Лазарет – не лучшее убежище, но я довольствуюсь им со смирением бенедиктинки, едва не нарушившей обет послушания. Всей моей бедности и целомудрия вместе взятых не хватит, чтобы искупить эту вину. Не сразу, во всяком случае. Аббатиса увидит в моем прегрешении дурной пример, которому могут последовать слабовольные монахини и еще не окрепшие в вере послушницы. В лазарете все так же сумрачно, сыро и уныло, ни дать ни взять логово, где прячутся разбойники. Нужен тонкий нюх, чтобы различить сквозь запахи земли и мокрого дерева аромат мелиссы.
К счастью, Уинифрид нет, она, должно быть, поет сейчас в нефе церкви. Прячась среди других сестер, старательно оплакивает утрату Джоан Лидской. Она просит Бога принять ее душу. А если Бог ее отвергнет, Князь тьмы уж сумеет о ней позаботиться. В лазарете сейчас только Кледвин, эту женщину без возраста, кажется, произвели на свет, не успев закончить. Она тщедушна и почти слепа. Уинифрид ценит ее за оба эти качества, и Кледвин без труда передвигается в темной тесноте ее лазарета. Кледвин – помощница Уинифрид, но все знают, что Уинифрид считает ее своей личной прислугой.
Я доверяю ей мою правую руку, кровь уже не идет, но рана еще свежа. Кледвин быстро перевязывает меня, не задав ни единого вопроса. Пользуясь отсутствием Уинифрид, я остаюсь в лазарете. Мало-помалу успокаиваюсь. Идут часы, наступает ночь, темнота становится совсем непроглядной. Кледвин сидит на стуле, не шевелясь, тоже погруженная во тьму. Она кажется спящей, но я слышу, как она бормочет молитву. Когда по моим расчетам последняя служба дня заканчивается, я с пустым желудком потихоньку пробираюсь к своей койке. Пока я спасена.
Это, увы, ненадолго. В самый темный час ночи, то есть в час заутрени, когда я присоединяюсь к кортежу сестер, с опущенной головой, еще не совсем проснувшись, чья-то рука сжимает мой локоть. Передо мной стоит аббатиса.
– Где ты была?
– Я только что встала.
– Я спрашиваю: где ты была вчера? Я не видела тебя на заупокойной службе. Где ты была, Хелисенда? Отвечай и не лги.
Если я солгу, я согрешу. Если скажу правду, признаюсь в более тяжком грехе. Я выбираю меньший грех, ложь.
– Ты будешь отвечать или язык проглотила?
– Я была в постели.
– Ты позволяешь себе пропускать службу? Ты заболела, как Лавиния?
– Нет.
– В чем же дело?
– Смерть Джоан глубоко опечалила меня.
– Зачем же нужна заупокойная служба, как не для того, чтобы горевать вместе?
– Вы правы…
– А это что такое?
Аббатиса хватает меня за правую руку. Кледвин наложила примочку с лечебным шалфеем на тонком и, чудесным образом, чистом полотне. «И простер Господь руку Свою, и коснулся уст моих, и сказал мне Господь: вот, Я вложил слова Мои в уста твои»[27]. Ах, быть бы мне как Иеремия. Но я, наоборот, как безумный Исаия, тот, кто изрекает бессмыслицу: мой язык бежит впереди мысли.
– Я умерщвляла плоть, простите меня.
– Умерщвляла плоть, почему же?
– Мне было стыдно, что я потеряла Джоан, стыдно, что осталась одна и не пошла со всеми, стыдно, что поддалась горю и эгоизму.
– Как много стыда сразу.
Аббатиса подносит свечу к моей ладони, чтобы рассмотреть ее повнимательнее.
– Да пребудет с тобой милость Господня, Хелисенда. Я знаю, ты очень любила Джоан Лидскую. Но я не поощряю здесь ничего подобного. Молчание, труд, молитва, вот и все. Мне претят чрезмерные страдания, понимаешь?
– Понимаю.
– Теперь иди к остальным. Ты увидишь, как много нам дает полное растворение в общей молитве.
Когда я вхожу в церковь, пение уже началось. Эхо сорока голосов уже парит в вышине между стрелками сводов.
Теперь, когда Джоан предана земле, аббатство может вернуться к привычному ритму жизни. Как я уже говорила, аббатиса видит в рутине лучшее лекарство. Снова вечный день, один и тот же, без отклонений. Вот, наверно, почему мы так любим смену времен года. У растений и деревьев жизнь разнообразнее нашей. Порой Джоан, когда она еще была среди нас, в стенах аббатства, даже завидовала капусте. Но всегда уточняла:
– Я имею в виду не ту капусту, которую мы квасим в бочках. Ту мне жаль. Я говорю о живой капусте, которая растет и цветет…
Заутреня, вторая служба, утренняя, девятичасовая, полуденная, дневная и наконец последняя, вечерняя. Проходят считанные часы, мы едва успеваем погрузиться в полусон, как колокола уже будят нас к заутрене. И будет утро, и будет вечер. Еще одно утро, еще один вечер. Джоан выбрала вместо этого существования по замкнутому кругу тернистый путь, о котором она ничего не знает.
По крайней мере, Джоан должна была бы идти по дороге. Но сейчас она неподвижна. Она лежит на спине. Во рту у нее нет больше кислого вкуса, но от сырости болят все кости. Она думает, что зря легла на траву. Думает, что недалеко до болезни, а там и до смерти, она умрет как животное. Она лежит на чем-то твердом, таком твердом, что ноют плечи. Когда она ощупывает под собой, ее пальцы не встречают ни земли, ни травы, а что-то сухое, похожее на доску. На миг Джоан кажется, что она вернулась в гроб.
– Боже мой, эти дуры ошиблись, опять, они похоронили меня вместо…
Она вскакивает в панике.
– Я готова умереть от холода, но не от глупой ошибки.
И тут на нее движется силуэт, плотный, широкий, а где-то наверху виднеется лицо. Красное, шершавое и обвисшее, как куриная шея.
– Ну вот, – говорит Джоан, – Смерть пришла, и я уже мертва. Как жаль, именно сейчас…
– Где ты видишь смерть, зайка?
И правда, Смерть – никакая не смерть, а женщина, одетая в широкую крестьянскую юбку, кое-как зашнурованную, и с рыжим мехом на плечах. Видно, сняла шкуру с лисы, чтобы согреться, думает Джоан.
– Это меня ты принимаешь за смерть? Знай, что я нечувствительна к лести. Ладно, раз ты проснулась, сможешь выпить бульон сама.
Джоан смотрит налево: миска бульона, а вокруг миски свалены меха, котелки, кухонная утварь и джутовые мешки. Над головой балки и подпорки, непрочные на вид, связки лука и чеснока. Из потолка высовывается солома кровли.
– Где я?
Она ищет два канувших слова в памяти. Совсем недавно, перед тем как потерять сознание, она пела их, чтобы не забыть.
– Это Уэлдрейк? Или я в Торганби?
– Ни то, ни другое, зайка. Уэлдрейк в трех днях пути. А Торганби к югу от Уэлдрейка, если идти по течению реки.
– Как так вышло, что я оказалась в трех днях пути от Уэлдрейка, если всего минуту назад была от него в двух часах?
Женщина усмехается, от ухмылки кожа на лице сжимается, и на нем проступает мелкая дрожь.
– Демоны завладели твоей душой, зайка, ты заговариваешься. Путаешь часы с минутами. Выпей лучше мой бульон. Давай-ка.
Джоан отпивает глоток горячей жидкости.
– Ну, как тебе? Вкусно?
– Ни хорошо, ни плохо, горячо. Его вкус мне ничего не напоминает.
– Тем лучше, пей, детка.
Женщина придвигает табурет к доске, на которой лежит Джоан. Она садится с тяжелым вздохом. От каждого ее движения бежит волна по дряблой коже; Джоан кажется, что эта женщина не знает покоя.
– Пей, а я пока тебе расскажу. Я нашла тебя полумертвую близ Камблсфорта.
– Это рядом с Уэлдрейком?
– И да, и нет. Скорее, нет. Не болтай, лучше слушай. Я нашла тебя там, недвижимую. Чуть на тебя не наступила. Мы все такая малость, а ты особенно. То есть была малостью, пока я не пришла. Теперь тебе лучше, есть святой покровитель и для таких зайчат, как ты. Могу сказать тебе две вещи. Первая: это было дело не из легких, ты худенькая, как куница, но сколько весишь, столько весишь. А силы у меня уже не те. Да и были ли они когда-нибудь, силы-то? И что еще? Ах, да: представь, я спасла тебе жизнь.
– Я у вас в неоплатном долгу.
– Да, и поверь, долг немалый. А теперь скажи мне, с какой стати тебе вздумалось есть эту желтую мерзость?
– Что?
– Грибы. Я узнаю их по твоей пожелтевшей коже. И по запаху.
– Я умирала от голода.
– Странное ты создание, хотела бы я знать, откуда ты взялась. Вместо того чтобы спокойно умереть от голода в объятиях Господа, ты предпочитаешь умереть ужасной смертью от этой желтой гадости, дела рук самого дьявола?
– Я не знала, что они ядовитые.
– Здесь, знаешь ли, все можно найти. Даже черные лисички – и те можно есть. Надо очень постараться, чтобы съесть отраву. Очень не повезло, или наоборот, повезло всем чертям. Еще немного, и ты покинула бы эту юдоль слез, ты это знаешь? Но, к счастью, я повстречалась на твоем пути, или, вернее, ты на моем. Вот, выпей еще, здесь чистотел, Иудина трава и клещевина. И еще кое-что. Пей, а потом спи и проснись, когда тебе станет получше, а то у меня не ты одна на попечении, есть и другие дела, красавица моя.
Питье, остывая, становится совсем горьким. Джоан спрашивает себя, есть ли где-нибудь на свете лекарство, приятное на вкус. Вроде молока с медом. Но Джоан все равно пьет, ей надо набраться сил, чтобы отправиться в путь. Сёрл, наверно, ждет ее в Торганби. Если она не придет туда в ближайший час, он может встревожиться. Выпив все до последней капли, поморщившись, она спрашивает:
– Давно я здесь?
– Три дня, зайка. Но ты не волнуйся, пансион бесплатный, как и бульон.
– Три дня? Боже мой, я должна быть в Торганби. Отпустите меня.
– Зайка, я тебя не держу.
Женщина с красным лицом кладет ладонь на лоб Джоан, и та тотчас засыпает.
Приготовленная Кледвин примочка действует, моя рана затягивается. Когда я показываю ее Уинифрид, она почти утыкается носом мне в ладонь. Рассматривает ее, несмотря на слабый свет, и, кажется, не находит ничего опасного. Она лишь дает мне тряпицу взамен той, что служила мне повязкой до сих пор. Но тряпица не полотняная и не очень чистая. Примочки с шалфеем больше нет, и мне ни к чему перевязывать руку, так что я даю ей дышать, молясь, чтобы это исцелило ее окончательно.
Аббатиса, встречая меня, по-прежнему косится на мою ладонь. Должно быть, подозревает, что я изобразила стигматы Христа на кресте. Это значит, что, помимо нанесения увечья, я совершила грех гордыни. В другое время это стоило бы мне наказания кнутом, но аббатиса еще старается соблюдать траур. Телесные наказания пока отменены.
Элинор, Мэри, Лавинии, Миллисент и Розе не терпится меня расспросить. Только они знают, что я по ошибке уехала в повозке, которая увезла Джоан далеко отсюда. Они хотят знать подробности. Но с того дня, похоже, и аббатиса, и настоятельница, и даже казначейша куда внимательнее следят за всеми нами, как будто что-то подозревают. Гарриэт тоже не спускает с меня глаз. Где бы я ни была, она там же. Ни дать ни взять сова средь бела дня, способная повернуть голову в любую сторону совершенно бесшумно.
А между тем Элинор и остальные подтвердили мне, что похороны копии Джоан прошли без сучка без задоринки. Собрание сестер простилось с куклой, не заподозрив ни малейшего обмана. Она очень пострадала от дождя и грозила развалиться каждую минуту. Но плотник ловко уложил ее между досками своего гроба: кукла лежала прямо, как связанная. Никогда сестры не видели Джоан смирной так долго. Иллюзия, думаю, была полной. Джоан есть чем гордиться, если только Бог позволит гордиться подделкой. Под началом аббатисы торжественно опустили в освященную землю нашего аббатства куклу из ивовых прутьев, глины, тряпья, монашеского плаща и крашеных волос.
Из-за усиленного надзора мы избегаем встречаться. По молчаливому соглашению мы временно прекратили ночные собрания последней свечи. Я боюсь, что они так никогда и не возобновятся. Да и есть ли в них еще смысл без Джоан?
При каждом удобном случае мы пересекаемся и обмениваемся новостями. Ухитряемся перемолвиться словечком на службах, а когда свет благоприятствует нам, общаемся с помощью знаков. Так же коротко мы переговариваемся, встречаясь в лазарете, в трапезной, направляясь в зал капитула, в купальне или, прости меня Боже, в уборной. Постепенно мы смелеем, и наши встречи становятся чаще. Урывками мне удается составить более или менее полный рассказ о бегстве Джоан. Она бежала, это победа, и все же сестры тревожатся.
– Джоан сама попросила плотника отвезти тебя? Как это на нее похоже, храбрая до конца, – говорит Роза.
– Боюсь, даже слишком храбрая на этот раз, – отвечает Миллисент. – Она была неосторожна. Кто знает, что с ней сталось.
– Она не даст себя в обиду.
– Но она больна. Ослаблена своим постом и всеми бессонными ночами, проведенными за сооружением этой огромной куклы. Спроси Лавинию. Она знает, каково это, когда теряешь сознание от рвоты. Где-то она теперь?
Я успокаиваю Миллисент. Сейчас, когда мы разговариваем, Джоан наверняка находится, как и планировала, у своего дяди Кларенса Лидского. И если верить тому, что говорила нам Джоан, этот старый чудак не заставит ее вернуться в аббатство. Наоборот, он восхитится ее решимостью. Все Лидские гордятся своим мужеством и независимостью, они даже считают их семейными чертами. Джоан постоянно говорила мне об одной из своих прародительниц. Ее звали Хильда, то же имя носит аббатиса Уитби. Она будто бы жила в эпоху короля Артура. Каждая женщина из рода Лидсов хочет быть похожей на Хильду, потому что она сражалась в одиночку с сотней мужчин во время Камланнской битвы. Говорят еще, что у нее родился ребенок от Артура. Трудно придумать лучший образец для подражания.
– С сотней мужчин в одиночку? Это легенда, – говорит мне Миллисент.
– Ты, наверно, права, но эта легенда была повторена столько раз, что стала правдой. Джоан чтит память Хильды, ее дядя Кларенс тоже. И я готова ручаться, что он увидит в своей племяннице вторую Хильду.
Я не уверена, что успокоила Миллисент. Мне еще видится хрупкая фигурка Джоан, исчезающая в тумане, безнадежно одинокая. Хильда одолела сто мужчин, но у нее был меч. У Джоан есть только голые руки, но надо признать, что она вооружена железной волей.
Тихая сова Гарриэт появилась в углу галереи, где мы переговариваемся вполголоса. Пора умолкнуть и разойтись. Все возвращаются к своим занятиям. Я ухожу, а в голове вертится вопрос Миллисент. Где сейчас Джоан?
Этот вопрос я буду без конца повторять про себя все следующие месяцы.
Женщина с красным лицом сказала ей: «Пей, а потом спи и проснись, когда станет получше». Джоан выпила и провалилась в глубокий сон. Проснувшись, она и правда чувствует себя лучше. Кислый вкус грибов исчез. Вместо него на языке мягкая сладость, как будто она жевала фиалки.
Она не пришла на свидание в Торганби. Сёрл, наверно, ждал ее час, может, два. До темноты он пустился в обратный путь, чтобы вернуть лошадей соседу Перси и запрячь двух своих волов в старую повозку. Может быть, он даже вернулся назавтра, без особой надежды. И решил, что у Джоан хватит сил добраться одной пешком до дяди Кларенса.
– Я сделал все, что мог, ага? Я выполнил свою миссию, верно? Я даже рисковал сломать шею. Так что еще я могу сделать?
Сёрл задает вопрос двум своим волам. Ни тот, ни другой не знают, что ответить. Они глядят на него ласковыми и понимающими глазами, у волов глаза всегда такие. Этот взгляд утешает плотника. Он сморкается двумя пальцами, накидывает капюшон, залезает на облучок повозки и криком подгоняет животных.
Пусть свидание не состоялось, главное, что Джоан свободна и жива. Она сумела выбраться из-за высоких стен аббатства, сумела справиться с ядом, нашла дорогу в тумане. Теперь она на ногах, и туман рассеялся, уступив место дивному свету осени. Если бы только этот райский свет сопровождал ее в день ее бегства.
– Ты уже готова вылететь из гнезда, зайка.
– Спасибо вам за все.
– Теперь, когда ты набралась сил, можешь мне ответить. Как тебя зовут?
Поколебавшись, Джоан отвечает:
– Джоан.
– И что же делала Джоан одна на обочине дороги близ Камблсфорта? Без плаща, без еды, только с флягой, и то почти пустой?
– Я шла к моему дяде.
– К дяде? Это который живет в Торганби?
– Не в самом Торганби, в окрестностях.
– Ладно, я помогу тебе добраться до Уэлдрейка. Но ты уж справляйся. Сама найдешь, что есть, что пить и где спать, до Торганби.
Джоан по-прежнему поражает странное лицо этой женщины. Вчера, красное, с обвисшей кожей, оно казалось чудовищным. Сегодня оно видится Джоан умиротворяющим и даже добродушным. Как будто мягкая плоть выдает нежную душу.
– Скажи-ка мне еще одну вещь, зайка. Жизнь в аббатстве так тяжела, что ты захотела уйти?
Джоан вздрагивает, лицо ее бледнеет.
– Не волнуйся, дочка. Я не отведу тебя туда. И не выдам.
– Откуда вы знаете?
– Я достаточно прожила на свете, чтобы узнать монашку с первого взгляда. И потом, уж прости меня, но пока ты спала, я успела прочесть тебя как книгу.
Джоан снова вздрагивает, на этот раз ее лицо заливается краской.
– Зайка, ты то бледнеешь, то краснеешь, твое лицо меняется каждую минуту. С тобой не соскучишься.
– Мне не нравится, что меня читают как книгу.
– О, это была прекрасная книга, очень познавательная. И Боженька удержал меня за руку. Я не перевернула страницу запретной главы.
Она смеется своей шутке, смех колышет ее лицо, как багровый занавес. Джоан тоже улыбается.
– У тебя очень белая кожа, все ребра можно пересчитать, у тебя отметина креста на шее, и ты сама стригла себе волосы. Я не ошибаюсь? Еще я умею распознавать следы кнута. У тебя есть старые, есть и свежие. Это монастырская дисциплина. Ты бенедиктинка, верно?
Джоан кивает.
– Если бы я посмела, сказала бы, что узнаю и руку, которая тебя хлестала. Но это уже не имеет никакого значения. Все теперь позади.
Странная женщина запускает пальцы в какой-то горшок и достает горсть бледно-зеленых стручков. Подносит один ко рту и принимается жевать.
– У меня осталось семь зубов, ни одним больше. Немного, и надо же было одному из них разболеться. Он отравляет мне жизнь. Гвоздика хорошо унимает боль. А это – чтобы отбить вкус. На, возьми тоже.
– О, я, кажется, узнаю…
– Кардамон. Стручки довольно старые, я нахожу их нечасто.
– По-моему, я видела такие в кухне у Тальбот.
Так значит, вкус во рту – не фиалки, а этот душистый стручок.
– Джоан, зайка моя, еще я видела уколы от иглы на твоих пальцах. Ты шила в аббатстве?
– Немного… Разные работы…
– Конечно. А кончики пальцев у тебя коричневые, как будто ты использовала ореховую краску.
Джоан спешит задать встречный вопрос:
– Вы знаете мое имя, а я не знаю вашего. Как вас зовут?
– Обычно меня зовут старухой. Мои родители, когда еще были на этом свете, звали меня Эльф. А крестили, кажется, Эльфструдой. Здешние люди каких только прозвищ мне не дают. И все более или менее подходят. А шериф графства, когда говорит обо мне со своими присными, зовет меня Поставницей. Так что выбирай.
Джоан задумывается. Эльф – красивое имя, пожалуй, слишком красивое для такого создания. Эльфструда – имя совсем допотопное, наверно, времен короля Артура. Джоан решает отныне называть эту женщину, которой обязана жизнью, Поставницей.