Новости находят их уже по дороге на работу. За все утро Вера и Герман едва обменялись парой фраз — он хмур и суров, а ей неловко от произошедшего ночью. В брошенных ненароком взглядах ловит его ответный — исподволь, не в глаза. То и дело она поджимает губы, точно все еще ощущая поцелуй, а в мыслях он. Рядом. Голый. Возбужденный. Какая хрень! Потому Верка смотрит в окно, не вслушиваясь в грохочущую в салоне музыку, не обращая внимания на город за окном машины, и не сразу реагируя на звонок сотового и резкое Варшавского:
— Слушаю!
Лишь когда он обрывает музыку и рявкает в трубу:
— Как?! — а после мрачнеет лицом, Верка поворачивается к мужчине, чтобы тут же напрячься каждой клеткой тела. Серые глаза зло сощурены, ладонь на руле сжата так, что чудом не ломает пластик. Слушает долго, раскаляясь с каждой секундой, после ограничивается ледяным: «Ясно», и чуть ли не отшвыривает телефон на приборную панель.
Хочется спросить, что стряслось, но инстинкт самосохранения вынуждает молчать и ждать. Ждать, когда напряженная, заполонившая салон тишина разорвется очередной жуткой правдой.
— Кравчук повесился. Ночью в камере. Свидетелей нет. Якобы замучила совесть, — тон Германа ровный, голос тихий, но за каждым словом звенит сталь и злость. Вера спрашивает осторожно, точно боится порезаться об эти острые грани, случайно сказать что-то не то:
— Он точно… сам?
— Конечно, нет! — Варшавский слишком резко заходит в поворот. Верку кренит влево так сильно, что, сохраняя равновесие, приходится опереться ладонью о мужское колено. Она отдёргивает руку, но Герману, кажется, все равно.
— Он был единственной нитью, связывающей мелкий районный рэкет с крупной группировкой. Все, что удалось выбить — признание в убийстве Королева. Подельники хоть и поют, но ни хера не знают — сядут за пособничество и за распространение дури. Взятые в клубе, либо тупые шалавы, либо безвольные коровы, которых повели, и они пошли. Предъявить нечего.
— А я? — уточнять, кто она «шалава» или «корова» Вера благоразумно не берется.
— Ты? — Варшавский смотрит тяжело, так что от одного взгляда разом болят все раны на теле и в душе. — Можешь заявить на износ и опознать Ульянова по фото, можешь пройти свидетелем по делу Короля…
Девушка судорожно всхлипывает — переживать раз за разом произошедшее едва ли не страшнее, чем через него пройти. Губы Германа дергаются кривой ухмылкой, отдаленно напоминающей горькую улыбку:
— А можешь остаться в стороне. Убийство Королева, считай, раскрыто и без тебя. Ильич, вероятно, свалил из города и не сунется, пока не утихнет шум. Заяву подать ты, конечно, можешь, но толку с нее — ноль. Хотя нет — пока ты молчишь и не высовываешься — есть шанс выжить. Вякнешь — и все пережитое покажется тебе детским лепетом.
— Это угроза? — Вера не отводит взгляд, благо они стоят на светофоре и Герман смотрит в глаза, прожигает насквозь, как рентгеном. Мысли считывает, не иначе.
— Нет. Не хочу, чтобы и тебя нашли растерзанной этим зверьем под корягой на просеке.
Просека — название дела. Язык срабатывает быстрее мозгов:
— Как твою жену?
— Да, — Герман не говорит — рубит воздух и обрывает взгляд. Больше он не отрывается от дороги и не произносит ни слова, пока они не приезжают в «Стройинвест». В офисе Варшавский становится уже привычным — резким, ледяным, отчужденным. Вера то и дело косится на профиль мужчины — пока поднимаются по лестнице, пока едут в лифте, пока идут до кабинета Шуваловой. Девушке почти физически нужен взгляд этих серых глаз — секунда поддержки, одно короткое слово, жест, хоть что-нибудь, подтверждающее — все будет хорошо. Дикое и странное желание — какое «хорошо» может быть в ее случае? Жива и ладно, спасибо уже за два относительно спокойных дня.
В приемной, где теперь ее рабочее место, Вера замирает. Не хватает решительности спросить Германа, что дальше, начать рабочий день как ни в чем не бывало. Не хватает решительности просто жить. Кравчук мертв, Ильич на свободе, а она теперь просто бесполезная жертва, обреченная до конца жизни бояться каждой тени и спать с включенным светом. Использованная и ненужная, такую только выкинуть — на обочину, в канаву, да хоть под корягу на просеке… Губы дрожат, пальцы мелко подрагивают, а Варшавский как мысли читает. Кратко обнимает за плечи, помогает снять пальто, касается ладони едва уловимо.
— Ты здесь в безопасности, — шепчет так тихо, что кажется — она читает по губам. Хочется возразить. Подозрения о Саныче грызут изнутри — убедить себя в непричастности «графа» Шувалова не получилось. Ощущение надвигающегося пиздеца точит, не отпускает. А может теперь — это ее постоянное состояние? Всегда ждать от мира самосвал с дерьмом?
— Зачем теперь это все? — обращается к Герману, как к единственному, кому может доверять. Тот удивленно вздергивает бровь. Приходится пояснить:
— Эта фирма, должность. Если я больше не нужна…
— Прекрати. Ты здесь официально работаешь. Или есть иные варианты? Приглядела другое теплое место после путяги?
Нет. Не приглядела. Даже не думала о будущем. Какие планы, если завтрашний день превратился в единственное желание — выжить, да и то не особо сильное.
— Где все? — офис подозрительно пуст. В коридорах никого, двери кабинетов не хлопают, даже внизу только охрана.
— Суббота, — теперь Варшавский действительно улыбается, — у нормальных людей выходной. Нам надо с Сан Санычем кое-что перетереть, а тебе Лида работу оставила. Чтобы меньше времени было дурные мысли гонять.
Работой оказывается пачка договоров, с которых нужно снять копии, заверить печатью и рассортировать в хронологическом порядке. Большинство подписаны Шуваловой Л.А., но на некоторых встречается ровная, точно по линейке выверенная подпись «Ингвар Даль». Вскоре становится понятно — все международные контракты подписаны шведом — любителем театров, все местные — сестрой Шувалова. Ни Саныч, ни Варшавский в документах не мелькают. Лишь на одном листе девушка находит знакомые фамилии — копия протокола собрания учредителей «Стройинвест»: четверо — Варшавский, Даль, брат и сестра Шуваловы. Арамис, д'Артаньян, Портос и миледи Винтер. Кто же чертов граф де Ля Фер?
Монотонная рутинная работа, жужжание ксерокса, запах озона в воздухе вводят Веру в состояние близкое к медитации, которую нарушает выглянувший из кабинета Герман:
— Сделаешь нам кофейку?
В тайны совещания Верку не посвящают. Пока расставляет с подноса чашки — понимает одно: они проиграли. Герман сдержан и мрачен, а маленькие глаза за стеклами золотых очков в ореоле лопнувших сосудов от бессонной ночи.
— Нашли твоего Короля, — ленивое, размеренное настигает ее уже в дверях, заставляет замереть, ожидая продолжения. — Опознавать там особо нечего, зато есть что в гроб положить.
Вера кивает. Молча, без эмоций. Смерть первой любви больше не отзывается болью в разбитом сердце — то, что мертво не может болеть.
К тому, что происходит после обеда, Вера Смирнова оказывается не готова.
— Едем домой, — бросает Герман, и она покорно идет с ним, не задавая вопросов. Вот только едут они не на хату Варшавского, а в другой район города. Лишь когда минуют знакомый бульвар, ведущий к заводу, где работал Верин отец, до девушки доходит:
— Ко мне домой?
Мужчина кивает, а ей становится страшно. Знакомая родная девятиэтажка уже маячит впереди, возвращает в прежнюю жизнь. Вот только Вера уже не та. Как возвращаться, после всего, что было? Улыбаться, делая вид, что все хорошо и она — та самая Вера Смирнова, королева района, модная красотка. Слушать перешептывания за спиной, смотреть людям в глаза? Кажется, грязь на ней так же видна, как ощутима измаранной душой и опороченным телом. Как дальше жить? Что говорить матери? Так хотелось вырваться из заточения, вернуться под защиту родных стен, и вот, теперь джип Варшавского припаркован у подъезда, а она сидит в салоне, не решаясь выйти.
Герман не торопит, только делает музыку тише и ждет, глядя, как тонкие девичьи пальцы сжимаются в кулаки, как пухлые губы безмолвно шевелятся, подбирая правильные слова.
— Вера? — хриплый голос не командует, спрашивает, как минувшей ночью. Вновь оставляет выбор. Но это бред, иллюзия — выбора у нее нет с тех самых пор, как предпочла смерти вонючий шланг Кравчука.
— Ммм? — девушка не поворачивает головы, перебирая возможные варианты и тщетно гася нахлынувшую панику.
— Я буду рядом, — ладонь Варшавского на ее плече, тяжелая, надежная. Откидывает волосы, вынуждает обернуться, приподнимает за подбородок, требует посмотреть в глаза. — Ты можешь жить дальше, должна жить.
Но она грустно мотает головой. Сказать проще, чем сделать. Пальцы Германа теплые, гладят по щеке. Кажется, он и сам не замечает этой ласки. Хочется поддаться, закрыть глаза, позволить ему вести, как в их первом танце, решить за нее, как в минувшие два дня, но…
— Не знаю, как это выдержу, — шепчет, глядя в серое небо глаз.
— Выдержишь. И не такое выдерживала, — Варшавский убирает руку, а Верка тянется за ней, пытаясь продлить касание. Поняв, что делает, отстраняется слишком быстро, чтобы сошло за случайность. Герман понимающе хмыкает и открывает водительскую дверь:
— Ладно, идем знакомиться с мамой.
Анна Николаевна открывает после третьего звонка. Веркины ключи остались в сумочке от Dior, судьба которой вместе со всем содержимым неизвестна. При виде дочери женское лицо искажается от избытка разношерстных эмоций, точь-в-точь как при скандалах с покойным мужем, миг и начнет орать или разразиться слезами. От безудержной бури материнских чувств спасает шагнувший вперед Варшавский — в руках мужчины ментовская ксива, фальшивая, как известно Верке, но вполне сойдет за настоящую.
— Смирнова Анна Николаевна? — с интонацией, характерной для работника правоохранительных органов, спрашивает мужчина и женщина кивает в ответ, ощутив подспудный страх советского человека перед представителем власти.
— Мы нашли вашу дочь. Позволите войти? — мать вновь кивает, отступая в прихожую. Взгляд Анны скачет с Германа на Веру, а руки протерли кухонный фартук до дыр.
— Вероника, — всхлипывает женщина, как только закрывается входная дверь, — доченька!
Материнские объятия смыкаются на стоящей неподвижно девушке. Громкие поцелуи и причитания оглушают, увлажняя щеки. А Вера молчит, не к месту отмечая новые мужские тапки и норковую ушанку на вешалке.
— Проходите, проходите. Чайник только вскипел, — суетится старшая Смирнова, выпуская статую дочери из объятий и приглашая на кухню. Герман кивает, но сперва помогает Вере снять пальто. Боковым зрением девушка замечает материнский взгляд, оценивающий новый деловой костюм и другие шмотки.
— Хорошо выглядишь, — подтверждает Анна. Хочется спросить, чего она ждала — путану с панели или наркошу из притона, но Верка сдерживается. Поругаться они всегда успеют, при Варшавском стоит соблюсти хотя бы иллюзию приличной семьи. Вероятно, те же мысли в голове и у Анны Николаевны, она буквально стелется перед гостем в попытке угодить. Герман предельно вежлив и сдержан, ни одного лишнего слова или движения, только Вере перепадает парочка одобряющих улыбок и одно подмигивание при виде стоящей на полочке фото из детского сада, где очень серьезная четырехлетка с длинными до пояса косами сидит на стуле, сжимая в руках пластмассового пупса.
— Анна Николаевна, благодарю за гостеприимство. Мне надо кратко ввести вас в курс происходящего и предупредить, что услышанное вами не должно выйти за пределы этой кухни. Вера проходит свидетелем по делу об убийстве Дмитрия Королева и находится под моей защитой. Прошу вас, по возможности, не обсуждать с дочерью детали произошедшего, во избежание нежелательной утечки информации.
Мать хватается за сердце и плюхается на стул — весть о смерти Короля еще не облетела район. В устремленных на дочь глазах неподдельный ужас и немой вопрос: «Неужели это правда?!»
Вера кивает, все еще стоя в дверях.
— Полагаю, Вере Сергеевне незачем еще раз переживать произошедшее, — обращенный к женщине тон профессионально сух.
— Оставишь нас наедине? — вопрос, адресованный уже Верке, мягче и как будто теплее. Возможность временно избежать разговора снимает груз с плеч. Так ничего и не сказав матери, девушка разворачивается и уходит. Сперва в свою комнату, чтобы минуту постоять у письменного стола, не притронувшись ни к чему из вещей, а после в ванную, где на змеевике сушатся мужские трусы и две пары носок.
Королева и Кравчука хоронят в один день. Димона в простом закрытом гробу, под тихий плач едва живой матери и нескольких ее подруг. Из молодежи только Вера, да прыщавый очкарик. Кажется, двоюродный брат. Зато в другой части кладбища оркестр с траурным маршем, дубовый гроб с золотыми ручками и венков, точно на мемориале у Кремлевской стены. В Веркиных руках девять белых роз и одна алая, а перед глазами сцена, из навсегда отпечатанного в памяти кошмара — кровь на белом трикотаже футболки, прошитой выстрелом в спину.
В то, что Кравчук — убийца Короля, никто не верит. Стараниями уважаемой в городе Серегиной матери, Шланга представляют жертвой ментовского произвола, назначенного козлом отпущения и повешенного, чтобы спрятать концы в воду. Даже Анна Смирнова поддакивает подруге, говоря, что бедный мальчик просто попал в дурную компанию и оказался втянут в бандитские разборки.
От лжи и несправедливости горько на душе, а в горле сухо от невыплаканных слез. Вера держится — с ровной спиной и потемневшими от горя, ставшими из фиалковых темно-синими глазами. Она поддерживает под руку тетю Нину, с трудом стоящую на ногах, произносит обязательные округлые фразы, гладит по спине, рыдающую на ее плече, убитую горем Димкину мать, но сама остается внешне безучастной. Выдержав необходимое, одна идет по запорошенной снегом тропе среди свежих могил. Сотни новых холмов и крестов за прошедший месяц. Тысячи чьих-то судеб, раздавленных, как и ее, тяжестью потерь.
Отцовская могила припорошена нетронутым снегом, на деревянном кресте табличка с именем и датами. А ведь он был коммунистом и не верил в Бога — с грустной улыбкой Вера сметает порошу с узкой металлической скамьи. На волю живых остается выбор — звезда или крест на могиле, светлая память или молчаливое забвение. Или ложь и дыра в груди, как от бывших друзей Димки Королева и Сережки Кравчука. В эту секунду себя совсем не жаль — жаль только несказанных слов. Отцу, как она его любит и скучает; Димке — о неправильном выборе друзей; Кравчуку — вместо слов — зуб за зуб, глаз за глаз, боль за боль. Нет для убийцы и насильника в Веркиной душе прощения.
— Как ты там, папка? — шепчет, поправляя упавший венок. — Я жива и, даже, почти доучилась.
Это правда. Вчера она получила корочки пользователя ПК, экстерном пройдя оставшиеся занятия и сдав выпускной зачет. Осталось дождаться Нового года и защитить диплом, а после… Свобода? Без надзора Германа, без сальных взглядов Саныча, без назойливой и какой-то показательной внезапной заботы матери. И вечный страх, ужас от каждого шороха, боязнь мира, где безнаказанно бродит лысый садист с портретом Ильича на груди.
— Шлюха! — летит внезапно в спину вместе со снежком, слепленным больше из песка и грязи, чем снега. Пьяная Наташка, в расхлестанном, расстегнутом полушубке, зареванная так, что размазанная тушь выглядит синяками на пол лица. Шатается, пытается устоять на ногах, цепляется за гранитный памятник на какой-то могиле и падает, садиться прямо в старый, уже выбеленный временем венок.
— Лживая блядь! — орет, барахтаясь, пытаясь подняться. — Из-за тебя его нет! Из-за тебя мой Сережа погиб! Жадная сука! Мало тебе было Димона, захотелось и моего! Серый рассказывал, как ты на него вещалась, умоляла тебя взять. Ебаная королева!
Наташка плюет в ее сторону, но слюна только пачкает мех полушубка:
— Всегда все самое лучше себе брала, а на мои чувства похер тебе было! Он мне все рассказал! Как ты за бабло готова была и ментам отсосать!
— А как ему сосала, рассказывал? — злость вскипает в душе. Вера в несколько шагов преодолевает расстояние до подруги.
— Когда Димкин труп горел, а твой Сережа мне в рот то ствол, то хер толкал? Или такие детали он упустил? А про то, как насиловал многократно, рассказал? А как подарил ради сделки бандосу? А про то, как избивал — тоже говорил, или, может, видео показывал? Он любитель снимать на камеру, ты знала?
Натала у ее ног, все никак не может подняться. В чумных пьяных глазах злость и неверие:
— Пиздишь! Ты сама на него лезла, лишь бы мне не достался. А Сережка меня любил…. — Ната громко всхлипывает, втягивая сопли, и размазывает слезы, еще больше растирая тушь по лицу. — Ты его сдала ментам, ты его подставила! На твоей совести его смерть!
— Может и Димона я застрелила, а труп сожгла, как считаешь? — Вера отступает на шаг, когда Наташка пытается дотянуться, пнуть, но лишь молотит ногами снег вперемешку с грязью.
— Иди ты нахуй, Натала. Просто, иди нахуй, — разворачивается и идет прочь, а за спиной воет от горя бывшая лучшая подруга.
Герман ждет за оградой кладбища, как и договаривались. У бывшего мента свой интерес — кто засветится на похоронах мелкого рэкетира, замахнувшегося на большой бизнес. Но, судя по выражению лица, без результатов.
— Как ты? — спрашивает, когда Вера слишком громко хлопает дверью и чересчур сильно дергает ремень безопасности.
— Охуенно! — отшивает, выплескивая на мужчину накопившуюся от бессилия злость.
— Выпей, — в протянутой руке фляжка, из которой пахнет коньяком, — Hennessy. За Королева.
— Прощай, Дима, — Вера делает большой глоток обжигающей жидкости, — и прости меня…
Одна слеза срывается с дрогнувших ресниц.
— Тебе не за что просить прощения, — Варшавский тоже прикладывается к фляге. — А вот с ролью жертвы надо что-то делать.
— И что же? — ей становится интересно, а на губах мужчины мелькает краткая загадочная улыбка.
— Отвезу тебя в лес… — не пугает, а интригует, выдерживая паузу, — и буду… учить стрелять.
— Едем! — Вера аж ерзает от нетерпения.
— Какая вы, оказывается, кровожадная и опасная, гражданка Смирнова, — смеется Герман, заводя мотор.