1
И вот, когда наступил вечер, он сказал: «Вечером наступает подъем сил, приподнятость настроения, общее оживление и веселье, ныне же я устал, ядро истлело и чувство обветшало. Этим я хочу сказать, что то, что было, – того нет, то прошло, и вообще изобразить прехождение. Мне было бы печально и грустно, но мне не хватает приподнятости настроения, и если бы я мог хотеть, я хотел бы закричать». Он это сказал и сел на свое место, и мы сидели молча и ничего не говорили. Это было понятно и близко всем нам. Кто-то захотел сострить, но у него ничего не получилось.
Мы все прожили свою жизнь, конечно, никто из нас ничем не отличился, и прожили мы свою жизнь вяло и бледно, но наступившая тишина нас смутила, и мы не знали, чего мы хотели или, по выражению нашего Учителя, чего мы хотели хотеть.
Было тягостно и неловко, и мы сидели как деревянные истуканы, как каменные идолы, и никто не смел нарушить тягостного молчания, кроме неудачного остряка, впрочем также умолкнувшего после первой неудачной шутки.
Нам и до этого случалось собираться. Мы рассказывали грязные анекдоты, мы смеялись над собственной чистотой и своими увлечениями, наша неудачливость служила нам источником веселых, хотя и сухих, шуток. Учитель смеялся вместе с нами и рассказывал нам новые анекдоты. Но теперь мы поняли: смеясь над своими увлечениями и издеваясь над своей неудачливостью, мы хотели быть героями. И мы сидели убитые, так как мы ничего не смогли.
Так возникли наши собрания, наши вечера: двенадцать человек, потерявших ядро, а Учитель был тринадцатым.
Поздней ночью шел человек. Откуда он шел? Тайное горе сопровождало его. Он устал, и он думал о прошлом. Нерадостна была его жизнь, и он не знал, сам ли был виноват в этом или кто другой. Но он не роптал на Бога.
Многое могло быть, и он видит свои ошибки, и если бы мог – он исправил их – но поздно.
Его мучит мысль о непоправимости прошлого, и это убивает его энергию, но что убивало ее раньше?
И он думает о шелухе, оставшейся после истления ядра.
Нас было тринадцать таких. Мы все потеряли свое ядро – оно истлело, когда же мы опомнились – была шелуха.
2
Он был учителем чистописания в фабзавуче. Ученики шумели на его уроках, и начальство делало ему выговоры. Он был смирный, тихий и терпеливый, и когда учителя сбегались из соседних классов, привлекаемые криками его учеников, он думал о том, как он будет диктатором в Олигархии или заведующим фабзавуча и как тихо будут сидеть тогда его ученики.
3
В том, что говорил Учитель, была истина. Он говорил нам новые вещи, но они были скучны, не было огня в его речах. Ему не хватало приподнятости настроения, и его речи были истинны, но тусклы. Мы спали, и Учитель спал вместе с нами, но тайная боль угнетала нас. И мы ждали ночь, которая должна разбудить нас.
4
Нам и до этого случалось собираться. Мы собирались вечером, когда некуда было пойти. От пяти до одиннадцати вечера движение времени приобретает особый характер: исчезают события, время обнажается. Мы почувствовали ужас времени. Нас было двенадцать, учитель тринадцатый. Мы не знали, как его зовут, мы звали его просто Учитель, учитель чистописания из фабзавуча. С ним что-то случилось раз – он говорил, что потерял своих знакомых. Разве это может быть? Еще говорил он, что у него тоска по душам. Впрочем, все его речи были скучны и унылы.
Мы не были приятелями, мы не любили друг друга. Но что же нам было делать? Нас угнетало время.
5
Но что это? Испугались мы. Что еще за дурак там кричит? Это был Учитель. – Всё ли благополучно, всё ли благополучно, – восклицал он, хватаясь за голову.
Он вполз в комнату прихрамывая, его походка парализованного раздражала нас. Вывернутые ступни ног или одна нога короче другой? Чего же он тащится с такой поспешностью? Почему не ходит на костылях? Уж лучше бы отрезал себе короткую ногу и поставил деревянную. – Что ты там бормочешь? Что шумишь? Что тебе надо? Приплясывая, вертелся он около стола, голова его шаталась из стороны в сторону. Изо рта текли слюни. Он производил очень нечистоплотное впечатление. Мы были раздражены.
– Нет ли какого ущерба во всеобщем благополучии? Всё ли благополучно? – Становилось смешно. – Да тебе-то какое дело до всеобщего благополучия, старый дурак, ты чего волнуешься?
Но Учитель не обращал на нас внимания. Безнадежно кружил он вокруг стола, тягучим, унылым, бессмысленным голосом повторяя: «Нет ли какого ущерба во всеобщем благополучии? Всё ли благополучно?» Затем он остановился и, обращаясь куда-то мимо нас, начал так: «Но если к тебе придет человек с того Света, вернется оттуда, что он скажет? А если лицо его будет ужасно и куда-то всё смотрит, и его товарищ с того Света, который жил, может, за четыреста или шесть сот лет до него, а теперь его товарищ, и он тоже смотрит туда же, а я ничего не вижу или боюсь даже посмотреть, но лица их ужасны, что я тогда скажу? Всё ли благополучно? Я им говорю: не смотрите так, будьте как все, ничего не случилось, но язык мой заплетается, мне страшно. Ужасно Твое Царствие, Господи, величественно, давит меня, боюсь я. Где же мое место? Величественный дом, обширное помещение, но нет там маленьких комнат. Господь скажет: „Прах земной, ничтожество, глина, из которой Я вылепил сосуд, можешь ли рассуждать, знаешь ли, что хорошо, что плохо, начало и конец вещей?“ – Всё хорошо, Господи, и премудро устроена Вселенная, но вот мне холодно и страшно, и я боюсь и жмусь у печки, и я хотел бы, чтобы Вселенная была печкой, и мне было бы тепло и не страшно, а теперь холодно, и я боюсь. Я не знаю, что плохо и что хорошо, я не знаю начала и конца вещей, и пусть всё хорошо, но я, ничтожество и прах земной, ничего не имею и от всего дрожу. Ты мне предоставил Вселенную, но что мне от этого большого и разукрашенного помещения? Нет в нем маленьких комнат, и неспокойно мне». – Да, да, закричали мы, вот чего захотел, старый осел, маленькой комнаты захотел, знаем мы, что это значит, помещение большое, говорит, мне бы маленькой комнатки, и насмешил ты нас, старик, нá тебе за это, пей чай с вареньем.
Он сел за стол, взял стакан чая. Варенье, смородинное – из черной смородины немного пахло клопами. – Хорошее варенье, – сказал Учитель. – Ну и смешной же ты, старик, сидел бы себе в углу, пил чай с вареньем.
6
Он сидел и думал: к кому пойти. У него была тоска по душам. Но души истощались, души тощали, худели и таяли, и он уже предчувствовал то время, когда останется один в целом свете.
И время это пришло: не к кому было пойти. И час еще не наступил, а не к кому было пойти. И он обрадовался бы теперь самому паршивому человечишке, но откуда его было взять?
И он сидел, подперев голову руками, без мысли, без чувства, без горя, и где-то там вдалеке, в пустом мире, вертелась мысль: откуда его взять?
7
Учитель сказал: «Не помню, как это случилось, но я остался один. Еще задолго до этого я стал бояться пустоты. И я ходил по знакомым и тихо сидел, стараясь оставаться незамеченным, пока не уходил последний гость. Когда же последний гость уходил, хозяева, позевывая, удивлялись: „А, Учитель здесь, давненько вы у нас не были“, – хотя я был только вчера. И тогда наступала томительная минута прощания. К кому теперь пойти? И я шел ко второму и к третьему, если же третий спал и ворота были закрыты, начиналась бешеная гонка по опустевшему городу. И я скитался по опустевшему городу, и выл на луну, севши на корточки, как бездомная собака, и снова бегал, и так до утра.
И тоска по людям всё росла. Меня же всё меньше замечали. Но однажды вдруг оказалось, что у меня не было больше знакомых и пойти мне не к кому. Я не знаю, как это случилось, может, забыл адрес? И наступил вечер, и наступила ночь, и я не знал, к кому пойти. Я сидел посреди улицы, и валялся в грязи, и тихо выл, глядя на луну, выделявшуюся сбоку на черном небе. И тогда вы меня встретили и подобрали – компания из двенадцати пьяниц и хулиганов…» – «Помним, помним, – вскричали мы разом, – ты валялся в грязи и что-то такое всё хотел нам рассказать, но мы были пьяны и не могли понять, не то тебя кто обидел, не то ты кого-то обидел, ты всё жаловался на что-то, и даже грозил кулаком небу, и всё время бормотал что-то своим разбитым и хриплым голосом, что-то говорил твой шамкающий рот, и ты как свинья валялся в грязи и что-то хрюкал, а мы весело смеялись, но мы смеялись в последний раз».
– Вы смеялись в последний раз, – уныло повторил Учитель.
8
– Учитель, Учитель, – молили мы его, – научи нас плакать, научи нас смеяться и кричать. Но Учитель сказал: «Жалкие, как научить тому, чего сам не знаю». – Но мы раньше умели, – возражали мы. – Не казалось ли вам только? Воображает человек, что есть счастье и несчастье есть, но нет его – ни счастья, ни несчастья, но глаза закрыты, время позднее, и люди спят, вы же проснулись, и вас гложет червь раскаяния – зачем проснулись: северная ночь и пустыня, и всё умерло. Но лучше ли тем, кто спит, и кого мучит ужасный кошмар? Мы же ответили тихо, прошептали: «Лучше».
Учитель же говорил: «Вынесет ли человеческий желудок суррогат вместо хлеба? Вынесет ли человеческое сердце пустоту вместо чувства? Я хочу сказать, – продолжал он, – о пустоте в определенном случае, когда у тебя было что-либо близкое и оно изменило тебе и когда у тебя было что-нибудь близкое и ты изменил ему. И второе несравненно хуже первого. Во втором случае от вещи отделится видимость ее и останется вещь как первичное свойство – вещь невидимая и неслышимая, как раньше говорили – голый скелет. Видимость же отделится и улетит, и будет тоска по вторичности и отвращение и ненависть к первичности. Горе мне, горе мне, я потерял свою видимость».
– Эта речь слабовата, – сказали мы, – тебе случалось говорить и лучше. Подумаешь, видимость потерял, да на что она тебе? На хлеб не намажешь, с хлебом не съешь. Есть о чем плакать.
Но Учитель плакал, Учитель плакал горючими слезами. Он жалел себя, жалел свою загубленную молодость. И мы тихо, тихо-тихо, один за другим, осторожно начали подвывать ему: у-у-у, – подвывали мы Учителю.
9
Так говорил нам учитель чистописания из фабзавуча. И мы слушали его, затаив дыхание и содрогаясь от Ужаса. Мы представляли себе нашу жизнь, полную бессмысленных наслаждений, тоски и страдания, и нам казалось, что было два человека: манекен, ползавший тридцать или сорок лет свой длинный и скучный путь, и мы сейчас, которые ничего еще не сделали, но только начинали свой путь, тот же путь! – Манекен, которому предстоит еще ползти много лет.
И не было силы порвать время.
– Медленно тянется время, а когда посмотришь назад, еще медленнее, – продолжал Учитель, – и охватит вас грусть, и охватит вас тоска. И может, вы многое изменили бы, а скорее всего, отплюнетесь от прошлого. Необходимость его пожрала, необходимость пожрет и настоящее, тоску же никто не пожрет. Сама смерть ее не возьмет. – Спокойным и равнодушным голосом говорил Учитель. Мы затыкали уши, старались его не слушать, мы катались по полу, извиваясь в судорогах, мы кричали и визжали, но его тихий и мерный голос заглушал наши стенания. И мы покорились его скучному и тусклому голосу, мы покорились неизбежности, и сидели мы тихо, как дети.
И сидели мы тихо, как дети, и молчали, и слушали Учителя.
10
– Одна душа есть единственная, – сказал Учитель из фабзавуча, – и летает она по людям от одного к другому, как зайчик по стенам мелькает. И у кого она есть, тот живой, а у кого нет, ходит по улицам мертвый, бездушный, и с женой спит бездушный, и радуется и веселится бездушный, и радости и веселья нет, потому что нет души – душа гуляет по другим людям. И может, раз душа у кого бывает, а у кого и много раз.
Мы же сидели в большой полутемной серой пустой комнате. И была тьма, недостаточно светили две лампы: одна наверху, на потолке, другая на круглом столике. И сидели мы тихо, и молчали, и искали свою душу, и гадали, у кого она сейчас – может, ни у кого.
И сидели мы тихо и молчали, как со старой бабушкой сидели мы, с совсем старой одноглазой бабушкой…
〈 Первая пол. 1930-х 〉