Залив Донегол. Дорога упирается в защищенную рифами бухту. Море утыкано черными шипами. Тут мне вспоминаются настенные плакаты с динозаврами из детства: панцирь стегозавра с костяными пластинами на спине. Словно море, поднявшись, скрыло спящее на дне донегольское чудище. На этом берегу мы проводим три дня, каждое утро отправляясь на лодке к нагромождениям скал.
Стек Кнок-на-Мара (Cnoc na Mara) возвышается над водой на сто метров. Подъем простой, порода крепкая, море спокойное, небо ясное. Воздух кажется ломким. Впервые сбор урожая наших стеков не превращается ни в русскую рулетку, ни в дикую беготню. Время течет размеренно. Ты будто ощущаешь, как вращается Земля.
Многие месяцы мы действуем, словно налетчики. Выбираем цель, приближаемся, взбираемся, спускаемся, уезжаем… И сразу начинается следующий круг карусели! Минута на скале – какое расточительство! Это как с любовью: столько нелепых движений ради мимолетной радости.
Стекизм – это скорость. В море надо плыть быстрее волн. На отвесном берегу – не давать скалам времени на обрушение. На вершине думать о возвращении – более опасном, чем подъем. Спуститься, пока люди на берегу не вызвали полицию. Вернувшись на землю, не утратить желания начать всё заново. В любом случае до ближайшего морского парома триста километров.
Вот мы и продолжаем забег по вершинам, как перепрыгивают с камня на камень, преодолевая ручей. С ощущением, что никогда ничем по-настоящему не наслаждаемся. Современная жизнь…
Этим утром мы сидим на вершине Кнок-на-Мара, свесив ноги в молочно-белую дымку. Солнце рассыпало блестки по поверхности моря. Тишина обволакивает мир. Ни единой морщинки на водной глади. Ни одного проплывающего тюленя.
Дюлак вспоминает о нашем восхождении на столп Френей, о подъеме на Гранд-Жорас по северной стене, о траверсе хребта Пютрей. Такое увлечение, как альпинизм, располагает к разговорам в процессе занятия им.
Наши вылазки последних лет опровергали участь, уготованную мне врачами после того, как я упал с крыши. Мне, прикованному к кровати, говорили, что о скалолазании придется забыть.
После моего выздоровления Дюлак решил отвезти меня в те края, где человеку, и в первую очередь мне, не место. Способности моего спутника компенсировали мою немощь. Я отважился на эти восхождения, чтобы доказать себе, что всё еще жив. Сама же смерть неопасна.
В горах в разговоре с Дюлаком я упоминаю Пруста. Он считает меня снобом. На самом деле логика в моих ассоциациях есть.
Гениальный автор «Поисков утраченного времени» психологически не вынес бы карабканья по горам. Пруст терял рассудок перед стебельком спаржи «с лилово-розовым отливом»[109]. Как такая патологически чувствительная нервная система смогла бы выдержать вид лавины, что в рассветном мареве катится по четырехсотметровому кулуару, линии которого смыкаются наверху? Цветку мимозы стыдливой не предлагают лицезреть Дантово Чистилище.
Альпинист с тонкой душевной организацией не в состоянии достигнуть ни святилищ смерти, ни пропасти. Имея прустовскую душу, он сломался бы. Отсюда и складывающееся порой ощущение, что альпинисты – бесчувственные болваны, не способные оценить магическую красоту своих восхождений. Спустившись с вершин, они имеют наглость говорить о себе! Однако если бы эти спортсмены, подобно Прусту, обладали способностью создавать вселенные, макая в чай мадленки, они быстро погибли бы в горах. Их захлестнуло бы эмоциями, как героя восточной сказки, узнавшего имя Бога.
На стеке Кнок-на-Мара время течет, как густые сливки. Пропитанную морским кельтским воздухом сигару мы курим целый час. Следующий час проводим, вглядываясь в горизонт. Еще час – дремлем, балансируя на боку. Многочисленные чайки, толпящиеся на рифах, похоже, не торопятся, как и мы, покидать эти места. Надо бы написать книгу о радости жизни на скале. Юный Козимо из романа Итало Кальвино не возражал бы. Он забрался на дерево, протестуя против правил, которые ему навязывали взрослые. Там, в ветвях, став «бароном на дереве», он оберегал дух детства. А ведь это отличный план – жить, не спускаясь на землю.
Стек дарует определенное успокоение: в этом мире еще остались нетронутые вершины. До них не смогут добраться даже самые яростные девелоперы. Как бы бюрократам ни хотелось, ни один административный орган не водрузит здесь табличку с такой, к примеру, надписью: «Говорить с птицами и подниматься выше этой отметки запрещено».
Внизу каждого стека – течение, волны, бурление. Наверху – безмятежность нетронутых миров, гробовая тишина. Пусть зловещий, но всё же покой. И лучше с сожалением уйти, чем остаться, рискуя пресытиться.
Под нашими ногами – стометровый обрыв. Под нашими телами – сто метров песчаника. В моем сердце – пятьдесят два года разных переживаний.
Что есть человек, если не библиотека или, выражаясь менее красиво, ворох книг, отражающих его самого?
«Наше тело – не что иное, как сооружение из множества душ», – пишет Ницше в книге «По ту сторону добра и зла».
Жизнь – это нагромождение. С самого рождения человека дни начинают медленно наслаиваться друг на друга. Кипа растет. К счастью, мы не имеем никакого представления о ее толщине. Смотреть на торт из сложенных ярусами воспоминаний и мечтаний, который и называется жизнью, – приятного было бы мало.
Я вспоминаю фотографию профессора Дюмезиля[110], сделанную Марком Гантье: он запечатлел профессора в его кабинете среди невероятных книжных завалов, поднимающихся до самого потолка. Профессор стоит, сложив руки на груди, в своем нефе, образованном нагромождением книг, которые, кажется, должны неминуемо обрушиться. Жизнь похожа на эти груды книг. Человек – сам себе стратиграф[111]. Чайка, которая садится на вершину случайного морского столба и остается там, – это наше сознание, что с радостью обосновывается на скале из осадочной породы, приняв ее за укрепленную крепостную башню. Чайка считает утес своей собственностью. Однако это всего лишь захудалое пристанище для птицы, заблудившейся из-за порывов ветра.
Жизнь – это стек. Человек – его перелетная птица. Однажды всё это рухнет.