К книге
Копенгагенская интерпретацияСтраница 14
45%
Страница 14
14

А ведь когда-то даже у Андрюни Зимайло что-то приличное брезжило.

Первые две-три повести были вполне ничего.

Куда это все потом испарилось?..

В общем, сил у Маревина нет совсем.

Вместо голоса - хрип:

- Ну так и что?

У девушки слова подпрыгивают от волнения:

- Я просто... хотела узнать... ну... как мой рассказ?

Какой еще к черту рассказ? Ему не до рассказов сейчас.

- Ну - «На качелях».

Маревин вздрагивает:

- Что-что?

Она повторяет:

- Рассказ называется «На качелях».

- Так ты... это... м... м... м... извини... сейчас вспомню... Дарина Грай?.. Псевдоним? А как настоящее имя?

- Пока пускай будет Дарина.

Понятно.

Хочет быть загадочной и красивой.

Дело ее.

Маревин секунду колеблется.

Быстро, ладонью, смахивает пыль со ступенек:

- Садись.

- А вы разве... не пригласите меня... к себе?

Еще чего! Разбежалась! Чтобы весь город потом судачил об этом. Пусть даже сейчас их не видит никто, но ведь по воздуху полетит, уже завтра будет обсуждаться в том же кафе. И это вам не кувыркание с Ларой, которое, несомненно, тоже вниманием не обойдут, но по поводу Лары скорей одобрительно: дескать, слышали, этот-то наш - какой молодец!

Значит, настоящий писатель.

Везде успел.

Нет, с Дариной будет иначе, скажут: закружил наивной девочке голову.

На молодняк его потянуло.

- Тебе сколько лет?

- Двадцать четыре.

Ну вот.

Он опускается рядом с ней на ступеньку. Оставляя на всякий случай между собой и Дариной отчетливую дистанцию. И все равно ощущает доносящийся от нее запах духов - весенний, тревожащий, невольно пробуждающий жизнь.

Это - мешает. Маревин не сразу находит подходящие к моменту слова. Но все же, зацепившись за то, что уже само возникло при чтении, говорит, что рассказ у нее очень приличный, интересный, живой, с сильным эмоциональным накалом...

- То есть литературные способности у тебя, безусловно, имеются, теперь надо превратить их в настоящий талант: огранить и отшлифовать, чтоб засверкало до яркой боли в глазах...

-  Да, я слышала ваше выступление в Клубе.

Ну конечно! Маревин теперь припоминает ее - та девушка, которая ничего не записывала, лишь смотрела, а потом дергала Смолокура, чтобы тот уселся на место и не мешал.

Так она из театра?

Вот оно что.

Это ничего не меняет.

Пусть хоть из оперы и балета.

- Если слышала, то тем лучше, - говорит он, устраиваясь поудобнее. И, не теряя времени, переходит к затянутой экспозиции. Что вообще характерно для начинающих авторов: ты топчешься, мнешься, точно пробуя воду ногой. Все это лишнее, читателя сразу же надо окунуть в сюжет с головой. Сразу же, сразу! Чтобы он опомниться не успел. И в качестве иллюстрации рассказывает ей о Юрии Трифонове. Тот как-то опубликовал повесть в журнале, две части, в двух последовательных номерах, и один из его приятелей, не разобравшись в чем дело, первую часть пропустил, прочел сразу вторую - позвонил, захлебываясь от восторга: вот так, старик, поздравляю тебя, и надо писать, начинать не с начала, а именно с середины, ничего не разжевывать, лупить прямо в лоб, ошарашивая читателя, обрушивая на него текст, как ливень!.. У Юрия Валентиновича тогда аж что-то щелкнуло в голове: ведь и правда, не надо ничего объяснять. Читатель не идиот, без того все поймет. А если не поймет, не сможет, значит, написано не для него.

Хороший пример.

- Не читала, - несколько обиженно говорит Дарина.

- Прочти обязательно. Собственно, это знаменитый принцип Хемингуэя: в тексте можно опускать все что угодно, но при одном условии - сам автор должен это опущенное хорошо себе представлять.. И даже больше - следует опустить, оно все равно будет там чувствоваться, придавая повествованию глубину. Чем меньше прямых объяснений, тем лучше. Ты меня понимаешь?

- Да-да...

Дарина мелко-мелко кивает.

Похожая на игрушку, у которой, чуть тронешь, и на пружинке закачается голова.

Впрочем, это не означает, что она таки поняла: слушать и слышать - принципиально разные вещи.

Так же как чувство и порожденный им письменный текст.

Расстояние часто - как до Луны.

Уж кому-кому, а Маревину это известно.

- Это твой первый рассказ?

- Нет, были еще.

- Сколько?

- Штук пять...

Н-да... Если бы пятьдесят. Ну не пятьдесят, хотя бы пятнадцать, можно было бы оценить художественный потенциал. А пять рассказов -это почти ничего. Значит, по-настоящему она до сих пор не писала, так - пописывала время от времени, как и десятки тысяч других.

У Дарины между тем влажно поблескивают глаза.

- Я когда про конкурс услышала, когда узнала, что вы приедете к нам... Меня что-то торкнуло... Села и за восемь часов написала этот рассказ, с начала и до конца. Не вставая из-за компьютера - спину не могла потом разогнуть...

Маревин поднимает указательный палец, чтобы ее прервать.

- Говоришь - торкнуло?

- Да...

- А ты это состояние помнишь, когда тебя торкнуло? Восстановить его можешь?

- Наверное...

Однако в голосе - заметная трещинка.

Дарина не убеждена.

- «Торкнуло» - это очень важно, - не опуская палец, медленно говорит Маревин. - Скажу даже: важнее этого для писателя нет ничего. Это Голос Неба, пожалуйста, извини за выспренность, это музыка Сфер, то, что выше, лучше и интересней тебя, то, чем ты, раз уж взялась за перо, обязана стать, демиургом, превращающим в нечто слепое ничто, создающим из пространства небытия свою маленькую мерцающую галактику, искру жизни, который не было бы без тебя. Вот, что важно. Если уж торкнуло, если тебя торкнуло по-настоящему, значит можно писать.

Маревин чувствует, что его слишком несет.

Это уже не объяснения никакие, а косноязычные глоссолалии. Но он также чувствует, что проваливается в далекое прошлое. В те необыкновенные, чудотворные дни, когда, шагнув в пустоту, положив на стол заявление об уходе с работы, он вернулся домой, включил равнодушный компьютер и, ошалелый, вдыхая искрящийся воздух, благодаря буковкам на экране, волшебным образом обретающим плоть, за два месяца, как выразилась Дарина, не разгибаясь, нафурычил странную повесть о человеке, тоже писателе, а еще и самодеятельном философе, который, вероятно, слегка свихнувшись, сумел создать некий магический «абсолютный текст», то есть текст, который обращает грезы в реальность. Кстати - та же копенгагенская интерпретация. Но тогда Маревин о ней понятия не имел. И была в этой повести городская каменная жара, тополиный пух, целыми облаками взметывавшийся с асфальта, пустынные петербургские улочки, безумный дворник, бродящий по ним с топором, призраки, являющиеся герою и настойчиво требующие, чтобы он этим своим абсолютным текстом их немедленно воплотил. Слегка корявая получилась повесть, слегка неуклюжая, местами надуманная, особенно в тех эпизодах, где автор гнал «от себя», но, несомненно, несомненно, живая. Впервые тогда он почувствовал, что значит трепещущий жизнью текст. Позже Маревин, даже видя очевидные недостатки, все-таки не пытался в нем ничего дорабатывать - боялся, что, пусть чисто технически, повесть и станет лучше, но живость ее, эта самая, будет утрачена.

А далее, практически без перерыва, - разве что дня три слонялся по комнате, словно по неведомому ранее краю земли, - точно так же, залпом, не разгибаясь, написал еще одну повесть - снова о Петербурге, где из его метафизической сущности начали проступать все прежние времена: и бушующая эпоха Петра, и застылая эпоха Николая Первого, Незабвенного, и советская сталинская эпоха периода кошмарного «ленинградского дела»... И все это вклинивалось в современность, и разламывало ее, и превращало в фантасмагорический хаос, где метался главный герой... И сразу же, теперь уже без всякого перерыва, сама собой начала возникать у него третья повесть - о древнем, из мифологического прошлого Звере, более тысячи лет дремлющем под Петербургом: медленно течет его белесая кровь, редко бьется его земляное холодное сердце, но каждый такой удар прокатывается по городу бурями или наводнениями, и видит этот Зверь страшные сны, и они овеществляются в истории Петербурга.

Практически целый год он пребывал в каком-то сомнамбулическом состоянии - ни сон, ни явь, одно сплошное литературное наваждение. Падал за окнами неправдоподобно пушистый снег, нарастали бесшумно, неотвратимо фантастические сугробы, отсыревал воздух весной, свежей зеленой опушью одевались в сквере деревья, тени белых ночей фосфоресцировали в квартире, хлестали дожди, барабаня по стеклам крупными, тяжелыми каплями, и вновь смыкались черные петербургские дни, когда целые сутки озарялись лишь желтым электрическим светом. Сложилась в результате целая книга, «петербургский текст», как классифицировал это известный московский филолог: дескать, существует некий вечный «петербургский роман», и каждый автор, прикоснувшийся к магии города, вписывает в него собственную главу. Книгу, к его удивлению, удалось довольно быстро издать, и тираж был хороший, и последовали в дальнейшем несколько внезапных переизданий. Чем-то она аудиторию зацепила. Появился даже десяток-другой весьма положительных отзывов. Но главное - Маревин это до сих пор ощущал - ему этой книгой удалось что-то сказать. И это он также в те необыкновенные дни впервые почувствовал. Причем сам бы не мог объяснить, что именно он сказал, но ведь сказал, сказал, в этом никаких сомнений у него не было. Сказал то, что сказал. А что конкретно сказал, - пусть этим занимаются время и критики.

Он возвращается обратно, в реальность:

- Не понял...

- Я говорю: разве вы верите в бога? - удивленно переспрашивает Дарина.

Маревин, в свою очередь, удивлен: это еще здесь при чем? Ах да, он же упоминал Голос Неба. Но ведь для него - это просто метафора. Хотя, если вдуматься, есть, вероятно, некая опережающая реальность, то, чего еще в мире не существует, но что может осуществиться, если облечь это в соответствующие слова.

Черт бы ее побрал!

Опять копенгагенская интерпретация!

Как это все объяснить девушке, которая закончила обычную среднюю школу?

Нет, не стоит, он и так чересчур увлекся.

К тому же он замечает, что и первоначальной четкой дистанции между ними уже практически нет. Дарина как-то незаметно, по миллиметру, к нему придвинулась. Они теперь сидят, соприкасаясь плечами, он чувствует жар и дрожь, которые она источает. Мельком фиксирует, что это можно где-то использовать, картинка так прямо и просится в какой-нибудь романтический эпизод. Или даже лучше в кино, кульминация отношений героя и героини: сумерки, в которых мир расплывается, как чернила в воде, стеклянная галерея, вкрадчивый шорох дождя по крыше, они будто отгорожены от всего - есть вещи, которые не придумаешь, не сочинишь, девичий голос, прерывающийся от волнения...

Да, расстояние между ними исчезло. Дарина обнимает его, тычется в ухо, прижимает к щеке пылающее лицо, бессвязно и торопливо шепчет, что внутри у нее все горит, клубится, не может спать, лежит полночи, ворочаясь, подергиваясь как в лихорадке, открыв глаза, уставившись непонятно куда; не знает, как превратить эту лихорадку в слова, ничего у нее не выходит, все перепутывается, слипается в ком, но чувствует вместе с тем, что просто обязана эти слова сказать. И ради этого она готова на все... все что угодно... она согласна... сразу же поняла, как только его увидела... как только услышала... с первых же фраз...

Тихое и настойчивое сумасшествие. С девушками иногда такое случается, особенно в периоды возрастных гормональных бурь. Сознание взбудоражено. Сами не соображают, что говорят. Борис Арефьев, который двадцать лет преподает на филфаке, рассказывал, что практически каждый год, после первого же семестра, где он читал вводный курс, его подкарауливала в коридора какая-нибудь юница и сбивчивым голосом, рдея щеками, признавалась ему в любви. Он даже выработал по такому случаю специальный метод: отвечал, что для него это чудесный и драгоценный дар, он благодарен безмерно, он высоко ценит его, но, знаете что, давайте не будет спешить, у вас впереди сессия, испытание, подготовьтесь как следует, сдайте ее, а потом мы с вами обо всем серьезно поговорим... Ну а пока сессия, пока экзаменационная суматоха, пока горы учебников, пока ошалелая студенческая толкотня, пока то да се, она себе уже кого-то находит... И - пронесло. Известный синдром Учителя. Об этом, кажется, еще Фрейд писал.

Гораздо хуже дело обстоит в литературной среде, здесь может, как обвал, обрушиться на тебя настоящая, почти истерическая одержимость: считает, например, что если она переспит с писателем, то обретет тем самым часть его дарований. Провал в архаическое сознание: что-то знахарское, языческое, древний колдовской ритуал. Маревин с этим уже дважды сталкивался. Особенно врезалась в память некая Инночка, светловолосая, симпатичная, какая-то даже прозрачная, тревожно хрупкая будто ранне-весенний цветок, призывные губы, огромные сияющие глаза, и абсолютно уверенная в своей художественной гениальности, хотя на самом деле калякала так, что хотелось ей пинков надавать; заваливала его километрами своей прозы, нечто чудовищное по выспренности, приторный безнадежный парфюм, никакая редактура здесь помочь не могла; выставилась на каком-то маркетплейсе для авторов, и вдруг - полный облом, обида, которую не превозмочь: она всю душу, все свое сердце вложила в этот роман, а читать его почему-то никто не хочет, четыре жалких просмотра за месяц, и все. Маревин тогда не рискнул спросить: а у тебя, моя радость, было что вкладывать? Ты уверена? Душа-то у тебя есть? Хорошо еще, не спросил, и без того мороки с ней было более чем достаточно, звонила ему по три раза в день, отчаяние, бессмысленный речитатив, прерываемый всхлипами: как же так?., неужели они все не видят?., жить, жить не хочу... Ирша, которая тогда уже появились, от нее прямо-таки сатанела: да пошли ты ее сам знаешь куда - в долгое эротическое путешествие.

Предыдущая главаГлава 14 из 31Следующая глава