С тех пор, как Кэтлин рассказала Сонни о беременности, и вплоть до последнего кирпича, до последней покрашенной стены, до детской кроватки, поставленной в новой спальне, Сонни работал почти без передышки. Вести, хоть и приятные, для него прежде всего стали толчком к действию. Нужно было что-то менять. В тот же вечер, посовещавшись с Томом, он начертил первый план пристройки к дому – сначала план был довольно схематичным, но со временем оброс деталями.
Слух, частенько доходивший до Кэтлин после помолвки, оказался правдой: у Сонни и в самом деле в банке лежали деньги (он никогда про них не рассказывал, а она и не спрашивала). Денег не то чтобы много – просто подушка безопасности, как он говорил, – но их хватит, чтобы купить материалы и заплатить тем мастерам, без которых не обойтись. Остальное Сонни сделает сам – с помощью Тома и соседей, обещавших присоединиться.
Еще одна спальня, приличная ванная, кухня попросторнее – а больше ничего и не нужно. Расширить заднюю часть дома, там, где огород. Коттедж станет более-менее квадратным и почти в два раза больше. Сонни растолковал это Кэтлин, чтобы она понимала, как все будет выглядеть. Он разложил чертежи на столе, ответил на все ее вопросы и принялся за дело.
Труд Сонни казался Кэтлин проявлением бесконечной преданности, поэтому на строящееся здание она смотрела с глубоким и неожиданным для себя благоговением. Она смотрела, как слой за слоем заливают фундамент, как поверхность бетона подрагивает, будто вскипающая каша. Смотрела, как кладут первые кирпичи, как вырисовываются очертания пристройки.
В эти месяцы Кэтлин взглянула на Сонни по-новому: никогда прежде он не вызывал в ней такого пыла и восхищения. Даже когда по ночам он возвращался разбитым и раздраженным, когда ложился спать с цементом в волосах, когда заносил грязь и опилки в гостиную, она обожала его, желала его, нуждалась в нем. Впервые со дня свадьбы она ощутила чувство изобилия – но не материального изобилия, а переполненности любовью и надеждой. Комнаты, в которых они скоро поселятся, казались Кэтлин физическим воплощением любви Сонни к ней и ребенку. И даже то, что пристройка на вид была неказистой, почти уродливой, ничуть не поколебало ее веру.
По мере того как рос дом у Хамара, росла и Кэтлин. Ее живот раздувался будто бы в гармонии с новыми комнатами. Кожа вокруг пупка стала тугой уже в начале стройки, и к тому моменту, как покрыли крышу, растянули и прибили войлок, Кэтлин заметно округлилась, ее осанка изменилась, походка замедлилась.
Перемены в теле жены подстегивали Сонни: он работал на износ и все чаще задерживался до позднего вечера. Майские ночи были короткими. Если нужно, он мог прерваться в десять вечера и снова взяться за дело ранним утром еще до того, как кто-нибудь проснется. Чаще всего так и было. Подгоняемый сроком, который нельзя было ни изменить, ни точно определить, он изнурял себя работой. Лицо осунулось, еда, которую он заглатывал в перерывах, не могла восполнить ту прорву энергии, которую он тратил. Чтобы скрыть впавшие щеки, он бросил бриться.
Для последнего рывка на помощь пришли соседи (как в свое время им приходил на помощь Том) и рассчитались за старые услуги сполна. В июне из коридора в пристройку пробили дыру, затем такая же дыра, но побольше, соединила кухни. После объединения двух половин дома в воздухе клубилась пыль, покрывая все вещи. Когда она осела, все радостно завопили. Потом Кэтлин принялась за уборку.
Последние недели выдались особенно тяжелыми. Нужно было отделывать комнаты, пилить доски для оконных наличников и обшивки стен, стелить полы, устанавливать шкафы, и все это требовало такой концентрации внимания, на какую Сонни уже не был способен. Иногда казалось, что он вот-вот сойдет с ума от изнеможения: в одну минуту он смеялся, в следующую злился и кричал. Он ошибался, бранился и снова ошибался на том же месте. Тома хватало на несколько часов, потом, когда выдержка иссякала, он уходил помогать Кэтлин, чтобы та могла отдохнуть. Поначалу Том смотрел на перемены в Хамаре с искренним удовольствием, впечатленный самоотверженностью Сонни и тем, насколько лучше благодаря ему стал дом. А теперь, с приближением родов, он все больше нервничал, отчаянно желая, чтобы стройка – а вместе с ней и беременность – скорее закончилась.
В начале августа стало очевидно, что к этому моменту ребенок уже должен был родиться. Кэтлин передвигалась с большим трудом, поэтому каждый вечер соседи приносили им еду. От Тома, хоть и прекрасно кормившего себя десятилетиями, сейчас не было толку: он оказался полностью во власти старых страхов. Всех раздражали его нервозность и суетливость. Он следил за Кэтлин так, будто она вот-вот исчезнет, и ей то и дело приходилось его успокаивать. Все трое, хоть и каждый по-своему, сейчас были крайне уязвимы.
Может, дело было в духе праздника, царившего на Шетландских островах на той неделе: туда приехала королева Елизавета с семьей – первый английский монарх, ступивший на эти земли. А может, дело было в облегчении, чистом восторге, что работы кончены и пристройка готова. Или, может, дело было в запахе: резкая вонь уайт-спирита заполнила весь дом. Сонни сидел на новой кухне и очищал кисти от краски, белые настенные панели еще даже не высохли, – и тут он услышал крик жены. Том, настаивавший, что лучше рожать в Леруике, чем здесь, и готовившийся к этому моменту уже недели две, так быстро бросился к машине – ее они одолжили у соседей, – что чуть не забыл о своих пассажирах.
Домой они попали восемь дней спустя – и сложно было понять, кто устал больше. Том как после войны вернулся – он не мог поверить, что все прошло по плану, что с матерью и ребенком ничего не случилось. На время родов они с Сонни остановились у одного друга в Леруике: ночами Том почти не спал, сердце билось как сумасшедшее, его захлестывала паника. А от Сонни к тому моменту осталась только тень. После месяцев работы на износ он едва стоял на ногах. Его переполняли гордость и восторг от того, что у него появился сын, но этого не хватало, чтобы держаться как раньше. Едва переступив порог дома, Том и Сонни сползли по стенке и почти сразу же уснули. И Кэтлин, чье тело теперь стало совсем чужим, а боль заполняла каждую клеточку, отнесла ребенка в новую спальню и положила в кроватку. Он немного поворочался, покрутил головкой, будто собирается заплакать, и наконец закрыл глаза. Кэтлин смотрела на него, пока не убедилась, что он заснул, потом положила подушку на пол и легла рядом.
Дом молчал. Почти пустая комната казалась ей странной. Кэтлин подняла глаза к потолку, обвела его взглядом, словно пытаясь запечатлеть в памяти. Она прислушивалась к дыханию сына. Ей тоже хотелось спать, но тело бодрствовало. Она была настороже.
Кэтлин села и сквозь деревянные прутья глянула на своего крошечного сына. Он казался ей самым прекрасным, самым совершенным созданием на свете. Ее созданием. Ее и Сонни. Один только его вид пьянил. Она могла бы без устали смотреть на него, и ей бы никогда не надоело.
Она представляла себе, какой будет его жизнь, представляла все, что он сможет совершить. Это было просто невероятно – вот так ясно увидеть будущее, протянуть к нему руку, подарить ему свою любовь и получить ее в ответ. Ее сын сможет быть кем захочет. И сможет сделать все, что захочет.
Кэтлин проснулась на голом полу спустя час. Она не помнила, как снова прилегла, но сейчас ее голова была на подушке, а руки болели от жестких досок. А ее мальчик в кроватке вопил, чтобы его покормили.
На следующий вечер домочадцы собрались вместе, чтобы решить, как назвать ребенка. У Тома не было своего мнения на этот счет – решение принимал не он, но ему хотелось быть рядом и услышать, как выбранное имя произнесут в первый раз.
Кэтлин припасла три варианта. Первый – Уильям, как звали ее покойного отца; второй – Джеймс, в честь дедушки; и третий – Том. Но каждый раз Сонни отрицательно мотал головой, хотя возражения он высказал только против последнего:
– Куда ж два Тома да в одном доме? – сказал он. – И что будет, когда я позову парнишку? Оба сбегутся?
– А что такого? – вмешался Том.
Сонни замолчал.
– А мне вот кажется, что наш сынок заслуживает имя серьезное, – наконец сказал он. – Что-то… погероичнее, что ли.
Как и Кэтлин, он рисовал великое будущее для своего крошки-сына. День его рождения оказался для Сонни поистине знаменательным.
– Погероичнее? – Кэтлин засмеялась. – В каком это смысле? Как у Геркулеса? Или как у Хэнка Уильямса?
Она глянула на ребенка, спящего у нее на коленях, и улыбнулась про себя. Она хотела дотронуться до его личика, но боялась разбудить.
Но Сонни не смеялся.
– Я тут подумывал, что мы бы могли назвать его в честь Шеклтона, – сказал он. – Вот в каком смысле погероичнее.
Сначала Кэтлин решила, что он шутит, хотя это было совсем не в его характере. Она бросила на него взгляд и с тревогой заключила, что он это серьезно. Преклонение Сонни перед Шеклтоном не было для нее в новинку. Он пересказывал его удивительные приключения в Антарктике так часто, будто они были его собственными. Но имя… это было уже совсем нелепо.
– Мы не можем назвать мальчика Эрнестом! – воскликнула Кэтлин, а затем добавила: – В школе его засмеют.
Сонни задумался – к своему прискорбию, он понимал, что она права.
– А что насчет Джека? – спросил он. – Шеклтона так иногда называли – «Джек-семь-раз-отмерь». Правда, только за спиной.
– «Джек-семь-раз-отмерь»? Неужто ты хочешь, чтобы наш сын стремился стать именно таким?
– Ну, знаешь, Шеклтон переплыл Антарктический океан, перебрался через горы Южной Георгии и умудрился не угробить никого из своей команды по пути. И если это называется «семь-раз-отмерь», то, по-моему, подобным именем стоит гордиться.
Сонни уже совсем завелся.
Кэтлин и не спорила. На самом деле имя ей понравилось. Простенькое, но не слишком банальное. Прочное, надежное и понятное. Она посмотрела на Тома, который не произнес ни слова с того момента, как его имя так быстро отвергли. Том пожал плечами. А потом серьезно добавил:
– А что, ему подходит.
Она снова посмотрела на спящего ребенка. Том был прав. Имя прекрасно ему подходило.
– Джек… – прошептала она, наконец решившись. – Просыпайся, Джек!
Когда Джек продал семейное поле Эндрю-старшему, в то время его ближайшему соседу, он решил оставить себе длинный каменный гараж за домом, в котором его отец хранил всякую технику и инструменты. У Джека было несколько причин не продавать гараж, и, хотя фермеру он сгодился бы куда больше, Эндрю не настаивал.
Первая причина оставить гараж была сугубо прагматичной. Хотя большая часть хранящихся там вещей была Джеку совсем не нужна, поскольку он не планировал разводить овец, заготавливать силос или чинить тракторы, ему по-прежнему была не чужда практичность. У него оставались садовые инструменты, лопаты, малярные принадлежности, тачка – все это нужно было где-нибудь хранить. Гараж, правда, оказался для них огромным. Ну и что в этом плохого?
Другую причину, за неимением лучшего слова, можно назвать сентиментальной. Гараж принадлежал отцу, а до этого двоюродному прадедушке Тому, и чаще всего Джек вспоминал о них именно в этих стенах. Он представлял их в комбинезонах: как они склонились над верстаком, что-то мастерят, чинят. Его коробила одна только мысль, что кто-то чужой будет здесь хозяйничать или хотя бы просто хранить корм для овец.
Джек открыл дверь и, ссутулившись, зашел внутрь. Воздух в гараже был холодный и спертый. Пахло железом и бензином. Он потянул за шнурок у входа, и лампы затрещали и ожили. Перед ним была полупустая простенькая комната: цементный пол да гранитные стены. У одной из них, почти от угла до угла, стоял верстак, у противоположной – узкие стойла, в которых, когда Джек был еще совсем ребенком, на зиму оставляли двух коров. Вместо задней стены отец поставил двойные ворота, чтобы через них можно было заехать и выехать на тракторе. Сам трактор уже давно отсутствовал. Джек продал его почти сразу после смерти родителей, чтобы освободить место для лодки.
Она так и стояла здесь на трех деревянных козлах – белая лодка-форарин[25] с выкрашенными в королевский синий верхней доской и планширями. Она называлась «Странник». Сонни купил ее, когда Джеку было одиннадцать лет. Тогда она стояла у пристани в Тресуике, но на следующий день, как пропали Кэтлин и Сонни, ее прибило к берегу ближе к дому. И хотя на море был штиль, хотя на лодке, когда ее нашли, не было никаких повреждений, хотя мать Джека почти никогда не выходила в море с мужем, опустевший, дрейфующий «Странник» не предполагал иных толкований. Все прекрасно понимали, что такое может случиться с любым, даже с таким искусным моряком, как Сонни. Такое просто случается.
Джеку помогли затащить лодку в гараж, и с тех пор она так и стояла там. От сырого воздуха краска на бортах сморщилась и облупилась, а в днище, рядом с козлами и настилом, завелись мыши.
Пожалуй, в том, чтобы хранить лодку, в которой его родители провели последние секунды, которая в каком-то смысле убила их, было что-то нездоровое. Джек и сам не понимал, зачем держит ее в гараже, но, скажите бога ради, что еще с ней делать? Ее бы никто не купил – не позволили бы суеверия, – да и Джек бы не отдал ее чужим. Поэтому она так и стояла в гараже, дряхлея вместе с ним.
Джек положил руку на планширь[26], погладил дерево, затем подошел к верстаку. Он выдвинул металлический ящик из шкафчика под столом, порылся там, захлопнул, затем открыл другой ящик. Наконец нашел, что искал: набор отверток в пластиковом кейсе, большая часть которых ему ни разу не пригодилась. Из нагрудного кармана он вытащил очки для чтения – накануне он сел на них – и положил на верстак. Джек попробовал несколько отверток и наконец нашел подходящую, а потом крутил крошечные винтики на креплениях до тех пор, пока погнутая дужка не выпала из оправы.
Он взял металлическую дужку в руки и начал сгибать, пытаясь вернуть ей начальную форму. Серединку удалось выпрямить без особого труда, а вот с концами придется повозиться. Джек положил дужку на стол и легонько постучал по ней молотком с круглым бойком. Вот, уже лучше. Дужка выглядела почти прямой.
Он снова собрал оправу и надел очки. Нет, что-то было не так. Очки сидели на носу косо, и дужка непривычно давила за ухом. Хотя, наверное, и так сойдет. В конце концов, он не особо часто их носил. С его зрением все было более-менее в порядке, и эти очки – самые дешевые из всех, что были в магазине, – он купил только потому, что ему посоветовал окулист. Да, буквы не так расплывались, когда он читал в очках, но разница была невелика. Чаще всего очки просто валялись на подлокотнике или, как вчера, на сиденье.
Джек снял очки, чтобы понять, выйдет ли с ними сделать еще хоть что-нибудь, и тут послышался шум, возня у самых дальних козел. Один раз, второй. Он прислушался. Тихо, тихо, потом опять шорох.
В гараже водились полчища мышей, не стоило даже пытаться от них избавиться. Пусть живут, Джеку они не особо мешали. Другое дело когда заводились крысы – здесь Джек был менее сговорчив. Однажды он заметил в гараже хорька: тот, видимо, искал, где поселиться. Джек спугнул его и с тех пор больше не видел.
Судя по громкости, шуршала, скорее всего, крыса, хотя обычно в его присутствии они вели себя тише воды, ниже травы – они были гораздо пугливее, чем можно подумать. Джек сложил очки и сунул их в карман, затем, ступая как можно осторожнее, пошел вдоль лодки, пока наконец из-за кормы не показались козлы.
– Какого хрена? – сказал Джек.
Кошечка глянула на него и отвернулась, затем, изогнувшись, подпрыгнула и ухватила себя за хвост. В одно мгновение она валялась на спине, яростно дрыгая лапами, а в другое взлетала в воздух, будто ее ударили электрошокером.
– Какого хрена ты тут делаешь? – повторил Джек, будто бы действительно ожидая ответа.
Он не выпускал Лоретту из дома, так как переживал, что она может сбежать, а этого ему теперь совсем не хотелось. Тем не менее вот она, бесилась прямо перед ним.
Кошечка скакала и вертелась волчком, увлеченная какой-то игрой, о правилах и цели которой Джек даже и не догадывался. Он наблюдал за ней, и его удивление сменялось восхищением, смехом, восторгом. Он оперся на корму.
Но тут Лоретта допустила ошибку. Она запрыгнула на газонокосилку, поскользнулась на пластмассовом корпусе и шлепнулась на пол. Она встала, высоко задрала хвост и, подойдя к Джеку, потерлась мордочкой о его ногу. Он наклонился и погладил ее по голове, а потом провел рукой по всему тельцу.
– Дуреха, – Джек снизил голос почти до шепота, – ну какая же дуреха.
Когда он повернулся к двери, кошечка, подпрыгивая, побежала следом за ним и бежала до самого дома. Она отстала только раз: заглянула в заросли высокой травы, – а затем снова побежала, догоняя его. Входная дверь была нараспашку, он забыл ее закрыть.
Джеку слегка перевалило за сорок, когда он вдруг понял – и осознание пришло к нему вот так, с острой и болезненной ясностью, – что он, скорее всего, никогда не проживет жизнь, существенно отличную от той, которой он жил и живет до сих пор, двадцать лет спустя. От осознания было так больно не потому, что он страстно мечтал что-то изменить. Ничего подобного. Просто потому, что совсем другая жизнь, которая когда-то казалась возможной и иногда желанной, и тогда, и сейчас существовала только в его воображении.
И дело было не в возможностях или закрытых дверях – хотя встречались и такие. Джек мог в любой момент собрать вещи и переехать на континент. Он мог продать дом и купить квартиру в каком-нибудь городке, где его никто не знает. В сущности, не возникло бы никаких проблем. И тем не менее его тогда сильно поразило понимание, что он никогда этого не сделает. Что чем он старше, тем сложнее ему принять подобное решение, и если он не переехал в молодости, то сейчас, в сорок, в шестьдесят лет, шанс, что он все же сменит место жительства, почти равнялся нулю.
На самом деле, это не совсем правда, что Джек вовсе не пытался уехать. Он пытался. И даже уехал. Когда ему было двадцать, он сел на паром «Сент-Клэр»[27] в Леруике и провел всю ночь в неудобном кресле с сумкой и гитарой в чехле рядом. Он впервые покидал острова, и решение уехать было спонтанным, он предупредил об этом меньше, чем за неделю.
Из Абердина, куда и прибыл паром, он направился поездом в Глазго, где жили двое его бывших одноклассников. Один заканчивал колледж, второй учился у мастера на электрика. Они снимали большую комнату с двумя кроватями в пансионе к югу от реки Клайд, и хозяйка сказала, что Джек может немного пожить с ними при условии, что он будет спать на полу. Аренда была недорогой, и в стоимость входил завтрак.
Мать умоляла его не уезжать, пока у него не появится план, или работа, или хоть что-нибудь, на что можно будет опереться. Но Джек не слушал. Он понимал, что подыщет хоть какую-нибудь работу довольно быстро, а еще понимал, что там он найдет музыку. И, чем черт не шутит, может, у него будет шанс сыграть самому. Глазго – город немаленький. И шансов здесь предостаточно. Он был наивным, вот и все, но уверенность досталась ему от отца. Сонни в этом возрасте уже бороздил Антарктику и убивал китов, как он не переставал напоминать Джеку. По сравнению с этим переехать в другой город за несколько сотен миль от дома был сущий пустяк.
В первые дни в Глазго ему временами казалось, что он бы с удовольствием променял этот город на Антарктику. Люди, шум, густой зловонный воздух – он и подумать не мог, что здесь настолько ужасно. Когда по утрам он выходил на улицу, ему приходилось останавливаться и привыкать к движению рядом, к темпу мира вокруг. Он шел медленно и так далеко от края тротуара, как мог, но его никогда не покидало чувство, что он находится в опасности или кому-то мешает.
Вечерами его друзья отправлялись в паб за углом, и несколько раз Джек ходил с ними. Он не мог позволить себе пить до беспамятства, по крайней мере пока не найдет работу, но ему было приятно находиться среди всех этих людей и чувствовать тепло от пинты-другой пива. Он отказывался от выпивки, которую ему покупали, если от него ждали, что он проставится в следующий круг. Он просто пил маленькими глотками, выпивая по одной пинте на каждые три выпитых Стюартом и Кевином. А потом, после комендантского часа, они проскальзывали в пансион, поднимались по лестнице так тихо, как могли, и храпели до самого утра.
Чаще всего в дневное время Джек просто гулял. Он бродил по мосту в центре города, шел на восток к Некрополю[28], до Деннистауна, а затем сворачивал на запад, до Брумхилла и Эннисленда[29]. Его тянуло на улицы потише, но он никогда не планировал маршрут заранее, просто шел вперед, а потом, когда хотелось, сворачивал налево или направо. Иногда Джек оказывался в таких местах, в которые, как он инстинктивно понимал, лучше не забредать – здесь его не покидало чувство угрозы и чужеродности. А иногда он попадал в такие места, где останавливался и подолгу просто смотрел. Однажды, когда, завернув за угол, Джек наткнулся на музей Келвингроув[30], он пораженно замер. Он никогда раньше не видел такого прекрасного здания. Оно будто бы сияло под полуденным солнцем. Джек очень хотел зайти внутрь, но побоялся, что билет окажется слишком дорогим. Вместо этого он, любуясь, обошел музей по кругу и вернулся туда же на следующий день.
Вообще Джеку нужно было искать работу и жилье получше. Так бы он смог остаться в городе. Денег у него хватило бы на месяц, в лучшем случае на шесть недель, но после он остался бы с пустыми карманами. Джек знал, где находится ближайший центр занятости – прогуливаясь мимо, он видел, как люди заходили внутрь, – но сам никогда не переступал порог этого учреждения. Дело в том, что он не знал, чем хочет заниматься, и представлял, как за неимением лучшего варианта его загоняют в угольную шахту. Поэтому он обходил центр стороной.
Где-то в глубине души он надеялся, что, гуляя, внезапно окажется в нужном месте в нужное время. Если он просто продолжит идти, в какой-нибудь момент работа возникнет перед ним, и уж тогда он ее не упустит. Но прошло три недели, а он так ничего и не нашел.
Он также не нашел музыкантов или хотя бы просто музыку – по крайней мере, ту, которую ему хотелось слышать. Иногда в пабе какой-нибудь старикан пиликал на скрипке или терзал аккордеон, но это не то, чего искал Джек. Такое (и даже лучше) он мог услышать и дома. Еще в Глазго были клубы, дискотеки и «Аполлон»[31] – там играли известные группы. Но он хотел услышать кантри-музыку и не понимал, где ее искать. Кевин и Стюарт смеялись, когда он спрашивал, но, поскольку в городе у него не было других знакомых и сам он даже не представлял, куда идти, в конце концов поиски зашли в тупик.
Шла третья неделя в Глазго, и однажды вечером Стюарт вернулся с работы с широченной ухмылкой.
– Мой босс, – сказал он, когда Джек поинтересовался, почему он такой довольный, – тоже фанатеет по такому. Кантри, вестерн. А по выходным он, знаешь, как наряжается? Рубашка ковбойская, сапоги – полный набор. Короче, есть такой клуб. Музыкальный клуб для таких, как ты.
Вот так Джек и узнал о «Гранд Оул Опри»[32]. На самом деле, удивительно, что он не наткнулся на этот клуб сам, хотя тот находился в двадцати минутах пешком от дома, где он жил. Наверное, все эти недели он просто ходил возле него кругами.
Он отправился в клуб в тот же вечер, но заходить не стал: хотел просто посмотреть, убедиться, что здание существует, что Стюарт не соврал. Он стоял на противоположной стороне дороги и таращился на огромную, сверкающую тысячью огней вывеску, на три слова, которые переносили его за океан, прямиком в Нэшвилл. Он перешел дорогу, прочитал на двери афишу со списком групп, выступающих в эти выходные, и понял, что наконец нашел свое место. Он возвращался домой, чувствуя себя более уверенным, более спокойным, чем когда-либо с того дня, как уехал из Хамара.
Когда Джек добрался до пансиона, он заметил красно-белую полицейскую машину снаружи в самый последний момент. Он шел, засунув руки в карманы и опустив голову, и напевал себе под нос. Он вставил ключ во входную дверь и услышал слева движение из гостиной миссис Макгилл. Дверь открылась, и она оглядела его так, словно что-то искала.
– Бедный мальчик, – наконец сказала она. – Бедный мой мальчик.
Она отступила в сторону, чтобы пропустить полицейского с фуражкой в руке – а он сообщил Джеку новости. Его довольно простые слова разлетелись вдребезги, как разбитое стекло, как что-то, что невозможно осмыслить или собрать. Просто разрозненные звуки, фрагменты значений. Но каждое достаточно острое, чтобы пустить кровь. Джек сел на ступеньки и посмотрел на все еще открытую входную дверь. Мимо ехали машины. Автобус. Такси. Он повернулся к полицейскому.
Следующая ночь прошла в дороге домой с той же сумкой и гитарой. Хотя поиски длились еще несколько дней, найти смогли только отцовскую лодку – помятую, но целую.
Джек повернул ключ зажигания и переключил передачу. Загудел мотор, и раздался неприятный звук: он походил на грохот, будто бы под капот набросали мелких камней. Это началось несколько недель назад. Джек ничего не смыслил в автомобилях, но все равно не хотел ехать в мастерскую. В конце концов, это всего лишь звук. Лучшим решением будет просто подождать. И тогда, может, звук исчезнет.
Джек снял машину с ручника и медленно тронулся. На часах было шесть вечера, он ехал на работу. Джек поужинал гратеном из макарон, живот был полон. Он пристегнулся левой рукой.
Если бы он ехал быстрее, девочка на середине дороги обязательно бы его напугала. Но тем не менее, особенно благодаря ярко-красному макинтошу, который спускался до самых колен, Джек заметил ее еще издалека. Это была Вейла, дочка Сары, живущей по соседству, и, приближаясь к ней, Джек улыбнулся себе. Он подумал, что она все больше походила на мать. С ранних лет она казалась ему довольно серьезным ребенком, но, как и Сара, всегда была готова расплыться в улыбке.
Он ожидал, что при его приближении девочка отступит в сторону, но этого не случилось. Она не двинулась с места. Она стояла, упрямо, как баран, преграждая ему путь, а поскольку Джек не мог ее объехать, ему пришлось остановиться. Он заглушил мотор. Девочка подошла к машине, и он опустил окно.
– Не стой так на дороге, – сказал Джек, – это опасно.
– Мне нужно с вами поговорить, – Вейла будто бы не услышала, что он сказал.
Она выглядела почти торжественно.
– Ну, – сказал Джек, – и о чем тебе нужно поговорить?
– О вашей кошке, – ответила Вейла. – Как ее зовут?
Джек рассмеялся, затем с легким смущением ответил:
– Ее зовут Лоретта.
– Какое дурацкое имя для кошки, – в доказательство своих слов девочка поморщилась.
– Правда?
– Да.
– Ну и как же тогда нужно называть кошек?
Вопрос ее явно обрадовал:
– У моей подружки Эбигейл есть кот, – сказала она. – Его зовут Пушистик.
Джек задумался.
– Хм, кажись, имя и вправду неплохое. Но моя кошечка не совсем пушистая, вот я и назвал ее Лореттой.
– А как она выглядит?
– Она вся целиком черная, только под подбородком у нее немножко белого, – показывая, Джек поднял голову, – и чуть-чуть на лапах. Она дружелюбная. Любит спать и гоняться за всякими вещами. Как и все кошки, наверное.
– А можно мне прийти посмотреть?
– Не сейчас, прости. Мне нужно на работу.
– А когда вы вернетесь? – Вейла погрустнела.
– Наверное, уже когда ты будешь спать. В восемь вечера.
– Ну вот, – теперь она точно расстроилась, – а можно я тогда приду завтра? Завтра суббота.
Чтобы закончить разговор, проще всего было согласиться, что он и сделал:
– Только сначала отпросись у мамы. Приходи, когда она разрешит.
Вейла засияла так, будто это была самая радостная новость, которую она могла себе представить.
– А как ее зовут, скажите еще раз, – попросила она.
– Лоретта, – Джек выговаривал имя так четко, как мог.
Вейла повторила его четыре раза – Лоретта, Лоретта, Лоретта, Лоретта, – затем, широко раскинув руки, покружилась на дороге и побежала домой, к садовой калитке.
– До завтра! – крикнула она, взбегая по ступенькам к дому.
Джек засмеялся и завел мотор. Грохот повторился.
I never really said goodbye
I just turned and walked away.
I didn't mean to be so cruel
I wasn't strong enough to stay.
There's years behind me now
A long forgotten way.
And I've lost more than I ever knew I had
It's the price I've had to pay.
When I lie in my bed, when I tremble and stir
When I talk in my sleep I'm thinking of her.
When I lie in my bed, when I tremble and stir
When I talk in my sleep I'm talking to her.
Some moments never leave you
Some failures never fade.
Some things were never really there at all
Like wishes left unmade.
She's never not been with me
In every place I've lain.
And I would give everything that I still own
To be in her thoughts again.
When I lie in my bed, when I tremble and stir
When I talk in my sleep I'm thinking of her.
When I lie in my bed, when I tremble and stir
When I talk in my sleep I'm talking to her.
Я так и не сумел сказать прощай,
И просто развернулся и ушел.
Я не хотел поступать так жестоко,
Но у меня не хватило сил остаться.
Целая жизнь за плечами,
Дорожка заросла и забылась,
И сейчас я потерян больше, чем когда-либо, —
Что ж, такова цена, которую мне пришлось заплатить.
Когда я лежу в кровати, когда дрожу и ворочаюсь,
Когда говорю во сне, я думаю о ней.
Когда я лежу в кровати, когда дрожу и ворочаюсь,
Когда говорю во сне, я говорю с ней.
Какие-то воспоминания никогда не забудутся,
Какие-то ошибки никогда не сотрутся,
Какие-то вещи и вовсе не существовали —
Мои несбывшиеся мечты.
Она всегда была со мной,
Где бы я ни засыпал.
И я бы отдал все, что у меня есть,
Чтобы вновь очутиться в ее мыслях.
Когда я лежу в кровати, когда дрожу и ворочаюсь,
Когда говорю во сне, я думаю о ней.
Когда я лежу в кровати, когда дрожу и ворочаюсь,
Когда говорю во сне, я говорю с ней.