К книге
Копенгагенская интерпретацияСтраница 10
32%
Страница 10
10

Вот так - фактурой его задавить.

Чтобы даже писка не было слышно.

Смолокур, тем не менее, хочет сказать что-то еще. Однако Маревин, пользуясь прерогативами выступающего, останавливает его, резко повысив голос:

- А что касается нынешней ситуации, то вам никто окончательного ответа не даст. Есть факты, свидетельствующие о том, что всплеск творчества парализует Проталину и даже может ее ликвидировать, она испаряется почти без следа. Есть факты, их тоже много, свидетельствующие об обратном. Мое личное мнение таково. Создавая книгу, если это настоящая книга, автор как бы выходит за пределы реальности - в слепое ничто, в пространство, неосвоенное никем, даже богом. И он принимает вызов этого слепого ничто, создавая собственный мир, собственную пусть крохотную, но наполненную жизнью Вселенную. В этом смысле творчество становится аналогом Логоса, созидающим словом, перформативной речью, актуализирующей конкретный текст, и тем самым противостоит энтропии Проталин.

Жестковатой интонацией Маревин ставит здесь точку. Он доволен собой: неплохо он забабахал насчет перформативного текста. Не специалист фиг поймет. Смолокур все же пытается возразить, даже привскакивает, упираясь пальцами в стол. Но тут девушка, сидящая рядом, та самая, которая спрашивала, что Маревина подтолкнуло на писательский путь, хватает его за рубашку. Она и раньше выделялась в аудитории: другие лихорадочно конспектировали, записывая в блокноты, или, что чаще, - выставляя перед собой сотовые телефоны, а она просто смотрела, чуть подавшись вперед, но таким пристальным взглядом, как будто каждое его слово заучивала наизусть, даже губы у нее шевелились. Сейчас она дергает за рукав Смолокура, усаживая обратно. И одновременно, приходит на помощь Семен Сергеевич. Почуяв назревающий, словно нарыв, скандал, он встает и примиряющим жестом растопыривает ладони:

- Ну что же... Давайте поблагодарим нашего гостя за прекрасное выступление.

В зале - аплодисменты.

Смолокуру их не перекричать.

Семен Сергеевич поворачивается к Маревину:

- И, если позволите, небольшая просьба от нас. - Принимает поданную ему кем-то из-за спины прямоугольную папку. - Узнав о вашем приезде, мы объявили общегородской конкурс рассказов. Из ста десяти поданных произведений наше жюри, председателем коего я имею честь состоять, отобрало двадцать пять самых достойных. А лучшей наградой этим молодым финалистам станет то, что их рукописи прочтет Настоящий Писатель. И, открою секрет, не только прочтет, но - соберемся потом специально - выскажет свое мнение.

Маревин мысленно стонет. Куда бы тут спрятаться? Он знает, что такое читать рукописи начинающих авторов. Изматывающее занятие. Тем более что и папка, кожаная, с вытесненной эмблемой Красовска, устрашает своей толщиной.

Однако выхода нет.

- Прочту с удовольствием, - говорит он, надеясь, что фальшь в голосе не слышна. - Но заранее предупреждаю, что как рецензент я довольно суров.

Сергей Семенович энергично кивает:

- Тут как раз такой случай, когда строгость только на пользу пойдет. - Он весь расплывается, улыбка шире лица, машет кому-то в дверях. - И еще небольшой сюрприз. Заноси!..

Пятеро подростков торжественно, чуть ли не чеканя шаги, вносят и водружают на стол пачки книг.

Замирают, как в карауле.

Только литавров завывающих не хватает.

- Мэрия нашего города напечатала один из ваших романов, - говорит Биляков. - Завтра тираж поступит в книжные магазины. Не сомневаюсь, что его мгновенно раскупят. А для участников нашего творческого объединения - особый презент: пятьдесят экземпляров бесплатно. Надеюсь, Андрей Петрович не откажется их подписать.

- С удовольствием, - несколько уныло повторяет Маревин.

Пятьдесят экземпляров - это еще ничего. Ему приходилось подписывать и по триста, и по четыреста книг.

Пальцы немели.

Ну что же.

Взялся за гуж...

Он неслышно вздыхает и берет протянутую ему авторучку.

Проходит еще пара дней, наполненных солнцем, легких, пустых, призрачными тенями соскальзывающих в небытие. Прикосновение их совершенно неощутимо. За это время Маревин неторопливо просматривает произведения из конкурсной папки. Правда, сначала он все же, вдыхая запах свежей бумаги, крутит в руках изданную по распоряжению мэра свою «Маленькую Луну». И хоть это уже тринадцатая его книга, а все равно - чем-то таким шибает: сердце пропускает неровный нервный удар. Надо сказать, неплохо оформили. На обложке - темный, как будто вымороченный, потусторонний, полуночный Петербург: силуэты домов, ребра крыш, тяжелый, придавливающий реальность купол Исаакиевского собора, реденькие желтые окна тех, кто почему-то не спит. И над всем этим - в просвете вспученных облаков - нарывом, маленькая луна зловеще-красноватого цвета, зрачок иномирья из невообразимой дали наблюдающий за Землей.

Саму книгу Маревин даже не открывает И не потому, что зальет вдруг щеки краска стыда, не потому, что боится увидеть там полную чушь, нет, там не чушь, по ощущениям, вполне приличный роман, а потому, что хлынет и сомнет изумление: как он это вообще сумел написать?

Не в таком он сейчас состоянии, чтобы получить удар в лоб.

Зато в рассказах из папки, как и следовало ожидать, ничего интересного не обнаруживается. Сколько он уже таких папок перечитал! Все какое-то натужное, блеклое, бессодержательное, все какое-то сто раз жеванное-пережеванное, все - тщета, беспомощные потуги, мешанина слов, цепляющихся, как утопающие, друг за друга. К тому же у половины авторов проблемы с элементарной грамотностью. Особенно его умиляет девушка, пишущая под псевдонимом Риона Тэй: «Я ложила руки ему на плечи и шептала: ты - моя единственная любовь...» Впрочем, у остальных дело не лучше: рассогласование частей речи, неуклюжие, тупым топором вырубленные сравнения, вообще - словарный запас ниже плинтуса, а у двоих-троих попадаются фразы, над которыми еще Чехов иронизировал сто пятьдесят лет назад: подъезжая к станции, у меня слетела шляпа.

А ведь писалось искренне, от души.

Ну что же.

Такие, значит, у них теперь души.

Он сталкивался с этим и помимо Красовска. Явление, вероятно, повальное, охватывающее целые поколения. Он вспоминает, как Борис Арефьев однажды ему сказал, что за последние десятилетия массовая культура претерпела любопытный метаморфоз. В Античности наличествовали два четких статуса: народная культура, она же массовая - песни, пляски, сказания, ее создавал сам народ и сам же ее потреблял, а на противоположном полюсе - культура элит, составлявших тогда ничтожное меньшинство, ее создавали уже профессиональные художники, скульпторы, музыканты... Разделение произошло во времена Реформации. Католическая церковь, пытаясь вернуть к «истинной вере» людей, отпадающих в «ересь» (возникающий в Северной Европе протестантизм), создала мощный пласт аудиовизуала: церковную архитектуру, церковную скульптуру, церковную живопись, церковную музыку, имеющий индоктринальный характер. Народная культура при этом осталась прежней, самодеятельной, спонтанной, а вот в культуре массовой с тех пор начали работать профессионалы, необязательно гении и таланты, но мастера, привычно владеющие ремеслом. Продолжалось это до конца XX века. Даже с приходом всеобщей грамотности и, соответственно, расцвета литературы легкие, коммерческие жанры ее - детективы, фантастику, приключения и т.д. (что и есть массовая культура) - создавали именно профессиональные литераторы. Фаддея Булгарина, Евгения Салиаса, Валентина Пикуля вряд ли можно назвать выдающимися писателями своих эпох, но их профессиональный уровень сомнений не вызывает...

- Все изменил интернет, - сказал Борис Валентинович. Теперь каждый, необязательно профессионал, имеет возможность свободно размещать свои тексты в сетях. Народная культура получила грандиозный технологический базис, благодаря которому она, преобладая в численности носителей, заполонила собою все. Примером этого является нынешняя сетература, романы о попаданцах, вампирах, магах имеют десятки и даже сотни тысяч подписчиков. Произошла обратная трансформация, массовая культура снова стала народной: ее опять создает сам народ, и сам же с громадным удовольствием ее потребляет.

Впрочем, в боллитре, как теперь принято называть художественную литературу, ситуация нисколько не лучше. Тот же Борис Арефьев как-то сказал про одного известного автора:

- Человек он хороший, замечательный человек, человек образованный, умный, воспитанный, интеллигентный... - И сплел пальцы, со стоном подняв их к лицу. - Вот только зачем он пишет?

Здесь - это уже об авторах папки - возникал тот же самый вопрос: ну вот зачем они пишут, зачем?

А затем, это ежу понятно, что хочется чего-то такого, чего в их жизни заведомо нет: сняться в кино, стать знаменитым писателем, выйти перед тысячным залом на авансцену в цветном свете прожекторов. Тоска по несбыточному. Жажда признания, которую Платон считал главной причиной, определяющей действия человека: посмотрите на меня, услышьте меня, вот он я, неповторимый, единственный, я существую!.. Страстная погоня за лайками... Через три-пять лет у них это пройдет, утонет в тусклых повседневных заботах, в тягостях быта, в проблемах работы, жизнь замкнется, как моллюск в створках раковины.

Пробуровив папку насквозь, он в итоге обнаруживает всего пару рассказов, где вроде бы (или это ему просто кажется) что-то такое полуживое все-таки брезжит. Слабенько, правда, на уровне художественной погрешности, но он, так уж и быть, отмечает эти рассказы карандашом. Ладно, скажет о них пару ободряющих слов. И только уже ближе к концу, когда Маревин, позевывая, чисто механически перелистывает страницы, его вдруг что-то цепляет - будто прореха в той самой пленке, мешающей видеть реальность. Он поначалу чуть было не проскакивает этот рассказ, но возвращается, вздрогнув, и уже внимательно перечитывает его. Скромное название «На качелях»: две девочки взлетают вверх-вниз на доске, подвешенной к турнику. Городской летний дворик, стеклянный блеск солнца в окнах, запах горячей пыли, шелестящие, перешептывающиеся между собой тополя. Девочки раскачиваются все сильнее, сильнее, им и страшно, и одновременно их прохватывает восторг: выше тополей, выше крыш, выше всего, к облакам, к самому небу! Счастье отзывается в них суматошным всплеском сердец. Все в жизни прекрасно, но автор, в отличие от них и от читателя, знает, что с ними дальше произойдет. Одна сопьется, пойдет по рукам, и то ли ее убьют, то ли сама вывалится из окошка загаженного чердака, другая превратится в клушу с тремя детьми, больные ноги, свиноподобный муж, который, чуть ли не ежедневно наваливаясь, сопит над ней в потной постели, бухгалтер в какой-то задрипанной фирме, где сотрудники, офисные идиоты, не разговаривают друг с другом, а злобно шипят... Такой вот финал... Но девочки ни о чем подобном не подозревают. Они раскачиваются - все выше, все выше, все сильнее, сильнее... кренятся разлохмаченные деревья, перехватывается и рвется дыхание, вспыхивает в глазах изумительная небесная синь...

Маревин энергично растирает лицо. У него никаких сомнений, это, конечно, рассказ. Экспозиция немного затянута, половину, ну треть, прилагательных он бы тоже убрал, ни к чему, размывают повествование. И заодно поправить несколько деревянных фраз, торчащих из текста буквально остриями заноз. Автор - Дарина Грай, тоже, видимо, псевдоним. Ах, да!.. Он вспоминает: на конкурс все произведения подавались под псевдонимами. Вылетело из головы.

И все же - это рассказ.

Удивительно.

«Навозну кучу разрывая, петух нашел жемчужное зерно»...

Маревин вскакивает с тахты, несколько минут бессмысленно топчется по квартире. Ему хочется немедленно найти эту Дарину, обнять, чмокнуть в щеку, поздравить, наговорить всяческих комплиментов. Пеной поднимается нетерпение. Так некогда Некрасов и Григорович, прочтя «Бедных людей», в четыре часа утра прибежали домой к Достоевскому, захлебываясь от эмоций: новый Гоголь пришел!.. Он даже хватается за телефон, чтобы позвонить Семену Сергеевичу, узнать, узнать, кто такая Дарина, но тут же, сдержав себя, нажимает кнопку отбоя. Нет, минуточку, не надо пока этой восторженной суеты. Ведь известно, еще от неистового Виссариона: Гоголи, как грибы, не растут. В конце концов, он в этой гниловатой литературной среде уже достаточно долго - сколько таких мальчиков, девочек, наивных, подающих надежды, на его глазах были погребены под осыпью торопливых похвал. Проклюнувшийся талант, чтоб не зачах, конечно, нужно подкармливать, но если тем же компостом завалить его с головой, если залить слабый росточек питательным, но слишком концентрированным раствором, корни будут обожжены, свеженькие листочки увянут. И все, сливай воду, выключай свет: был автор - осталась пластиковая, но амбициозная кукла, бессмысленно трущаяся в тусовках. К тому же мелькает мысль, что, может быть, именно этот рассказ притормозил расширение тьмы - ведь что-то же, черт побери, подействовало на Проталину.

Возможно такое?

Вполне возможно.

А как же он сам? Так и будет пребывать в бесплодных мучениях? Перебирать внутри себя шелуху, оставшуюся от слов, пытаясь обнаружить в ней живое зерно?

А оно вообще там есть?

Он неожиданно замечает, что стоит вплотную к стене, опираясь ладонями и как бы отталкивая бежевую, ровно окрашенную поверхность, осторожно стучит по ней лбом - раз, другой, третий, стена подрагивает, это не бетонное перекрытие, скорее - тонкая, как картон, древесно-стружечная плита. И такая же точно стена, если пользоваться данной метафорой, отделяет его сейчас от мира словесных грез, воплощающихся в текст на бумаге. Тоже - тонкая, подрагивающая, ненадежная. Кажется, что стоит поплотней приложить к ней ладони, развести их, бормоча при этом соответствующее заклинание, и стена, прозвенев фэнтезийной магией, разойдется, открыв тот мир, в котором он только и может существовать.

«Качели», что ли, на него так подействовали?

Или вопрос, неточный, но все же затронувший суть, который кто-то из Литературного клуба задал ему два дня назад?

Предыдущая главаГлава 10 из 31Следующая глава