К книге
Рассказы старого пограничникаПани Неродзинская. II
77%
Пани Неродзинская. II
47

Сторож Евтихий, громко зевнув, направился к ржавому рельсу, подвешенному возле казармы, и изо всей силы ударил по нем старым шворнем. Тягучие звуки прорезали предутреннюю тишину, откликнулись в лесу заунывным эхом. Над огромным двором пролетела стайка вспугнутых воробьев. Возле панского дома залаяли собаки. Последовало еще несколько ударов, возвещавших батракам о наступлении нового трудового дня.

В казармах блеснули тусклые огоньки лучин и коптилок. На трехэтажных нарах, поднимая тучи пыли, закопошились люди. Заполнились узкие проходы помещений. Среди глухого говора взрослых послышались сонные детские голоса. Многие из ребят, протирая кулачками глаза, тоже начали собираться на работу. У колодца между казармой и конюшней рабочие бряцали ведрами, брызгали друг на друга водой, шумно освежали лица, стараясь превозмочь тяжелую усталость. Потом они потянулись с котелками к кухне за кандером, которым помещица кормила их ежедневно утром и вечером.

Когда сбор на работу был закончен, во дворе в сопровождении надсмотрщиков появился управитель фольварка Яблонский. Рабочие прозвали его хорьком, так как он напоминал мелкого хищника и повадками и острым лицом. Обходя шеренгу поденщиц, Яблонский, тыча пальцем каждой в грудь, отсчитал тридцать женщин.

— На уборку ржи, — бросил он. — Восемь баб пусть берут лошадей и запрягают в косилки, двадцать две — на вязку снопов. А вы, — он оглянулся через плечо, — на сенокос… Надсмотрщики, принимайте людей!

Яблонский увидел Ирину — круглолицую, крепко сложенную девушку. Его давно пленили красивые черные глаза и словно выточенная фигура батрачки. Девушка избегала управителя и, когда он направился к ней, с презрением отвернулась.

Не любила Ирина этого человека. Но он уже несколько дней приставал к ней: то потреплет по щеке, то вдруг глянет волком, чтобы запутать. А вчера подарок прислал. Только Ирина вернула его обратно. Она знала, чем кончались приставания Яблонского к другим девчатам.

— Зря хорохоришься, — шепнул он, остановившись возле Ирины, — от меня ты все равно не уйдешь и не спрячешься…

На балкон, как всегда перед отправкой людей на работу, вышла пани Зося. Она была придирчива, и Яблонский боялся молодой помещицы, как черт ладана. Еще будучи девчонкой, она вмешивалась в жизнь фольварка и строго взыскивала с управителя за малейшее упущение по службе. Покойный брат пани Зоси, распутный холостяк, на редкость жестокий человек, боготворил сестру и еще при жизни узаконил ее наследницей фольварка, дав девице во всем полную волю. Он считал ее умной, напористой и поощрял все, что бы она ни делала, а в последние годы жизни передал ей все бразды правления фольварком. К этому времени Зося успела закончить в Варшаве гимназию, выйти замуж за одного разорившегося шляхтича, прогнать его и даже преуспеть в флирте с самим Пилсудским. В восемнадцать лет Зося была уже полноправной хозяйкой фольварка и управляла им, стараясь подражать своему братцу и даже превзойти его.

Яблонский боялся молодой помещицы, но уважал ее за крутой нрав и умение видеть все в фольварке. Взглянув на белевшую в предрассветных сумерках фигуру хозяйки, управитель, угадывавший ее мысли на расстоянии, подошел к мастеровым, остановился возле Степана Лукашевича. Узкие, как у хорька, глаза его злорадно прищурились.

— Вам, пане Лукашевич, сегодня и отдохнуть не мешало бы, — процедил он сквозь зубы, — всю ночь ведь глаз не смыкали.

— На том свете отдохнем, — ответил спокойно кузнец.

— А по-моему, и на этом свете отдохнуть небесполезно.

«Неужели кто-нибудь донес? Так некому, вроде. Разве сам он подкараулил?» — подумал озадаченный Лукашевич.

— Это кто же так печется о моем отдыхе? — спросил он.

— Здесь все делается с доброй воли ее ясновельможности, — насмешливо бросил управитель. — Пани Зося настолько благосклонно относится к вам, что еще до наряда позаботилась дать распоряжение конторе.

— Пусть будет так, — промолвил в раздумье Лукашевич. — Но боюсь я, пане управитель, что от моего отдыха ни вам, ни вашей хозяйке на душе спокойнее не станет.

Степан привычно, как всегда после работы, вытер о кожаный фартук руки и направился в казарму. Переступив порог, он невидящим взглядом обвел пустое помещение и опустился на свои нары.

Рядом раздался стон. Это метался в жару брат Степана Тодось. Еще совсем недавно он так же, как и его товарищи, каждое утро уходил на работу, к панской соломорезке. Трижды просил он управителя и однажды даже пани Зосю поставить над ножами оградительный щит, но те не захотели и слушать. И кончилось все это большой бедой: как ни берегся Тодось — вместе с соломой под ножи попали его руки, и вот теперь лежит он безрукий и никому больше не нужный.

— Ну как, брат, самочувствие? — спросил Степан, сдерживая волнение.

Бледное лицо Тодося перекосилось, он глухо простонал:

— Плохо, Степа. Если не выживу, не забывай мою Марфу и детей. Как-никак, у тебя в руках всегда верный кусок хлеба… А ты что, отдых сегодня выпросил?

Степан ответил не сразу.

— Уволили, — сказал он, наконец.

Больной резко дернулся, пытаясь встать, но лишь беспомощно застонал. В запавших его глазах застыл ужас.

— Уволили? Да как же это могло случиться?

Под окном кричали дети, они играли в войну. Прислушавшись, Тодось пошевелил пересохшими губами.

— Это мои… Что с ними теперь будет?

Степан не ответил, он в глубоком раздумье искал выход из создавшегося положения.

От ветра, вырывавшегося из-за песчаного, покрытого ельником холма, ржаная нива подернулась едва заметной рябью, потом заколыхалась широкими волнами.

Косари привычно взмахивали косами, мелкими шажками продвигались вперед, оставляя за собой аккуратно выложенные ряды свежескошенной ржи, пахнувшей хлебом и неуловимыми ароматами земли. Рубахи на спинах косарей уже давно стали мокрыми, а заданный на день участок почти не уменьшался.

Тимофей и Казимир работали рядом. Они тоже обливались потом, но их усталые лица были вдохновенны: оба думали о той великой ответственности, которую взяли на себя минувшей ночью.

В фольварке их звали близнецами, хотя Тимофея родила русская женщина, а Казимира — полька и они ничем не походили друг на друга. Тимофей был высокий, худощавый, хмурый. Казимир — среднего роста, коренастый, с нежным, красивым лицом. Тимофея узнавали по черным жестким волосам, добрым темным глазам. А у его друга волосы были мягкие, как лен, а глаза синие-синие. Тимофей медлительный в движениях, а Казимир не мог устоять на месте, даже когда его одолевала усталость.

Общее таилось лишь в их сердцах, в их думах, и близко знавшие их рабочие шутили, что «близнецам» на двоих одна душа досталась. В это нельзя было не поверить, особенно когда они заводили вдвоем «Калинушку» или слагали бойкие частушки на опостылевшие порядки в фольварке. «Близнецы» всегда держались друг друга, вместе ушли в солдаты, вместе вернулись с войны, спали на одной наре, ели из одной миски, вместе работали — действительно жили, словно их одна мать родила.

— Ну и участок же нам всучили, — вздохнул Казимир, вытирая лицо ладонью.

— Завтра, может быть, еще похлеще дадут, — ответил Тимофей, взглянув в синие глаза друга.

— Так ни о чем и не подумаешь, даже дыхнуть некогда, — пожаловался Казимир. — Я вот до сих пор никак не соображу, с чего же нам все-таки начинать. А, Тимофей?

— С людей, друже.

Заметив направившегося к ним надсмотрщика, «близнецы» взмахнули косами и, плавно покачиваясь, пошли вперед…

Среди мужчин, выбиваясь из сил, шла Ирина. Надсмотрщик поставил девушку не на вязку снопов, а на косьбу, да еще на таком участке, где рожь полегла.

Солнце жгло немилосердно. Людей томила жажда, а воды не привозили. Косари то и дело поглядывали на дорогу.

— Неужели панские холуи даже о воде не могут позаботиться? — произнес рыжеусый косарь, облизывая пересохшие губы.

— Это, Платон Ефимович, Неродзинскую не волнует, — ответил настигавший его Казимир. — У панов для нас закон простой: хоть подыхай, а работай. Ну, а выбился ты из сил — им что? Безработных хватит.

Мимо косарей с пустыми ведрами прошел сутулый, длинноногий водонос Катрич. Он гнусавил свою единственную песенку:

Сама садик я садила,

Сама буду поливать…

Хотя Катрич половину своей жизни обслуживал таких же обитателей казармы, как и он сам, а не любили этого человека рабочие. Они не знали его имени и вряд ли помнили его фамилию: звали его всегда мопсом: «мопс, принеси воды», «мопс подвел», «от мопса слышали».

— Ну, чего ты болтаешься здесь с пустыми ведрами? — обозлился Тимофей. — Сидел бы уж лучше где-нибудь в холодочке и не раздражал людей…

На дороге показался водовоз. Люди бросились ему навстречу, с шумом обступили бочку. Когда на дне осталась грязная жижа, водовоз обвел косарей грустным взглядом и сказал:

— Что с водой меня не вовремя послали, это полбеды, привезу еще. А вот про настоящую беду вы еще ничего не знаете.

— Что случилось?

— Степана Лукашевича уволили…

Наступило гнетущее молчание. Но оно было недолгим. Тишину нарушил Платон:

— Уж если пани Зосе Степан плохой работник, так о нас и говорить нечего. Всех выгонит!

Тимофей закурил. У стоявшей рядом с ним Ирины сверкнули глаза.

— Все по миру пойдем, если каждый только о себе будет думать! — сказала она. — Этого так пропустить нельзя. Нужно заставить Неродзинскую вернуть Степана на работу. И Олеся заодно.

— А как же ты ее заставишь? Не знаешь разве, какая она спесивая?

— Одна я не заставлю, а гуртом можно! А если вам, мужикам, пани так страшна, — мы к ней первые пойдем. Правильно я говорю, бабы?

— Правильно!

К столпившимся рабочим торопливо подошел надсмотрщик.

— Чего разгалделись? — прикрикнул он. — А ну, по местам!

Косари, жницы и вязальщицы разошлись, но мысль о Лукашевиче преследовала многих. Работая, они не переставали думать о Степане, волновались и за него и за свою судьбу: ведь каждого из них молодая своенравная помещица могла в любую минуту выгнать из фольварка.

В полдень стало известно, что вместо борща и каши, которые выдавались на обед с такой же неизменной последовательностью, как кандер на завтрак и ужин, сегодня привезли сельдей.

— Кто же в такую жару кормит людей соленым? — возмутился Тимофей. — Нужно отказаться от этой дряни и идти обедать в фольварк!

Возле недовольных опять появился надсмотрщик. Он попытался запугать их, а когда это не помогло, попробовал договориться по-хорошему. Но косари побросали рыбу и потребовали вести их на обед в фольварк.

— А чем селедочка не понравилась? — притворно удивился Казимир. — Сама пани ест ее с удовольствием. А Яблонский с утра до вечера ел бы. Не верите? Давайте пригласим хозяйку и управителя откушать с нами.

— Вот-вот, я же и говорю: пойдем в усадьбу всем гуртом приглашать их, — воскликнул Тимофей.

К косарям присоединились жницы. Они окружили надсмотрщика, потрясая тухлой рыбой.

— Скотина и та не повезет без корму, — наседала на него Ирина. — Ну, чего зенки вылупил? Думаешь, испугалась тебя!

«Близнецы» переглянулись. Они были довольны, что история с гнилыми сельдями постепенно превращалась в организованный протест против произвола Неродзинской и ее приказчиков.

— Люди мы или кто?! — гудели голоса.

— Бросай работу!

— Пусть скажут, за что уволили Олеся и Степана!

Ирина первая бросила косу, пошла к дороге. За ней потянулись остальные.

Яблонский, объезжавший поля, заметил идущих в фольварк рабочих и галопом пустился им навстречу. Управитель был готов на скаку врезаться в толпу, бить и топтать каждого, пока не попросят пощады, но все его существо вдруг охватил животный страх.

«Сейчас эти хамы могут с любым сделать что угодно», — подумал он и, осадив коня, свернул с дороги.

Мимо Яблонского проходили бледные от усталости, молчаливые люди. Лица их были суровы. Яблонский увидел Ирину. Она шла с гордо поднятой головой.

К управителю робко подошел надсмотрщик.

— Что случилось?

— Отказались есть сельди.

— Забастовали?

— Слава Езусу, еще нет. Идут просить другой обед.

— Дурак! — прошипел Яблонский. — Так просить не ходят!

Повернув коня, он поскакал в фольварк. Кто-то заулюлюкал. Кто-то возбужденно бросил ему вслед:

— Хорек!

Предыдущая главаГлава 47 из 61Следующая глава