хвостики, никогда не хочешь косички…
И я начала реветь, недовольно хмурить брови перед зеркалом, всячески мешать маме, дергать плечами — и тогда она отказалась от идеи с африканскими косичками и собрала все волосы одной резинкой:
— Ну вот твое птичье гнездо!
Отец рассмеялся в дверях, сказал, что я всегда добиваюсь желаемого и верить мне нельзя; он подошел к зеркалу, спустил меня с пыточного табурета, расцеловал в щеки, мокрые от притворных слез, а я в это время прятала победную улыбку, всхлипывала как собачонка и тяжело вздыхала при мысли, что пришлось бы несколько часов терпеть, пока мне заплетут косички. Мама достала косметичку, приподняла голову и навалилась грудью на край раковины, чтобы густо накрасить глаза.
Тогда я высвободилась из отцовских объятий и забралась обратно на табурет, собираясь принять участие в происходящем. Я предлагала цвета для макияжа: черный карандаш для подводки, голубые тени и, конечно же, тушь.
— Подожди, мама, я тебя накрашу.
— Веди точно по линии глаза, детка.
Потом мы нарисовали гордо приподнятые брови, нанесли тональный крем. Когда дело дошло до маминых волос, она размазала тонким слоем масло карите по своим и моим ладоням, и я принялась натирать каждую ее косичку. Затем мама провела помадой по губам — и ее лицо озарилось благодатью, как после окончания молитвы.
И тут я, приуныв, повернулась к отцу и спросила, стану ли я когда-нибудь такой же красивой, как мама, а отец, смеясь, ответил:
— Но ты же прекрасно знаешь, Анна, что ты точная копия своего отца.
Я высвободилась из отцовских объятий, покинула ванную, побежала в кухню искать закутки, где я смогу затаиться, когда мы будем играть в прятки после обеда. Укромные места в кухне, укромные места в гараже.
После обеда я скажу маме, что больше не хочу быть в одной команде с ней.
Это были обычные одиннадцать часов утра: солнечный свет заливал весь дом, мама возвращалась на кухню, а отец слушал музыку в гостиной, попивая виски и куря сигареты. Это были обычные одиннадцать часов утра, и он хотел, чтобы я потанцевала с ним. Под песни, звучащие из музыкального цен-тра, мы подражали движениям Майкла Джексона, которые видели по спутниковому телевидению. Отец поднимал меня, отхлебывал большими глотками из стакана, поверх моей головы летел его смех; в гостиную заходила мама с поварешкой в руках и показывала нам лунную походку, призывая в свидетели пса,
— К танцам надо относиться серьезно, а не так, как эти два весельчака.
и она присоединялась к нашему танцу, а я между родителями делала волну руками, как хип-хоперы на MTV.
Отец клал руки маме на талию, целовал ее в плечо, заново наполнял стакан; я помогала танцевать плюшевому слонику, помогала танцевать собачьим ушам.
Когда мы сели обедать, отец был уже пьян, я решила сказать маме все за десертом.
Взяв в ложку немного торта, я произнесла бесстрастным тоном:
— Мама, ты можешь быть в отдельной от меня команде? Я больше не хочу, чтобы ты была в моей. Ты не умеешь ни бегать, ни прятаться, папа постоянно тебя находит, ты слишком большая.
Она подозрительно сощурила глаза, посмотрела на меня искоса, посмотрела так, будто я сказала, что больше не люблю ее:
— Ладно, мадемуазель Аннабелла Морелли, ты не будешь в одной команде со своей матерью.
После обеда, когда отец закрыл глаза и начал обратный отсчет рядом с «кроватью узников», мы с мамой разбежались в разные стороны. Я спрятала собаку под машину, а сама закрылась в кухонном шкафу.
В тот день отец первой нашел меня, минут через пять, после того как он отправился искать. Когда он открыл дверцу под мойкой, я так сильно закричала, что собака выскочила из гаража и со всей прыти побежала ко мне.
Отец закинул меня на плечо и первой бросил на «кровать узников», а потом уже мне на лицо упали мамины косы с запахом масла карите.
Мама говорит, что отца я люблю больше, чем ее, и что отец всем прочим предпочитает меня.
Мама говорит, что отца я люблю больше, чем ее, и, возможно, она права: я ребенок, предпочитающий власть.
Мамин чемодан проплыл по спальне, ударился о кровать. Он проплыл по спальне и гостиной, проплыл над порогом дома — и во дворе хлопнули дверцы внедорожника.
И руки моей матери крепко меня обняли, а потом отправились к машине, обвивавшие мое тело руки теперь уезжали. Мама обняла меня, закрыла дверцу, и я осталась сидеть на пороге дома с моим псом и домработницей Розалиной, мама бросала мою необъятную грязную шевелюру, бросала моего отца, все еще пьяного, там, в гостиной: мать обняла меня, а потом уехала, и пыль, окутавшая дом, разорвала тесную связь, что до сих пор была между нами.
Розалина, пристроив меня на своем бедре, как делали местные пигмеи, которых можно было увидеть у реки, внесла меня в дом и усадила на кухонный стол.
— Чего тебе хочется съесть, Аннабелла? Что ты хочешь, дорогая? Чего тебе хочется съесть? Молчишь? Не хочешь больше разговаривать? Все, больше не разговариваешь? Аннабелла, которая всегда все знает лучше всех, больше не разговаривает, она стала немой?
— Я хочу… Хочу шоколадный омлет с горошком, и ветчиной, и с карамелью, и с гранатовым сиропом.
— Сейчас сделаю тебе шоколадный омлет.
— С горошком.
— И с горошком, и с ветчиной, и с карамелью.
— И с гранатовым сиропом.
— И побольше гранатового сиропа для очень красивой девчушки, которая еще и очень смелая.
— Как Донателло, черепашка-ниндзя.
— Да, как Донателло.
Домработница Розалина крепко обняла меня.
И прошли месяцы, а я так и не увидела ее лица в белом внедорожнике, который бы вернулся, подняв пыль; месяцы, когда я напрасно верила, слоняясь перед входной дверью, что мама возвратится; месяцы, когда я взбиралась на манговое дерево и висела на его ветвях вниз головой, пока кровь не застучит в висках или пока Розалина не начнет кричать,
— А ну спускайся сейчас же! Да она сумасшедшая! Анна, что ты там еще удумала? Спускайся оттуда!
бесконечно твердить, что я всех пугаю, пока не пожалуется на меня повару Макани, а потом моему отцу,
— Аннабелле скучно, ей нужны друзья, господин, ей надо играть с другими детьми, с ребятишками из деревни.
а он в ответ скажет:
— Сейчас научу ее стрелять из охотничьего ружья.
Над лужайкой за террасой свистят пули, я лежу на животе, смотрю в прицел на живое существо, крестиком разделенное на четыре части, отец нависает над моими плечами,
— Птицу надо бить на лету.
шепчет мне на ухо,
— Ты должен быть быстрым и внимательным, как она.
отец часто говорил со мной будто с мальчиком, будто я никогда не стану женщиной.
— Следи за ней взглядом, следи терпеливо, с любовью — и тогда ты ее убьешь.
Я выстрелила — и птица упала замертво в нескольких метрах от нашей террасы…
И прошли месяцы, а я все не видела маминого лица, месяцы злости, охватывавшей меня с самого утра, стоило встать с кровати, месяцы, что я провела с грязной головой, отмахиваясь от всех, отмахиваясь от жизни, отмахиваясь от себя самой, я не признавала дверь — пользовалась выходящим во двор окном в ванной комнате, где шептала псу:
— Давай, давай, давай же, прыгай, дружочек мой!
И прошли месяцы, в которые я выпрыгивала из окна с полусонным лабрадором: он ставил лапы на подоконник, вилял хвостом и сигал наружу.
Месяцы проходили, а я все не видела маминого лица, иногда сидела одна в гостиной, месяцы сидела перед телевизором: в фильме девушка стреляла по столикам, и по стенам, и по стульям.
У нее короткие волосы.
Окно в туалете, через которое она должна была сбежать, оказывается замурованным. Ее бросили там, лишив возможности спастись. Она палит по толпе, чтобы скрыться. Ее зовут Никита.
Я попросила Розалину остричь мне волосы, и прошли месяцы, когда я пуляла по мебели в гостиной или по дому, стоящему в конце улицы, я «разносила» напрочь дом, прищуривая один глаз, другим смотря в прицел водяного пистолета, который держала в вытянутой руке, готовая выстрелить,
— Что ты там опять вытворяешь, Аннабелла?
и прошли месяцы,
— Я готовлюсь стать секретным агентом, папа! Моей работой будет устранение объектов.
а я все не видела маминого лица; может, из-за этого, а может, из-за гнева — и сшибленные с дерева фрукты, и три убитых во время половодья питона; мне обрезают волосы, но они растут, как растут мои ноги, но их я подрезать не могу; прошли месяцы — и я больше не помнила ее лица.
Отец договорился с месье Локосса, преподавателем из деревни, и тот теперь приходил к нам домой, учил меня считать, читать и выполнять письменные работы для отправки в центр дистанционного образования в Нанте, куда их доставляли самолетом, который раз в месяц привозил в рабочий лагерь продовольствие.
— Внимательно смотрите, что пишете, мадемуазель Аннабелла. Вы пропустили букву «а» в слове «паук», в результате получился «пук», — не уверен, что преподаватели жаждут узнать о ваших интестинальных проблемах.
— Что значит «интестинальные»?
— Это значит, что люди не обязаны быть в курсе ваших проблем с повышенным газообразованием.
И прошли месяцы, хотя, может, я преувеличиваю; нижние ветви деревьев уже были на уровне подбородка, мои работы, что возвращались с отзывами преподавателя, которого я никогда не увижу, становились все более объемными, и однажды я прочла вот это:
«дорогая Аннабелла»
И прошли месяцы, фактически целый учебный год, все это время «дорогая Аннабелла» постоянно ждала кратких комментариев мадам Шеню, она их писала в правом углу листочка: «Я рада узнать, что для комарика Эрнеста, постоянного героя ваших сочинений, чтение стало убежищем, развлечением, наслаждением. Поскольку наш дорогой Эрнест задавался вопросом, как становятся писателями, я позволю себе ответить ему так: чтобы стать писателем, прежде всего надо быть заядлым читателем. А вы действительно думаете, что можно совмещать карьеру шпиона с работой писателя? Поцелуйте за меня Бобби».
И прошли месяцы учебного года, и этот год пролетел с мадам Шеню, с ее комментариями на моих работах.
И однажды в воскресенье, когда мы уехали из Конго в Габон, когда обосновались в Мунане, когда я уже смирилась со своим одиночеством, отец вдруг вошел ко мне в комнату и сказал, что повидаться со мной приедет она — та, на которую я перестала тратить свою любовь, о которой перестала мечтать и даже изредка думать, та, чье лицо я теперь припоминала с трудом, та, которую раньше я часто представляла себе появившейся на пороге дома, одетую то в синее, то в белое, то в черное; она приедет в мой день рождения или на пасхальных каникулах, приедет сюда, в городок на холме, в это новое место, где мы теперь жили, куда бежали от войны, я и отец, с чемоданами в пикапе, с моим псом на коленях.
Въезд на территорию контролировала служба безопасности, она же охраняла дома сотрудников, приехавших работать на предприятиях по лесозаготовке и добыче марганца. У меня появились новые друзья, Микаэла и Разван, с которыми я познакомилась однажды на территории клуба, они были старше меня года на три и тоже жили здесь. Ни Розалины, ни Макани, которые воспитывали меня после ухода матери, больше с нами не было, хотя какие-то домработница и повар были, но их имен я уже и не помню.
Он вошел ко мне в комнату, когда я таращилась на свои ноги, лежа на кровати и думая о Разване,
— Она приедет повидаться с тобой.
вошел сказать мне о матери, которая теперь была для меня чужой.
Я ничего не ответила, ни о чем не спросила, поэтому позже, за столом, он возобновил разговор:
— Я позвонил в Пуэнт-Нуар семье твоей матери. И мне дали номер ее телефона. Сейчас она живет в Габоне со своим новым приятелем. Я разрешил ей навестить тебя. Она приедет после пасхальных каникул на твой день рождения. Молчишь? Тебе не интересно?
— Ты же знаешь, папа, меня мало что интересует в жизни, — ответила я, встала из-за стола и отправилась к друзьям.
И прошли дни, когда мы с Разваном и Микаэлой плескались в бассейне, встав кружком, когда Разван в бассейне брал меня за руки и его язык проникал ко мне в рот. И прошли дни, когда в баре беспечные посетители ждали за столиками, пока у них примут заказ, когда я не знала, что мне делать: уйти или остаться на своем стуле и смотреть, как мать Микаэлы сушит дочери волосы и поглаживает ее плечи.
Я лежала на полотенце у бассейна, записывала в блокнотик кое-какие мысли, не зная, стоит ли мне оставаться там и смотреть, как дети и их родители в эспадрильях держатся за руки и вместе смеются. Как вносят в специальные журналы информацию о выпитых напитках, съеденных сэндвичах, о пользовании полотенцами и пляжными зонтиками, чтобы расплатиться за все в конце месяца. Комарик Эрнест к тому времени пропал — и страницы моего блокнота заполняло бесконечно одинокое «я»; оно документировало все состояния бесстыжего, завистливого, а порой и злого существа. Милая и улыбчивая на вид, я могла писать жуткие вещи, например, такие: «Больше всего на свете мне хотелось бы, чтобы мои родители умерли». В блокнотике я излагала, какой вижу свою дальнейшую жизнь: я буду писателем, я буду свободной, я никому ничего не буду должна.
И прошли дни, когда я ее уже не ждала — ту, которую больше не знала, которую больше не видела даже во сне, дни, когда я забиралась в кузов пикапа, играла в рабочем городке под холмом, а потом наблюдала за детьми, что больше не приближались ко мне, как больше не приближались ко мне и дети из городка на холме, кроме Микаэлы, кроме Развана, — ни из рабочего городка, ни из одинаковых белых домиков с общими дорожками. Прошли дни и наступила та суббота, когда отец обвел взглядом мои всклокоченные волосы, проверил мои руки, попросив отложить в сторону блокнот, с которым я везде ходила.
— Пойди умойся, пожалуйста, и подстриги-ка ногти.
Прошли дни, когда я уже не ждала, что приедет мама в своем коротеньком платье, выйдет из машины, отбросит косички назад.
— Твоя мать приедет сегодня, совсем скоро!
Длинные синие ресницы, такие же ногти — моя мать обнимает меня, поворачивается вокруг своей оси;
— Видишь, мама нисколько не изменилась.
угловатые плечи, угловатые бедра, бесконечные ноги — уж не знаю, как ей удается сжать меня такими худыми руками,
— Куколка моя! Да ты и правда выросла. Ты теперь женщина.
мама гладит меня по щеке, думая этим показать свою любовь, и говорит,
— Смотри, это тебе, я сделала это специально для тебя, любовь моя.
и надевает мне на шею цепочку с кулоном, на котором выгравировано мое имя, — видимо, это должно компенсировать годы ее отсутствия,
— Аннабелла, дорогая!
— Слишком поздно, мадам.
— И никакой благодарности? Хотя бы поцелуй меня, Аннабелла!
от мамы пахнет пивом, табаком и бурными ночами, мама некоторое время работала в барах, пока не нашла себе друга,
— Подожди, я представлю тебя.
она берет меня за руку:
— Жером, это моя дочь Аннабелла.
— Здравствуй, Аннабелла.
— Правда, она миленькая?
— Да, она красива, как и ее мать.
— Здравствуйте, месье.
Я отстраняюсь, сбрасывая его руки, которыми он чересчур ласково поглаживал мои плечи.
Начинались пасхальные каникулы, и солнце просачивалось сквозь листву,
я натянула свой самый красивый комбинезон,
тот, что в клеточку,
я считала секунды, подпрыгивая от нетерпения, я натянула свою самую красивую улыбку и выскочила на улицу, увернувшись от машины, которая меня чуть не сбила. Я понеслась так быстро, так резко, бросив все — чашку с какао и тосты, — упав в руки повара, когда пробегала мимо него,
— Ко мне приедет мама! Ко мне приедет мама! Се-го-дня! Она приедет се-го-дня! Я всем в школе расскажу, что приехала моя мама.
пробегала мимо и зацепилась пряжкой комбинезона за его фартук,
— Я невероятно рада! Невероятно рада!
моя радость затмевала дни, месяцы, все эти годы молчания.
— Поздравляю, Аннабелла! Здорово, что к вам приезжает мама.
— Спасибо!
Пустынная улица ждала только нас, а где-то по перекрестку сновали машины и гулял шум моторов: Мунана была там, а здесь — резиденции экспатриантов с чистенькими порогами, гетто богатеев, гетто белых, где каждые десять метров есть те, кто готов вытереть нам нос.
Она заключила меня в свои объятия
— Подожди, я представлю тебя. Жером, Аннабелла.
— Здравствуй, Аннабелла.
— Мама, я хочу уехать с тобой.
и ответила,
— У меня нет денег, чтобы содержать тебя, милая. Да и твой отец никогда на это не согласится. Он никогда не позволит мне забрать тебя.
и она засмеялась
— Он убьет меня, если я тебя заберу. Ты даже не представляешь, какой он.
Увидев, что я перестала на нее смотреть, что я отвела взгляд в сторону, она добавила:
— Я буду тебя навещать. Прекрати дуться, Анна.
— Мама, ты говоришь не так, как прежде.
— Я повзрослела, Аннабелла, и ты тоже повзрослела.
— Значит, я никогда не смогу приезжать к тебе в гости?
— Я сама буду приезжать, могу приехать в следующем году, если хочешь.
— В следующем году?
— Да.
— Ни к чему приезжать, мама. Я не нуждаюсь в тебе.
Повисло долгое молчание.
— А ты, как я вижу, теперь груба, Анна, ты изменилась. В тебе появилась жестокость. Ты стала, как твой отец. Говоря со мной, не смотришь мне в глаза, а ведь я твоя мать. За время нашего разговора ты лишь раз взглянула мне в глаза.
— Я похожа на отца, потому что ты оставила меня с ним. На кого, по-твоему, я должна быть похожа, если ты оставила меня с ним? На тебя, что ли? Давай же, мама, скажи, на кого я должна быть похожа? Ты хоть иногда думаешь, что говоришь, или ты совсем тупая?
— Аннабелла!
— Что Аннабелла? Я не хочу, чтобы ты возвращалась. Не хочу больше тебя видеть. Все кончено, мама, не приезжай больше сюда, не отнимай у меня время. Я знать не хочу таких, как ты.
И я убежала, не оглядываясь, с улицы, бросилась к отцу, он обнял меня, как всегда,
— Аннабелла, дочка…
потом взял меня за руки и стал пританцовывать со мной, я уткнулась в его плечо мокрым от слез лицом.
— Аннабелла, дочка, с этого дня ты должна понять: никто никогда не будет любить тебя так, как люблю тебя я.
И прошли месяцы упадка сил, природу которого я, обычно всегда бодрая, не понимала, месяцы упадка сил, который пригвоздил меня к кровати больше чем на год. А потом во мне проснулась тяга к саморазрушению: я не понимала почему, но мне не хотелось ни есть, ни спать; я брала тайком сигареты и воровала из гостиной бутылки со спиртным, я смолила без всякого удовольствия, по крайней мере поначалу, надиралась алкоголем где-нибудь в кустах вдали от всех и возвращалась пьяной через заднюю дверь, и я натыкалась на повара, который перестал меня узнавать, и отталкивала домработницу, угрожала ей, и я больше не встречалась с друзьями, засыпала прямо на полу, когда не находила сил добраться до кровати. Среди взрослых развратников ходила молва о девочке, которая частенько ищет, где бы раздобыть сигарет и алкоголя, и охотно демонстрирует грудь всякому, кто ее этим угостит. Ливанцы, итальянцы, словаки приезжали поработать на добыче марганца и размещались в квартирках рядом с клубом, приезжали ненадолго — я не видела, чтобы кто-то задерживался больше чем на неделю. Они приглашали меня в квартиры, заводили в спальню, принимали меня за деревенскую девчонку, угощали спиртным, давали денег; чаще всего я напивалась и засыпала раньше, чем могла понять, что со мной происходит. Слухи, толки дошли, наконец, до моего отца, который однажды обнаружил меня на кровати с бутылкой в обнимку.
Я была наказана. Меня бранили с утра до вечера, следили за мной. Грозились лишить карманных денег на посещение клуба. Хотели показать меня психологам, мать Микаэлы и сама Микаэла переживали за меня, Микаэле запретили видеться со мной, пока мне не станет лучше, Разван был влюблен в Микаэлу, они ходили вместе, держась за руки, их матери отлично ладили друг с другом, а у меня матери не было.
В двенадцатилетнем возрасте меня посадили в машину и увезли в столицу на медицинское обследование, там меня облачили в больничное, взяли на анализ кровь, — и моему отцу сообщили, что у меня депрессия, а он это перевел как «любой выход из дома без строгого надзора категорически запрещен».
И вот отец повел меня есть мороженое, долго шагал рядом со мной, не произнося ни слова, и мы зашли в книжный магазин, который держала старушка с деревянным крестом на шее, вероятно монахиня. Он купил книги для подростков и предложил мне выбрать какой-нибудь подарок. Я взяла первый попавшийся том, он показался мне самым тонким. До сих пор я читала только отрывки из литературных произведений, которые содержались в моем учебнике. Когда я положила книгу рядом с кассой, старушка спросила, не лучше ли мне выбрать приключенческий роман или историю любви, поскольку «Цветы зла» слишком сложны для моего возраста. А я ответила, что предпочитаю эту книгу, так как в ней мало страниц.
По возвращении домой я больше никого не замечала — только лежала на кровати и читала. Я хотела писать стихи, как Шарль Бодлер, писать стихи, поражающие умы читателей. Некоторые мне нравились больше других, потому что они голосом близкого друга проникали мне в самое сердце. Я читала «Гармонию вечера», читала «Отречение святого Петра», читала «Самобичевание»[10] и клала книгу себе на грудь. А иной раз я сидела на бортике бассейна, смотрела на солнце, от яркого света у меня начинала кружиться голова — и я падала в воду, слушая ее плеск, закрывала глаза, чтобы ощутить, как она давит на веки, а потом я опускалась на дно.
Войдя в подростковый возраст, я превратила свое тело в площадку для всяческих экспериментов. Я седлала велосипед и на полной скорости спускалась с холма, не глядя на дорогу: мне казалось, что так, через тело, в мою душу проникают вселенские истины.
Пока я испытывала свою чувствительность, Микаэла и Разван расстались. И поскольку они больше не выносили друг друга наедине, то захотели возобновить общение со мной.
И вот они приходили ко мне домой, вваливались без стука в мою комнату, распахивали окна, падали по обе стороны от меня на кровать, где мы так, втроем, и засыпали. Я читала им стихи, которые находила красивыми, не надеясь, что они поймут, почему последняя строфа «Гармонии вечера» трогала меня до слез.
И прошли шесть меланхоличных месяцев, в течение которых Микаэла и Разван падали на кровать по обеим сторонам от меня и трясли книгой над моим лицом, прошли эти шесть месяцев, а потом машина привезла письмо, сообщающее о смерти моей матери. И это стало облегчением. Наконец-то, думала я.
Когда Микаэла и Разван спросили, отчего я плачу, я сказала, мол, из-за того, что моя мать снова вышла замуж, уехала жить в другую страну и что раньше каникул я ее не увижу.
В тот день я предпочла настоящую жизнь подменить вымыслом.