Вот тебе и весенний цветочек.
Прививка была на всю жизнь.
Сейчас Маревин пытается отгородиться от Дарины литературой. Поспешно ей объясняет, какое это мучительное состояние - быть писателем. Ежедневно, несмотря ни на что, усаживаться за письменный стол. Никаких оправданий: ни снег, ни град, ни потопы, ни египетская жара, ни безденежье, ни болезнь, ни семейные неурядицы, да хоть треснет весь мир пополам, все равно - одна, две, три, четыре страницы должны быть набраны или написаны от руки. Тащишь груз на вершину горы: шаг за шагом, задыхаясь, надрывая сердце, пошатываясь, изо дня в день, с утра до вечера, из месяца в месяц, из года в год... Услышал интересную фразу - немедленно зафиксировал. Всплыл ни с того ни с сего, за обедом, крохотный эпизод - бросаешь вилку, ложку, так что брызги летят, выскакиваешь из-за стола, несешься в комнату тоже, хоть вчерне, набросать... Знаешь, как приветствовали друг друга «Серапионовы братья»? Конечно, не слышала о таких. Ну ладно. Самый из них известный - Михаил Зощенко... Так вот при встречах они говорили: «Здравствуй, брат, писать очень трудно»... Постоянное внутреннее напряжение... Творчество - это как бы управляемая шизофрения, которая так и норовит выйти из-под контроля. На тебе писательский анекдот: дочь за ужином, вытаращив глаза, спрашивает, а что это с папой? Он на мебель натыкается, застывает как манекен. Мать, она же жена: т-с-с-с... тихо... он пишет... Отсюда - странности поведения авторов: они живут в воображаемых, перпендикулярно ориентированных мирах, отсюда их обостренная, будто без кожи, эмоциональная восприимчивость, «художника всякий может обидеть». Трудно выдержать это длящееся десятилетиями горение, эту непрерывную иномирность, чуждость и отстраненность от привычной обыденности. Посмотри обязательно книгу о самоубийствах писателей. Потому и семьи у реально пишущих авторов, как правило, распадаются. А что в результате, в итоге - что? Фолкнер однажды очень точно сказал: любой роман - это сокрушительное поражение. Победить не дано человеку, и даже вступить в сражение ему не дано. Дано лишь выйти на поля боя...
Маревин, разумеется, преувеличивает. Он всего-то хочет дать ей понять, что - куда она, дурочка, лезет. В реальности все далеко не так: радость от того, что из танца пальцев по клавиатуре вдруг рождаются люди, звуки, удивительные цвета, перевешивает несчастья, которые обрушивает на писателя мир. И у Фолкнера - это тоже просто метафора, относящаяся не столько к литературе, сколько к тому, что есть наша жизнь вообще. И все равно это сейчас свистит у нее мимо ушей. Дарина, прильнув, обнимая его, бормочет что-то уже совсем несуразное, о встрече в Клубе, на которой она чуть в обморок не упала, о том, что после каждого его слова ей хотелось кричать: да!., да!., да!., о том, что ей безумно нравится, как он пишет: «Наука расставаний» (есть у Маревина такая давняя повесть) пробила ее до слез. Она перечитывала ее сто раз... Честное слово!.. Если бы она могла так же писать!., так же невыносимо больно... так же прекрасно, чтобы сердце разламывалось на части... Больше ей ничего от жизни не надо... ничего, ничего...
- Ты слышишь меня?
Ого!..
Они, оказывается, уже на «ты».
Дарина таким образом, чисто инстинктивно, наверное, стремится сделать их как можно ближе друг к другу. Маревин, дыша ей сквозь волосы, тоже в ухо, путаясь в грамматике, все-таки замечает, что вот так вот, на «ты», помимо родственников и друзей, обращаются только к богу.
- А я не бог.
- Но ты же - человек, человек!..
Трудность в том, что у него очень сильное зрительное воображение. Маревин много лет специально его развивал, и теперь, среди сумрака, среди лепета обволакивающего галерею дождя в сознании у него загорается яркая кинематографическая картинка: Дарина стягивает через голову невесомое платье, расстегивает паутинный лифчик, сбрасывает босоножки, махнув правой, потом левой ногой, и далее - ослепительная нагота на постели, распахнутая готовность, прерывистое, как сердце, дыхание, пристанывание, пунцовые губы, прозрачные от беспамятства и нахлынувшего счастья глаза... Крайне соблазнительная картинка. И вместе с тем: а вдруг это подтолкнет его собственный текст? Вдруг пересохший колодец неожиданно оживет? Вдруг это тот странный кораблик, вынырнувший когда-то из-за моста? Вдруг это предначертание, рок: судьба, которая, как известно, индейка, распахивает ему дверь в новую жизнь? Как у Петрарки, когда в пятницу, на пасхальной мессе, в Санта-Кьяра (церковь не сохранилась) тот вдруг увидел среди прихожан Лауру де Нов? Или как это было с Ивлином Во, когда тот, стремясь доказать родителям невесты свою финансовую состоятельность, написал «Упадок и разрушение»?
И все-таки Маревин размыкает ее объятия. Это непросто, Дарина упорно сопротивляется. И вообще она уже переросла тот подростковый предел, когда девочка, неуклюжий утенок, состоит исключительно из острых коленок и угловатых локтей.
Это уже настоящая женская плоть.
В том-то и трудность.
Он выдавливает из себя:
- Нне-на-до!..
Единым словом, сомкнутым из трех слитнонапряженных слогов.
У Дарины в глазах - искренняя обида.
Судя по всему, не привыкла, что ей отказывают.
Небось, парни так и крутятся возле нее.
- Ну почему, почему?
Голос бабочкой бьется ему в лицо.
Не отгонишь.
И все же надо провести разделительную черту.
- Потому что ты не Лолита, а я тебе, знаешь, не Гумберт Гумберт.
- Это еще кто такой?
- Н-да... «Лолиту» ты не читала тоже.
- Ну и что же, что не читала. Подумаешь, подловил... Завтра прочту...
- Кстати, довольно скучная книга. Набоков классик, конечно, но вообще-то он именно скучноват. И прежде всего из-за своего «лабораторного языка». Выдумал искусственную стилистику и потом всю жизнь как раб следовал ей. Или нет, пожалуй, все же - прочти. Набокова можно не любить, но его следует знать.
Он опять пытается заслониться от Дарины литературой. Поднимается и, чуть не оступившись на мелких ступеньках, хватается за перила.
- Все! Давай на этом закончим! Тебе пора.
- Никуда я от тебя не уйду!
Маревин пожимает плечами.
И с показным равнодушием:
- Что ж... Сиди сколько хочешь.
Он отпирает дверь и мгновенно оказывается внутри. Облегченно вздыхает: хорошо, что она не попыталась войти вслед за ним. В окно он видит, как Дарина медленно берет через сад - мимо клумбы с громадными, чуть покачивающимися георгинами, мимо шиповника, темным колючим облаком окутывающего тропу. Дважды она оглядывается, поднимает руку, слабо машет ему, рассчитывая, вероятно, на такой же ответ. Света Маревин не зажигает, так что вряд ли она видит его в окне. Все же он невольно отступает на шаг. Дождь по-прежнему почти неслышно накрапывает, вдруг расплывчатыми туманными ореолами зажигаются на улице фонари, и Маревин вновь думает, что эта картинка хорошо выглядела бы в кино, да пожалуй, что и в романе тоже будет неплохо: шорох капель в листве, вереница помаргивающих фонарей, легкая дождевая завеса и едва различимая в ней, одинокая человеческая фигура...
Он быстро, согнувшись к блокноту, набрасывает почти наугад несколько фраз.
Он почти счастлив.
Жизнь ценна только тем, что из нее можно сделать роман.
Автор вовсе не живет, чтобы писать.
Настоящий автор пишет, для того чтобы жить.
Пока ничего страшного вроде бы не происходит. Нет никакой катастрофы, никакого грохочущего обвала. Городская реальность сдвигается не более, чем на миллиметр, но этот миллиметр, будто смертельная трещинка, удлиняется, незаметно ветвится, пронизывает жизнь все глубже и глубже, раскалывая ее на фрагменты, впуская сквозь них нечто пугающее, потустороннее.
Вдруг сразу в нескольких районах Красовска образуются на газонах пятна белесой травы, причем, если тронуть ее, разумеется, не руками, а граблями или палкой, то она сминается в липкую слизь, на солнце почему-то не высыхающую, напротив - как бы подкипающую мелкими пузырьками. Многие убеждены, что под слизью постепенно образуются крохотные Проталины, которые через какое-то время проступят и начнут расширяться. Ходят также упорные слухи, что кое-где, в скверах, можно заметить, как диковато подрагивают кусты - в полном безветрии, точно живые, движут гибкими веточками, ощупывают воздух вокруг себя. К ним лучше не подходить: веточки опутывают, цепляются, листики их прилипают, как пластырь, высасывая из живой ткани все соки. Через пару дней такие кусты оказываются окружены каймой сухих мух и ос. Своими глазами Маревин этого не наблюдал, зато однажды утром, мельком глянув в окно, вздрогнул, увидев, что на клумбе внизу дружно осыпались георгины - только что пылали роскошными огненными шарами и вдруг - бац, торчит частокол голых хлыстов, земля под ними, сплошь покрытая лепестками, превратилась в разноцветный ковер.
Даже воздух теперь становится каким-то влажноватым и прелым - льется в горло, словно кисель, утяжеляя легкие болезненной густотой.
Ну и, разумеется, еще то, что покинули город птицы. Фаина, домохозяйка его, сказала, что сбивались они целыми стаями, жутковатыми колеблющимися простынями, и, как по команде, в полном безмолвии утягивались куда-то за горизонт.
А ныне вдруг начали исчезать кошки. Маревину сообщает об этом та же растерянная Фаина, пропал ее Балобай:
- Зову его, зову покормить, Балобайчик, ты где, чик-чик-чик... Вчера сразу бежал, хвост трубой, а тут - нет его, нет и нет... Пошла по соседям поспрашивать - то же самое: у Надежды Пампушка пропала, у Катерины - Марселий, белый пушистый такой... А нам что, тоже уезжать или как?..
Ответа она не ждет. Понимает, что у Маревина его нет. Вдруг со шмяканьем бросает влажную тряпку на пол, упирает пухлые руки в бока:
- Никуда не уеду, и все!
А вот собаки в городе пока остаются. Однако, как догадывается Маревин, остаются лишь те, что на привязи или комнатные, которых из дома выводят на поводке. Но и им тоже ой как не сладко: по ночам ни с того ни с сего прорезает тьму вой дикой тоски, болезненно высверливающий воздух. И тут же за ним - второй, третий, четвертый... Нескончаемый адский концерт. Спать невозможно. Не только Маревин - все горожане, наверное, ворочаются в постелях. И на другой день лица у прохожих невыспавшиеся, помятые. Тем более что и закаты над городом становятся теперь тревожно-багровыми, какими-то комковатыми, странно густыми, выплескивающими на край неба кровяные ошметки - то ли это от выхлопов заводского комплекса, где сдохли, по слухам, все очистные фильтры (а новых, по тем же слухам, не завезли), то ли - более популярная версия - от опасного излучений окружающих город Проталин.
Правда, мэр, Терентий Иванович, выступая по радио, заверяет сограждан, что никаких излучений, ни газов, вообще ничего Проталины из себя не выбрасывают. Вот у меня в руках (шорох бумаг) заключение экспертизы. Прямая и непосредственная угроза отсутствует, расширение Проталин в последние дни явно замедлилось... Соблюдайте спокойствие... проявляйте благоразумие, сдержанность... не слушайте паникеров... Полиция переведена в режим усиленного наблюдения за порядком. Все хулиганские проявления будут немедленно пресечены.
- Сограждане, друзья, красовцы дорогие мои, мы, администрация города, рассчитываем на ваш здравый смысл...
А сразу после него, эфир заполняет физик из Уральского федерального университета, судя по голосу, еще молодой, но уже профессор, доктор наук, командированный в Красовск специально для наблюдения за Аномалией, и, пересыпая речь невразумительной терминологией, авторитетно свидетельствует, что да, опасности для людей Проталины не представляют.
- Всякие психогенные излучения - это полная чушь, болтовня обывателей, не имеющих представления о сути проблемы. Она давно опровергнута серьезными научными исследованиями. В том числе и целым рядом экспериментов, проведенных нашим университетом.
Интонации у физика академические, солидные, как наркоз, незаметно обволакивающие сознание - то, что надо для охлаждения возбужденных умов. Ему так и хочется верить. Но эффект обоих выступлений, и мэра, и физика, смазывается, к сожалению, тем, что на другой день, с утра, в городе на стенах домов, на дверях парадных, на остановках появляются объявления, подписанные военным комендантом Особого промышленного района полковником Беляшом, в которых тот извещает, что всем рабочим и специалистам научно-производственного объединения «Урал-один» предлагается переехать в заводской поселок на территории комплекса, где они смогут спокойно жить и работать. Релокантам предоставляется общежитие квартирного типа, выплачивается аванс для обустройства на новом месте, все городские квартиры будут за ними, естественно, сохранены. А безопасность заводского поселка гарантируется расположенными в нем воинскими частями.
Так что же, начинается эвакуация?
Мгновенно пустеют особнячки на Вязовой улице. Выстраиваются очереди машин на бензозаправках. В магазинах начинают раскупать крупы, консервы, сахар и соль. Билеты на поезда «Пермь - Москва» и «Пермь - Петербург», в том числе плацкартные и даже общие, оказываются забронированными на месяц вперед. То же самое и с автобусными билетами до Ижевска, хотя рядом с Ижевском, как шепотом сообщает Фаина, образовался уже целый кластер Проталин.
Все равно: лучше там, где нас нет.
Мэр в бешенстве. Маревин сталкивается с ним на проспекте Воинской славы - взвизгнув шинами, тормозит у тротуара серо-стальная «ауди», вываливается оттуда грузный Терентий Иванович и - ни здрасьте вам, ни рад видеть - тычет пальцем в белеющую на стене листовку:
- Рехнулся Беляш!.. Специалистов, рабочих ему отдай!.. А что с городом после этого будет, ему наплевать!.. - Пытается содрать прямоугольный листок, безуспешно, скребет ногтями, шипит, бумага приклеена намертво. - Черт!.. Кто ему позволил распоряжаться!..
Ответа он, как и Фаина, не ждет - хлопает дверца, машина чуть ли не прыжком срывается с места.
Накал страстей взвинчивает и упоминание о Красовске на главном федеральном телеканале. Ничего особенного: небольшая Проталина появилась в районе еще одного уральского города. Пострадавших среди жителей нет, местные власти принимают все необходимые меры, президент в курсе, Специальная правительственная комиссия следит за развитием ситуации...