Пока остальные прятались по углам, молчали и копили обиды, он наблюдал и говорил. Заметив, как отчаянно клевал носом молоденький дозорный, что сторожил дом с пленниками, он узнал, что у парнишки жена родила недавно, а молока нет, кормить младенца нечем, вот и надрывается сутками напролет. Он посоветовал взять комок риса, смочить рис несколькими каплями молока, завернуть в тряпицу и давать малышу… Через два дня дозорный вернулся выспавшимся и принес ему в благодарность сухие желтые пластинки. Оказалось — сушеный местный фрукт, сладкий, вкусный. С тех пор паренек-дозорный рассказывал ему, как растет сын, и приносил еду, намного лучше, чем давали пленным обыкновенно: то сушеные фрукты, то длинные и хрустящие ломтики мяса, то рисовые лепешки со свежей зеленью и сыром. Он всегда делил все на пять равных частей.
Потом другой воин заметил у него на руках обережные браслеты с камнями разных цветов, осколок красивой, чистой породы на кожаном шнурке на шее. Он признался, что он охотник, рассказал про каждый камень — эти аметисты нашел в верховьях реки Улай-Су, этот трехцветный агат — на перевале, а аметист на подвеске был и вовсе уникальным, редким, ниже трех тысяч метров таких не найдешь. Целый день воин поглядывал на его руки, качал головой и цокал языком, и в конце концов он отдал ему один свой браслет: «Нравится? Носи…» В благодарность за ценный подарок как-то раз этот воин передал охотнику от командира дозволение работать, резать и продавать изделия из камня.
Другие, видя, как легко и спокойно живет этот странный человек и как необыкновенно по-доброму относятся к нему местные, думали по-разному: одни презрительно называли его перебежчиком, другие восхищались мудростью и добротой, но сам он на все вопросы отвечал одинаково: «Они такие же, как мы. И раз уж мы здесь, надо жить».
Она любила смотреть, как он работает. Теперь ему было дозволено приходить в пустующий дом, бывшую мастерскую резчика лодок, и выходить в город. За ним всегда следовал дозорный, но он будто не думал о слежке, беспечно обсуждая с ним погоду, природу, удивительной силы дожди и очередную дворцовую сплетню. Ночевал он все чаще тоже в мастерской, и она понимала, почему — там он чувствовал себя хотя бы ненадолго свободным.
Она тоже часто приходила в мастерскую, смотрела, как он работает, медленно и кропотливо вырезая штихелем гриву лошади, шишки на елке, перья дивной птицы. Его узкие глаза, щурясь, превращались в тоненькие щелочки, на загорелый лоб падала короткая седая прядь, и за работой он частенько грыз орехи, говорил, что это помогает сосредоточиться. В мастерской пахло кедром, свечным салом и сушеными фруктами, и там всегда было тепло — привыкший к очагу в юрте, он не представлял свой дом без огня, а мастерская со временем стала почти настоящим домом.
Она могла подолгу сидеть молча, подперев голову обеими руками, и наблюдать, как под его инструментами мертвый, безмолвный камень превращается в живую фигурку. Но фигурки, украшения и блеск драгоценностей ей были совсем неинтересны; куда больше интереса вызывал он сам. Она смотрела на него, словно старалась запомнить каждую морщинку на смуглом, тронутом темной щетиной лице, остановить в памяти каждую редкую улыбку и взгляд в ее сторону. Он знал, что она смотрит, и поначалу смущался, а потом перестал обращать внимание. Но и не прогонял.
Осмелев, она подходила ближе, брала камни в руки, разглядывала сколы и трещины, нарочно отыскивая изъяны. Он говорил, что несовершенство делает камень живым — за гладкую отполированную поверхность глаз не зацепится, а вот проблески другого цвета, неровный срез, напоминающий полумесяц, белые прожилки, словно трещины — это заставляет задуматься, что было в прошлом у этого камня, откуда взялись эти трещины и искорки? Так и с людьми — одних видно сразу и можно читать, как бамбуковую дощечку, а другие каждый раз поворачиваются новой, удивительной гранью.
— Ты так красиво говоришь о них, как о живых.
— Они — главное, благодаря чему я до сих пор жив.
— Я слышала, что охотники расплачиваются за чувство камня собственными чувствами?
— Все так.
— Но разве ты не чувствуешь ничего? Невозможно делать такую красоту, если не испытывать ни любви, ни радости. Твои лошади, деревья и птицы — как живые. Эта жизнь в тебе самом.
— Это не жизнь, — он качнул головой и отложил штихель и нож. В полутьме, живой и дрожащей от свечи, по его лицу промелькнула хмурая тень. — Это так… Попытка жить. Вспоминаю, когда работаю. Я учил сына резать камень, чтобы камень оживал, но у каждого он ведет себя по-своему.
Он поднялся, обошел стол, и светлый круг остался у него за спиной. По лицу скользнула темнота, и в этой темноте они вдруг оказались так близко, как не были еще никогда. Он взял ее руку, крепко сжимающую камень, и поднял к мерцающей в темноте лунной дорожке.
— Что ты видишь?
Она вгляделась в изящные, холодные прожилки белого кварца, в пульсирующую искрами фиолетовую глубину. Эта глубина тянула и манила, но она не могла понять, что там, в ней, — дно или небо.
— Я вижу звезды, — прошептала она. — Как будто внутри него. Он похож на море со звездами.
Он наклонился, вглядываясь в эту самую глубину. Она говорила о морях и звездах, но видела совсем другое: загорелые запястья с тонкими аметистовыми и деревянными браслетами, старый короткий шрам на широкой скуле, вечно падающую на лоб короткую седую прядь, чувствовала тонкий запах свечи и полыни, сухую и теплую ладонь на своей руке.
Она слегка развернулась, и между их губами теперь мог проскользнуть только мягкий шелк. Глядя на него снизу вверх, она видела те же самые звезды в его глазах цвета ночной степи. Осторожно высвободив руку, она потянулась к нему, тонкие пальцы пробежались по небрежной щетине, скользнули ниже, одним осторожным, словно проверяющим на прочность движением стянули длинный шерстяной шарф. Он хотел перехватить его, но не успел, и теплый и влажный ночной ветер скользнул между ними.
— Зачем? — прошептал он, нахмурившись. Снова потянулся к ее руке, но она подставила ладонь, и их пальцы переплелись, как ветки навсегда скрученного неразрывным узлом перекати-поля. Встав на носочки, она тронула губами его посеребренный висок:
— А что, если я просто так хочу?
— Ты мне правду говоришь? — он продолжал хмуриться, хотя широкие и теплые ладони сами собой мягко обхватили ее хрупкую талию и легли в изящную нежную ямку на изгибе спины. — Я не хочу, чтобы ты… из благодарности. Ну, ты понимаешь… Мне ничего не нужно.
— Как-то раз ты поцеловал меня, когда подумал, что я заснула, — проговорила она, прикоснувшись ладонью к его небритой щеке. — Я нарочно не просыпалась, чтобы ты думал, что я не знаю. И с тех пор ты целуешь меня каждую ночь, когда думаешь, что я сплю. А я все знаю.
Он смущенно усмехнулся и покачал головой. Рано или поздно это должно было произойти… Кто-то из них бы не выдержал и либо зашел дальше, либо оборвал эту тонкую, едва уловимую нить возникшей между ними связи. Обхватив ее голову ладонями, он заправил ей за ухо огненную прядь и пристально вгляделся в глаза, словно надеясь, что они выдадут все то, что вслух она не сказала.
— Я не могу ответить тебе взаимностью. Такие, как я, со временем сами превращаются в камень. Ты молодая, красивая… И заслуживаешь большего. Того, кто точно так же сможет тебя любить.
— В нашем мире иногда и право на жизнь надо заслужить, — возразила она, старательно скрывая за тихим шепотом дрожь в голосе. — И если Небеса позволили нам выбирать не долгом, а сердцем, то это мой выбор, а не долг и не плата за твою доброту. Твоей силы хватит на мою слабость. Моей любви хватит на нас двоих.
— Знаешь, я думал, что не смогу больше полюбить, — тихо проговорил он, медленно гладя ее волосы и задумчиво глядя вдаль. — С тех пор, как птицы унесли мою Гюзель, прошло пятнадцать лет. У меня остались дети, которых мне пришлось растить самому. Я уже тогда знал, что дар отнимает чувства, но хотел, чтобы дети знали меня хорошим отцом. Я не знал, как правильно, но видел, как иные себя вели: кто дочку на плечах катает и плетет ей косы, кто сына учит стрелять из лука и сажает на коня, кто умеет воспитывать без плетей и криков. Это была разная любовь, и я подсматривал у тех, кто умеет. Дети долго ничего не знали, а когда сын вырос и я понял, что ему дар камня не передался, то признался ему во всем. В том, что все это время я их обманывал. Вместо настоящей любви показывал им то, что считал любовью. Я ожидал, что сын обидится, он ведь у меня такой, вспыльчивый, хотя и отходчивый. Но он тогда удивил меня.
— Что он сделал?
— Поклонился, — в его голосе снова промелькнуло изумление, будто тот случай удивлял его до сих пор. — Он поклонился мне и сказал, что это была самая большая любовь, которую я только мог им дать.
— Нужна и вправду очень большая любовь, чтобы сделать невозможное.
— И с тобой произошло то же самое, — негромко добавил он, помолчав.
— Со мной? — удивилась она.
— С нами обоими. Когда я впервые увидел тебя, там, на горной дороге, то не смог пройти мимо. А потом… ты осталась со мной рядом, потому что тебе нужна была защита, а я мог тебя защитить. Но ты сама давала мне очень многое. Ты позволила мне снова о ком-то заботиться, беспокоиться. Ждать вечера, чтобы увидеть. Ждать утра, чтобы увидеть снова. И снова почувствовать себя живым. Ты дала мне вторую жизнь, птичка. И кто еще из нас остался в долгу?
Он усмехнулся. Она обернулась; в золотистом вечернем сумраке и тихом мерцании звезд ее глаза сверкали ярче его драгоценных камней.
— Не стоит, — тихо произнесла она, взяла его за руки и почувствовала, как ласковой нежностью отзываются его ладони на ее прикосновение. — Ты сделал то, что сделал, потому что так велело твое сердце. Я не ждала любви… и ты не ждал благодарности.
— О нас ходят разные слухи. То, что ты, такая юная и красивая, и я… а ведь между нами столько лет, сколько сейчас моей дочери. Не боишься, что в них есть доля правды?
Она помолчала. Натянула на палец вьющуюся рыжую прядь. А потом подняла глаза и тихо сказала:
— Так пускай станут правдой.
Еще мгновение он смотрел на нее, боясь поверить и все-таки веря, а потом наклонился и поцеловал — так осторожно и бережно, будто впервые в жизни прикасался к женщине. Она прикоснулась к его груди, отвечая на поцелуй мягко и ласково, вытянула из прически деревянную палочку, и дивный огненный водопад окутал всю ее стройную фигурку до пояса. Ему даже на миг показалось, что он обожжется, но густые локоны цвета сверкающей меди скользили сквозь пальцы прохладным шелком и струились по ее спине пылающим водопадом.
— Ты уверена? — спросил он. — Я не вынесу чувства вины перед тобой.
Вместо ответа она снова прильнула к его губам поцелуем, далеким от невинной благодарности. Подхватив ее на руки, он задул все свечи, кроме одной, и длинные тени на бамбуковых стенах сплелись в единый ночной покров.
В старом доме пахло дорожной пылью, полынью и пеплом. Простое льняное платье оставило на складках воспоминания о сильных и нежных руках, что долго не могли справиться с замысловатым узелком на поясе, обнаженная спина утонула в мягких шкурах, что заменяли постель. Он сам расстегнул пуговку на рубашке, все остальное позволяя ей сделать самой, и, ощущая, как мнется в руках мягкая ткань, теплая от чужого тела, она любовалась его неловкостью, скованностью, словно он впервые видел женщину так близко, рядом с собой.
Однако, несмотря на давно ослабшие чувства, руки помнили все прекрасно. Жесткие и теплые ладони касались ее тела так нежно и бережно, словно боялись поломать, он любовался каждым изгибом, каждой золотистой веснушкой, которые щедро рассыпались по ее бледной коже. Он опустился напротив и, притянув ее к себе, принялся целовать острые ключицы, словно разлет крыльев у больших птиц, ямочку между ними, напряженную шею и узкие плечи, точно так же усеянные веснушками. Его сухие обветренные губы словно рассыпали по ее коже искры — так было тепло и в то же время волнительно.
От того, как резко исчезло и рассыпалось тысячей звезд сковавшее все тело напряжение, она слабо вскрикнула и крепко сжала его руки. Сердце рванулось и прыгнуло прочь, билось птицей в клетке, ломая ребра изнутри, и не хватало дыхания, и еще никогда в жизни ей так не хотелось жить.
— Больно? — испугался он, но она молча помотала головой. Не было слов, не было сил говорить.
Она точно знала: сердце могло забывать о любви, но тело все помнило и так. И если он хотел это остановить, поспорить с природой и вырвать у судьбы еще несколько лет драгоценного, выстраданного счастья, то его желание было единственным, что могло бы заставить. Его большое желание — и ее большая нежность. Ведь не обязательно быть сильным все время должен быть только он. Черная и белая половинки священного символа переходят друг в друга, и, когда слабеет и почти исчезает одна — вторая становится ярче и сильнее, и поэтому круг никогда не останавливается, и никогда не прекращается на земле жизнь.
Свеча вскоре погасла, фитиль утонул, но глаза успели привыкнуть к темноте, и так только сильнее стали ощущения на кончиках пальцев. Завтра снова будет больно, будет тревожно и страшно, но сегодня, пока не проникли сквозь бамбук лучи горного солнца, — сегодня им будет хорошо.
Они лежали рядом, головой к голове, и жесткие черные пряди путались с мягкими рыжими локонами, и первые лучи рассвета прошли через стены насквозь, выхватив из темноты пыльный воздух, сверкающие заготовки из драгоценных камней, остро отточенные лезвия инструментов. Он лежал с закрытыми глазами, закинув одну руку за голову и сунув в рот сухую травинку, — осторожно выскользнув из-под его расслабленной руки, она натянула платье, заколола волосы деревянной шпилькой, плеснула в лицо холодной водой из ковша. Кончики пальцев приятно немели, помня каждое прикосновение. И губы горели от поцелуев.
Она свернулась клубочком рядом с ним и еще долго смотрела, как травинка щекочет жесткие усы щеточкой, как солнце золотит светлые выгоревшие ресницы. Стояла такая тишина, что не было слышно даже размеренного дыхания; она ненароком шмыгнула носом, вытирая мокрую дорожку со щеки, и он сразу же проснулся. Протер лицо холодными ладонями, щурясь от проникшего в щели солнца, и приподнялся на локте:
— Ты плачешь? — в его мягком хрипловатом голосе послышалась неподдельная тревога. — Моя хорошая!..
Она хотела сказать, что все в порядке, что это случайно и вообще у нее просто от сухой травы засвербило в носу, но слова застряли колючим комом в горле, когда он обнял ее и крепко прижал к себе. Уткнувшись ему в грудь, она всхлипнула и разрыдалась, прикусывая губы и задыхаясь от слез. Цепляясь за его руки, так нежно и бережно обнимающие ее, она думала только о том, как счастливы они сегодня и как мало им отмерено этого хрупкого счастья и обманчивого покоя. В чужой стране, на чужой земле, два одиноких сердца бились друг другу в такт, но надолго ли?
Он мягко отстранился. Взяв ее за подбородок, приподнял кверху заплаканное лицо и тыльной стороной ладони принялся стирать мокрые дорожки с ее щек. Поцеловал по очереди уголки глаз, где рождались слезы, заправил за ухо рыжие пряди, прилипшие к мокрым щекам.
— Ты жалеешь? — тихо спросил он.
— Нет, — она улыбнулась сквозь слезы и сплела его пальцы со своими. — Совсем нет.
— Тебе стыдно, да?
— За любовь не должно быть стыдно, — снова улыбнулась она.
— Что-то не так?
— Я просто… — не сдержавшись, она снова всхлипнула и тут же размазала по щекам непрошеные слезы. — Я подумала… как мало нам надо для счастья, и как мало самого счастья.
Он не хотел ни считать время, ни думать о нем. И до тех пор, пока еще билось сердце, пока оно окончательно не стало камнем, он думал только о том, чтобы подольше тянулось это мгновение бережной, теплой и смущенной нежности — даже если это станет последним, что он почувствует.