Благодаря изменениям, произошедшим в X–XI вв., возникли новые модели семьи и новые формы семейной жизни. Наряду с воздействием феодализма и прямо генитуры, семьи всех уровней ощутили влияние бурного возрождения торговли, роста мануфактуры и становления денежной экономики в эпоху развитого Средневековья. Первым, набирающим значение фактором было медленное, но уверенное развитие сельского хозяйства. Вторым, более очевидным, — быстрое распространение дальней торговли, объем которой увеличивался по мере вытеснения флотилиями итальянских городов господствовавших в Средиземном море мусульман. Транспортные караваны с шерстяными тканями из фландрских городов пересекали Альпийские перевалы с севера на юг, а в противоположном направлении — с итальянскими предметами роскоши. Венеция, Пиза и Генуя отправляли тяжело груженые корабли, которые доставляли европейские изделия в Левант и привозили обратно шелка и пряности.
В Италии имевшая корни в сельской местности аристократия с выгодой для себя приспособилась к жизни в городах и к занятиям торговлей. Во всех других областях Европы новый класс купцов формировался по преимуществу из представителей низших сословий, пробивавших себе путь наверх самостоятельно и начинавших уличными разносчиками и ремесленниками, — они, кстати, тоже превратились в крупное городское сословие. Наиболее многочисленную группу составляли ремесленники, связанные с производством тканей и сосредоточенные во Фландрии и Италии; к ним относились ткачи, сукновалы, красильщики и аппретурщики. Работая у себя дома, в семье, они закладывали основы примитивной формы массового производства и во многих отношениях представляли собой зачаток европейского пролетариата.
Сельская местность, как и города, испытывала экономический подъем. От Северного до Средиземного моря расчищались леса, осушались болота, основывались деревни, что превращало многие семьи в жителей приграничной полосы. Особенно примечателен в этом отношении Иберийский полуостров, где с началом Реконкисты от мавров возникла постоянно передвигавшаяся пограничная зона.
Улучшение способов обработки земли вместе с техническими инновациями, такими как упряжная лошадь, колесный плуг, трехполье, способствовали большей стабильности экономических основ знати: земледелие заменило грабеж, который становился невозможным в более упорядоченном мире. В то же время новая политика знати в вопросах наследования породила странную побочную проблему — младших сыновей. Раньше знатный юноша практически не выделялся среди своих братьев и сестер; теперь же, лишенный наследства, он превращался в не имеющего корней искателя приключений, источник беспокойства для высшего класса. Его сестры создавали вторую проблему: молодые женщины брачного возраста оказывались в безвыходном положении в мире, где только часть молодых мужчин обладала средствами для жизни. Возрождение приданого вместе с отказом от части вдовьих прав и от утренних даров были уступками дочерей и их родителей новой ситуации. Знатные женщины снова попали в зависимость от своих родственников, особенно отцов, которые должны были найти, а точнее говоря купить им мужей или, если мужей не находилось, обеспечить им достойное место в монастыре.
Одновременно церковь ощутила обострение проблем брачного права и брачных обычаев. К 1100-ому году революция завершилась, в результате чего церковные суды и каноническое право, предпочитавшиеся населением, заслонили светскую юрисдикцию по всем вопросам, касающимся брака. Правовой сдвиг произошел как раз в тот момент, когда вопросы брака стали многочисленнее и острее.
Один из них был особенно неудобен, поскольку касался самих церковных рядов. Хотя брак был давно уже запрещен для высшего духовенства и считался крайне нежелательным для низшего, многие священники женились, другие содержали наложниц, обычно с одобрения своих прихожан. В 1049 г. папа Лев IX осудил брак священников, а в 1123 и 1139 гг. Латеранские вселенские соборы вынесли решение о том, что священнический сан является непреодолимым (аннулирующим) препятствием для брака и наоборот.
Более общим вопросом была необходимость согласия обеих сторон на брак; этот принцип все еще крайне неохотно принимался родителями из высшего класса. Еще одной проблемой являлись родственные отношения, поскольку крайность церковного запрета на браки родственников до седьмого колена, вызвала непредвиденные неприятности. Наконец, оставался вопрос о нерасторжимости брака — церковное слово приходило в неразрешимое противоречие с фундаментальным требованием к королевскому и аристократическому браку — рождению наследников. Битва, которую вел в IX в. Хинкмар Реймсский, была далеко еще не выиграна и в XII в. Короли и аристократы были настроены решительно; они хотели иметь возможность манипулировать браком в своих интересах, материальных, семейных и сексуальных, как они это делали раньше.
На двадцатом году своего брака с королевой Бертой Фрисландской Филипп I Французский (правил в 1060–1108 гг.) влюбился в жену графа Анжуйского, отверг Берту, заточил ее в замок и то ли с согласия графа Анжуйского, то ли без него сочетался с графиней, дамой по имени Бертрада, вторым браком. Ему удалось собрать на свадьбу, чтобы благословить брак, большую часть церковных иерархов своего королевства за одним примечательным исключением. Епископ Иво Шартрский ответил на приглашение короля резким, даже вызывающим отказом: «Ты не увидишь меня в Париже, как и твоя жена, о которой я не знаю, может ли она быть твоей женой Я не приеду, пока не узнаю, установил ли общий совет, что ты и твоя супруга разведены на законных основаниях и что ты и та женщина, на которой ты хочешь жениться, можете на законных основаниях сочетаться браком». Иво завершает послание короткой проповедью о похоти, напоминая королю, что Адам, Самсон и Соломон потерпели несчастья из-за женщин[398].
Запугать Филиппа не удалось, но Иво получил поддержку от папы Урбана II, который отлучил Филиппа от церкви. Филипп по-прежнему не сдавался. Когда Берта, первая жена, умерла, вопрос о браке с Бертрадой мог быть решен, но ни Иво, ни Урбан не хотели разрешать его. Отлучение продолжалось, и в конце концов Филипп пошел на действия, символизировавшие его покаяние. Босоногий и в облачении кающегося грешника, как Генрих IV в Каноссе, он поклялся прекратить свою «плотскую и беззаконную связь». Бертрада поклялась в том же, однако они продолжали жить вместе вплоть до смерти Филиппа два года спустя[399].
Таким образом, XII в. начался сенсационным скандалом, который обратил внимание Европы на крайнее противоречие во взглядах правящих мирян, с одной стороны, и христианской церкви, с другой, на самые фундаментальные проблемы брака и развода. Короли, знать и все жители в целом считали, что муж может, если захочет, развестись со своей женой. Церковь категорически не соглашалась с этим.
Одновременно церковь имела дело и с другими брачными проблемами. Дочь Журдена I, нормандского принца Капуи, упорно возражала против планировавшегося в интересах политики ее отца брака с герцогом Гаэты. Урбан II хорошо относился к Журдену по своим собственным причинам, но в данном случае он мужественно поддержал девушку и аннулировал брак. Но вопрос в целом остался открытым: насколько далеко в своих настояниях может заходить родитель, чтобы заставить дочь (или сына) согласиться с его доводами?[400]
Раздражение вызывал и еще один вопрос. Полигамия исчезла, но конкубинат сохранялся, причем в форме, менее вызывающей с точки зрения морали, но более неприемлемой с точки зрения закона. Никто больше не содержал множество наложниц, и никто открыто не имел и жену, и наложницу. Но короли, знать и все общество в целом полагали, что для неженатого человека вполне допустимо иметь любовницу. Св. Иероним назвал наложницу «проституткой одного мужчины», но закон и обычай всегда делали различие между той и другой. Гражданский Кодекс Юстиниана, который с большим запозданием попал на запад в XI в., следовал римской традиции, рассматривая конкубинат как брак второго сорта. И действительно, для большинства это казалось разумным: если сексуальные отношения ограничены одним партнером и длительны, почему же не называть их браком? Но в таком случае, могут ли они быть прекращены просто по решению одной из сторон (разумеется, мужчины)?
За этим следовал еще один вопрос: секс сексом, но что составляет брачный союз? Когда женщина, как, впрочем, и мужчина, может считать, что брак в действительности состоялся? Неформальная или тайная свадьба, часто без свидетелей, была среди крестьян старым обычаем, который все больше и больше беспокоил церковные суды[401].
В верхах общества церковь обнаружила еще одну проблему, унаследованную от предшествующего времени и созданную стремлением ограничить степени родства, при которых родственники не могли вступить в брак. Определение инцеста было расширено сначала св. Бонифацием в VIII в., а затем еще раз в IX в. Ныне же Иво Шартрский нечаянно привлек внимание к возможности развода по причине родственных связей, упомянув о них в деле Филиппа — Берты — Бертрады, чтобы усилить аргументы против повторного брака Филиппа. И действительно — как это ни странно — родственные связи между Филиппом и первым мужем Бертрады, графом Фульком Анжуйским были обнаружены[402]. То, что церковь поставила столь иллюзорную препону (напоминающую, однако, о деле Стефана Овернского в IX в.) при судебной процедуре, развязывало руки искателям разводов и их адвокатам. Мужьям, желающим освободиться от своих жен, было достаточно всего-навсего отыскать некое подобие отдаленной, почти неуловимой связи — короткой интрижки, крестного родителя, предка, затерявшегося в тумане древности, — или нанять ловкого человека, чтобы состряпать таковую.
Два величайших интеллектуальных светоча Средневековья набросились на эти — inter alia[403] — проблемы в двух классических произведениях церковной литературы. Первый, Грациан, завершил в Болонье свой объемный труд «Concordia discordantium canonum» («Согласование противоречащих канонов»), который получил название «Декретов» («Decretum») Грациана. Они появились в 1140 г. и состояли из собрания почти 4000 извлечений из решений вселенских соборов, папских постановлений и других источников, объединенных комментарием, который был призван соединить их в целостное изложение христианских правовых принципов.
Для Грациана главная из проблем, связанных с браком, — что именно составляет брак — представляется загадкой. Он отвечает: взаимное согласие обеих сторон. Согласие было требованием, установленным и римским законодательством, и отцами церкви, но Грациан сделал гигантский шаг вперед, переступив порог от пассивного согласия к активному. Ни римское право, ни отцы церкви, ни общественное мнение не считали согласие вступающих в брак препятствием родительскому решению. Детей учили повиноваться, и каждая молодая пара рассчитывала на помощь своих родителей, чтобы обеспечить экономическую основу своего союза. Учитывая, что почти все женщины, выдаваемые замуж, были очень молоды, брак, полностью свободный от влияния семьи, был невозможен.
Тем не менее, комментируя дело Журдена, Грациан придает учению о согласии новый яркий оттенок, говоря, что даже «отцовская клятва не может принудить девушку выйти замуж за того, за кого она не согласна выйти»[404]. В глазах Грациана, согласие было не только обязательно для признания брака действительным — это была единственная и неотъемлемая сущность брака[405]. Чтобы пояснить свою мысль, Грациан приводит крайний гипотетический случай: пара обменялась клятвами в полной тайне. Действителен ли их брак? Да, отвечает Грациан, они сами сообщили браку таинство. Он добавляет две оговорки. Акт физического соединения (copula camalis) «придает совершенство», т. е. венчает брак. И согласившаяся на брак пара должна разделять «супружескую привязанность», поскольку, поясняет Грациан, «там, где должно быть единение тел, должно быть и единение духа»[406].
Св. Августин, рассматривая вопрос о вступлении в брак только ради секса, решил, что такой брак, «вероятно», действителен. Грациан вычеркивает «вероятно», но настаивает, что должна присутствовать «супружеская привязанность». Молодая чета, наслаждающаяся сексом и ощущающая духовную привязанность друг к другу, должна быть названа «не развратниками, а супругами»[407].
Таким образом, согласно Грациану, молодые люди, испытывающие друг к другу половое влечение и чувствующие духовную привязанность, могут жениться в полной тайне без содействия или разрешения кого бы то ни было: семьи, друзей, феодального сеньора или святой церкви. Это учение отличалось радикальностью, сколь бы оно ни было логичным для Грациана. Является ли конкубинат формой брака? Грациан принимает вызов и поддерживает решение, содержащееся в Кодексе Юстиниана. Если «супружеская привязанность» имеет место, то отношения с наложницей являются неформальным и несовершенным, но все же действительным браком. Пока мужчина ограничивается одной наложницей, заявляет Грациан, его не следует лишать причастия[408].
«Декреты» Грациана оказали немедленное и огромное влияние, особенно на изменение отношения клириков и массы населения к свободному согласию на брак как основе законного брака. Но, разрешая одни проблемы для церковного суда, Грациан создавал другие. Далеко не всегда было легко различить «неформальный» брак и случайные сексуальные отношения, и эти различия было трудно сформулировать в качестве абстрактного принципа, которым могли бы руководствоваться суды при вынесении своих решений.
Примерно через десять лет после «Декретов» Грациана появился другой компендиум, оказавшийся соперником первого. Его автором был Петр Ломбардец (около 1095–1160), как и Грациан, питомец Болонского университета, а ко времени написания этого труда — парижский епископ и доктор теологии в школе при Соборе Парижской Богоматери. «Четыре книги изречений» («Sententiarum Libri IV») Петра стали стандартным учебником теологии в средневековых университетах. В вопросе брака Петр исходил из учения Грациана, но отступил от него в двух важных пунктах. По его мнению, физическое подтверждение брака не может быть важным для признания его действительным, иначе была бы брошена тень на брак Иосифа и Марии (Грациан критиковал этот взгляд с теологических позиций). На практическом же уровне, если человек заключил брак с одной женщиной, но оставил его неподтвержденным, а затем заключил другой брак и подтвердил его, то, в соответствии с Грацианом, действительным должен считаться второй брак — в глазах большей части клира и мирян это решение было крайне неудовлетворительным. Предположим, например, пару детей из знатных семей, родители которых провели их через свадебную церемонию, чтобы осуществить взаимно желательную передачу имущества; и предположим, что мальчик-жених умирает и оставляет девочку-невесту девочкой-вдовой. Должна ли она получить свою вдовью часть — треть имущества ее мужа?[409]
Для окончательного решения вопроса только учения Грациана о согласии казалось недостаточно. Что требовалось, так это более весомое доказательство законности брака. Чтобы удовлетворить эту потребность, Петр Ломбардец выдвинул теорию о «согласии в настоящем». Согласие, занесенное в брачный контракт, показалось ему предварительным: оно было только «словами о будущем» (verba de fiiturd). Для действительного брака, неоспоримого юридически, супруги должны произнести «слова о настоящем» (verba de praesenti), слова, из которых бы ясно следовало, что они и в настоящее время имеют отношения, делающие их мужем и женой.
Этого было достаточно. По мнению Петра Ломбардца не требовалось никаких церковных формальностей, никаких ритуальных действий: только недвусмысленное заявление. Благословение — это хорошо, приданое и дары имеют ценность, но непреложны только «слова о настоящем»[410].
На протяжении нескольких десятилетий как Грациан, так и Петр Ломбардец имели своих сторонников (Грациан по преимуществу в Италии, Петр — во Франции), которые не могли придти к окончательному решению. Наконец папа Александр III (понтификат в 1159–1181 гг.) сформулировал нечто вроде компромисса замедленного действия. Во-первых, подтвердив нерасторжимость брака, он признал «слова о настоящем» Петра Ломбардца сущностью брака при минимальном возрасте жениха — 14 лет, невесты — 12 лет. Но немного позднее он по существу принял большинство положений Грациана, заявив, что «слова о будущем», данные уже в возрасте 7 лет, также создают действительные брачные узы, если за ними последовало физическое подтверждение. Тем самым церковь официально приняла два различных способа заключения брака[411].
Однако, более важным, чем эта путаница, было общее согласие. М. М. Шиэн пишет о брачных доктринах, принятых Грацианом, Петром Ломбардцем и папством: «Кажется мало вероятным, что и [в XX в.] осознаны все последствия этих решений XII в.»[412].
Тем временем другие французские король и королева вновь подняли вопрос о родственных связях, начав новое дело о королевском разводе. Людовик VII (правил в 1137–1180 гг.) и Элеанора Аквитанская, прожив 15 лет в браке, который был благословлен только дочерьми, и надоев друг другу, обнаружили, что они состоят в родстве четвертой и пятой степени, которое ранее было упущено из виду. В ужасе отшатнувшись друг от друга, они твердо отказались от примирения, предложенного папой Евгением III, и с помощью их собственного и дружески настроенного архиепископа Сана собрали церковный собор, чтобы санкционировать развод. Элеанора немедленно вышла замуж за Генриха II Английского, забрав с собой Аквитанию как свою унаследованную собственность и создав тем самым знаменитую «Анжуйскую империю» по обе стороны Ла-Манша. Так, столь неустанно насаждаемая церковью и столь безрассудно расширяемая до неразумных пределов экзогамия породила политическое событие, которое было окончательно исчерпано только двумя столетиями войны[413].
Примеру Людовика и Элеаноры немедленно последовали другие. Установление или создание генеалогий — причем свидетелей и документы можно было легко купить — обеспечило работой целую армию законников и писцов. Дело, которое явилось последней соломинкрй, касалось еще одного французского короля, великого Филиппа Августа (правил в 1180–1223 гг.). Отказ от второй жены, Ингеборг Датской, по капризу, на следующее утро после свадьбы, вызвал конфликт сначала с папой Целестином III, а затем с грозным Иннокентием III.
Последовал 20-летний спор, который закончился только после случайной смерти третьей жены Филиппа и рождения внука-наследника[414]. Но всем уже было довольно седьмой степени родства, которая вызывала неприятности не только в высших кругах, но и в низших слоях населения. Созванный Иннокентием в 1215 г. для решения массы вопросов, IV Латеранский собор суммарно снизил степень родства, не допускающую брак, с семи обратно до четырех, положив тем самым конец одной из самых странных страниц в долгой истории табуирования инцеста. Собор также призвал к одариванию невест и публичным, в церкви, свадьбам с объявлением согласия обеих сторон и оглашением. Последнее было обычаем, имевшим распространение в Северной Франции и в Англии. Священник зачитывал объявление о предстоящей свадьбе в церкви в воскресенья или праздники, и предполагалось, что прихожане сообщат ему, если есть какие-то препятствия к браку, например, предшествующее данному соглашение одной из сторон. Подобная публичность делала тайный брак невозможным, но собор и так почти запретил тайные браки. По вопросу же о моногамном конкубинате собор не произнес ни слова и оставил моральную и юридическую головоломку, которая раздражала специалистов по каноническому праву и церковные суды еще триста лет[415].
Задача составителей генеалогий, которые нередко сами были членами тех семей, чью родовое древо они исследовали, часто была преисполнена трудностей и даже неудобств. Если какой-либо принц или аристократ хотел, чтобы генеалог нашел родственные связи, чтобы обосновать развод, то сделанные открытия часто заставляли его в ужасе отступать. Генеалог Сибото IV, графа Фалькенштейна (Южная Бавария), проследил предков родителей графа на два поколения по мужской линии, но скромно опустил тот факт, что они происходили от общего прадеда[416].
Тем не менее, если об одних предках аристократов XII столетия требовалось умолчать в составляемых документах, то другие создавали серьезную проблему своим отсутствием. Генеалог большой графской или княжеской семьи мог проследить род по мужской линии вплоть до IX в., нанятый же кастеляном не мог опуститься ниже, чем в X в., а в случае простого рыцаря — редко ниже рубежа XI–XII вв., но вне зависимости от того, насколько глубоко можно было восстановить линию родства на законных основаниях, в какой-то момент исследователь натыкался на глухую стену[417]. Современные ученые заполнили некоторые из этих лакун, зачастую с любопытными результатами: аристократ XII в. имел более знатных предков, чем он сам подозревал, обычно из-за брака между удачливым искателем приключений и принцессой или наследницей большой семьи с избытком дочерей[418]. Но сколь ни подходящей была собранная генеалогом XII в. информация, она не могла разрешить его трудности. Ему был необходим предок-мужчина, открывавший его генеалогическую конструкцию[419].
Он нашел решение, которое повторяется из генеалогии в генеалогию, — вымысел. Графы Фландрские, создатели одной из первых генеалогий в X в., перестроили свое родовое древо в XII в., чтобы восполнить недостаток ранних предков по мужской линии. Был создан — из ничего — непрерывный ряд новых предков. К услугам столь же изобретательных писцов прибегали и другие представители знати, фабриковавшие в первую очередь прародителя, отца-основателя знатного рода. Повторяемая вновь и вновь, эта фигура оставалась всегда одной и той же: успешный искатель приключений, идеализированный и стилизованный под популярного литературного героя XII в. — героического странствующего рыцаря[420].
Этот образ, разработанный и отточенный в поэзии трубадуров, в поэмах Артуровского цикла, в героикоэпических «песнях о деяниях», основывался на реальных прототипах, которых поэты видели в жизни. Правда, обычно эти прототипы требовали некоторой чистки, прежде чем их можно было представить в балладах и эпосе, но по праву рождения они обладали тремя важнейшими качествами: они были отважны, готовы к приключениям и обучены владеть оружием. Они были младшими сыновьями знати, лишенными прав примогенитурой. В Англии их даже не причисляли к знати; на континенте их формальная принадлежность к знати вызывала насмешки из-за отсутствия у них земельных владений, доходов и, соответственно, их обреченности на холостую жизнь. Один моралист XII в. сочувственно отнесся к их судьбе:
«Кто сделал братьев неравными в противоположность братским отношениям по природе?
Наши сыновья должны уступать свое место счастливой судьбе одного из них, единственного богатого. Первый из них перегружен всем отцовским наследием: второй оплакивает истощение богатой патримонии и оплакивает свое безденежное приданое. Но разве природа не наделила сыновей поровну? Природа дает поровну всем…
[Вы не должны] делать неравными в наследстве тех, кого вы сделали равными в именовании братьями, тех, кого вы и впрямь сделали схожими по случайности рождения. Вы не должны скупиться на их совместное владение тем, чему они являются совместными наследниками»[421].
Для этих лишенных наследства младших сыновей единственным выходом, к которому они и стремились, было жениться на наследнице и таким путем стать тем, в чем им было отказано: главой семьи, не юношей (juvenis), а действительно взрослым (senior) и иметь право занимать вместе с женой большой покой, где в XII в. обычно стояла единственная настоящая кровать в замке, предназначенная для тех, кто произведет на свет наследников семьи[422].
Замок, описываемый Ламбертом Ардрским в его «Истории графов Гвинских», не принадлежал к числу современных каменных строений, а был старым деревянным укреплением X в. с рвом и двором. На втором этаже зал и подсобные помещения (кладовые для хранения мясных продуктов, другой провизии, напитков) располагались над кладовыми, находящимися на первом этаже, с ящиками, бочонками и прочими предметами домашнего обихода. К залу примыкал «большой покой, в котором спали господин и госпожа», и «дортуар для фрейлин и детей», другими словами, детская. Чердачный этаж, предназначенный по преимуществу для молодежи, был разделен на две части, и снабжен, видимо, соломенными тюфяками. В одной половине жили сыновья владельца замка, «когда они того хотели», а также стражники и слуги; во второй — дочери, «потому что им это вменялось в обязанность: здесь за ними могли следить, пока они не будут достойно выданы замуж[423]. В замке имелся только один «большой покой» — он предназначалась лишь для одной супружеской пары. Наследник не мог жениться, пока не умер его отец, если только он не находил наследницу и не получал дом и собственную спальню. Именно так поступил старший сын графа Балдуина Гвинского, Арнуль Ардрский, который в 1194 г., когда его отец еще был жив, женился на наследнице замка Бурбург, чей брат умер[424].
Для старших сыновей, таким образом, брак на наследнице был большим удобством, но для младших сыновей — острой необходимостью, иначе они должны были всю жизнь оставаться холостяками. Их было много повсюду. Ламберт де Ватгрело, мемуары которого содержат много сведений о современной ему низшей знати, упоминает о нескольких семьях из числа его родственников, в которых было от 5 до 11 детей[425]. За исключением тех, кто пошел по церковной линии, все молодые люди знатного происхождения, как наследники, так и их младшие братья, проходили период бродяжничества, часто с наставником, выбираемым для того, чтобы вовлечь их в игру в странствующих рыцарей: с войной, турнирами, приключениями. Путешествуя вместе с другими компаниями молодых людей, юные рыцари вели жизнь, в которой удовольствие смешивалось с насилием, смерть была обычным делом, и над всем царило буйство[426]. Обычно старшие сыновья среди этих странствующих рыцарей со временем наследовали поместья, хотя иногда и через долгое время. Арнулю Ардрскому было уже за тридцать, когда он женился на наследнице Бурбурга[427]. Для младших сыновей «юность» почти всегда растягивалась, заканчиваясь иногда только со смертью.
Написанная в то же время «История маршала Гийома» рисует живую картину жизни такого младшего сына. Четвертый сын должностного лица при английском дворе, Гийом был послан в Нормандию для обучения: он должен был стать оруженосцем своего богатого и могущественного двоюродного брата. Посвященный в рыцари в преддверии своего первого сражения, Гийом сражался хорошо, но допустил грубый промах, не забрав никакой добычи; его товарищи с юмором посоветовали ему, как вести себя впредь. С тех пор Гийом не забывал забирать коней, оружие и пленников, за которых можно было получить выкуп, как на войне, так и на турнирах. К тому времени, когда ему исполнилось 26 лет, он был уже ветераном странствующих рыцарей, и Генрих II избрал его в качестве наставника для своего старшего сына; они странствовали по Франции и Фландрии, принимали участие в турнирах и сражениях, включая восстание против отца юного Генриха. Гийом объединился с еще одним рыцарем, и они вместе объезжали турниры: за 10 месяцев они взяли в плен 102 рыцаря. Своими подвигами Гийом заслужил большой почет, но он оставался «юношей», то есть человеком безземельным и неженатым. Ему уже было за сорок, когда служба королю принесла ему и фьеф, и богатую невесту. Пережив трех своих старших братьев, он унаследовал также должность маршала и поместье[428].
Редко кто из товарищей Гийома по армии младших сыновей был столь удачлив. Большинство растрачивали свои зрелые годы «в турнирах и войнах», в крестовых походах, охоте, кутежах и разврате и умирали молодыми. Ламберт де Ваттрело упоминает несколько таких случаев, в том числе своего собственного брата, который погиб в битве, и десять братьев своего деда по материнской линии, память о которых была увековечена в стихах: все они погибли в один день и в одном сражении[429]. Как бы ни сложилась их судьба, они были мучениками новой системы примогенитуры. В то же время, по иронии поэзии, они олицетворяли в жизни идеалы, воплощенные в фиктивных предках знатных семей.
Многие из их сестер также были мученицами, хотя их судьба и не была столь драматична. Поскольку семьи стремились выдать замуж всех своих дочерей, но женить только одного сына, брачный возраст невест упал, а женихов возрос, приданое обесценилось, число старых дев умножилось. Женские монастыри не могли удовлетворить растущую потребность, и во Фландрии появилось новое социальное явление — бегинаж (название происходит от имени Ламберта Беге, основателя ордена). Бегинка была монахиней без монастыря. Живя в целомудрии безрадостной и одинокой жизнью, она представляла собой женский вариант младшего сына, ставшего странствующим рыцарем[430].
Середина Средневековья была эпохой градостроительства. Пришедшие было в запустение римские города Франции и Англии разрастались и перестраивались, на торговых путях и в местах ярмарок появлялись новые города. Монашеское движение создало большие, упорядоченные центры, вокруг которых скапливались ремесленники, купцы, крестьяне. Даже викинги, которые разорили так много городов IX в., основывали новые, например, Дублин, чтобы иметь место для хранения добычи и торговли награбленным. Они вынуждали свои многочисленные жертвы окружать города стенами, значительно повышавшими безопасность, что привлекало переселенцев-дельцов. По всей Северо-Западной Европе к монастырям и замкам лепились скопления жилых домов, мастерских, садов, хлевов и свинарен, или же они скучивались сразу за городскими укреплениями. Просвещенные правители давали вольные грамоты поселениям, которые утверждали свое происхождение в названиях типа «Новый город»: Villeneuve, Neustadt, Villa Nova.
На Апеннинском полуострове возникли или возродились Венеция, Амальфи, Генуя, Пиза и другие города, не существовавшие или незначительные в римское время; они находились на побережье и были защищены со стороны суши болотами, лагунами, утесами или горами. Когда пираты-мусульмане напали на Лигурийское побережье, генуэзские аристократы, которые жили в горах над городом, спустились вниз, чтобы быть на переднем крае обороны; когда же сопротивление превратилось в контрнаступление, возглавляемая маркизом Обертеньи знать приняла на себя командование. Поскольку военное дело было профессией аристократии, это казалось естественным. Что было предугадать труднее, так это то, что генуэзские аристократы, раз спустившись в город для военных действий, так и останутся в нем и займутся коммерческой деятельностью, плавно перейдя от морской войны к морской торговле, на которую они предъявили права как на свою законную монополию. Средневековая пословица гласит: «Генуэзец, значит торговец» («Genuensis, ergo mercator»). Однако в Генуе не было класса урожденных купцов и банкиров, аналогичного тому, который имелся в городах Северо-Западной Европы. Вместо этого в ней имелась городская аристократия, взгляды, привычки и семейная жизнь которой были до определенной степени схожи с зажиточными классами других итальянских городов, но заметно отличались от жизни сельской аристократии[431].
Физической приметой Генуи, отмечаемой всеми приезжавшими в нее, были заметные издалека очертания высоких башен. Возвышаясь над предельным уровнем в 80 футов, который пытались установить городские консулы, шероховатые квадратные башни доминировали над окружающими их укрепленными кварталами, занятыми держащимися вместе разветвленными аристократическими линьяжами. Ядро каждого такого анклава образовывали несколько богатых семей, считавших себя родственными; вокруг них селились менее значительные семьи, часть из них — бедные родственники, часть — зависимые клиенты. Дома выходили на площадь, где находились рынок, магазины, лоджии, печи, сады, бани и церковь[432].
Сторожевые башни строились из грубо обработанного камня, но почти все жилые дома были деревянными, с узким фасадом; они уходили вглубь от улицы обычно на 48 футов. Главная комната (caminata), кухня и арсенал находились на первом этаже, спальни членов семьи и помещения для слуг — выше. Из каждого этажа имелся выход в башню, где в случае необходимости могли укрыться все домочадцы. Тесный, воинственный дом контрастировал с просторным, окаймйенным лоджиями кварталом, частью которого были жилые дома, так же как семья, населявшая дом, была частью линьяжа, занимавшего квартал. «Похоже, что знатный генуэзец жил наиболее полной жизнью не в стенах своего дома, а под кровлей семейного анклава, — пишет Д. Хьюз. — Баня становилась центром семейных сплетен, а лоджии были наиболее пригодным местом для семейных собраний и праздников. Церковь, как и лоджия, которая часто украшалась семейными эмблемами, обеспечивала самоидентификацию семьи с помощью плит с надписями в память об умерших предках, с помощью становящихся все более великолепными гробниц и памятников, с помощью постоянного гудения месс, отмечающих годовщины смерти предков». Скопления знати в Генуе не были исключением. Подобные охраняемые башнями анклавы господствовали в аристократических кварталах других итальянских городов, но в Генуе эта тенденция проявилась раньше всего и была наиболее полно выражена[433].
Семейная ячейка внутри каждого дома была большой и патриархальной. Сыновья жили дома до смерти отца, но и после нее в доме иногда оставалось больше одного сына. Очевидно, количество живущих в доме членов семьи ограничивалось не столько обычаем, сколько физической вместимостью дома. Женатый сын с детьми мог оказаться вынужденным переехать; в этом случае он находил себе дом поблизости. Таким образом, генуэзская семья (в отличие от линьяжа) представляла собой не домохозяйство под одной крышей, но скорее патриархальную родственную группу, включавшую невесток и детей, живших под крышами соседних домов.
Оставался в силе принцип делимости наследства, восходящий к римскому, лангобардскому и франкскому праву, но только в отношении наследников мужского пола. Имущество всегда переходило к сыновьям, а при их отсутствии к братьям, внукам или племянникам. «Имущество аристократов редко выходило за пределы линьяжа»[434].
Линьяж был торговым, социальным, политическим и военным объединением и, чтобы удовлетворять все эти требования, он расширялся и при необходимости образовывал союзы, охватывая то большее, то меньшее количество бедных родственников и клиентов. Когда в 1188 г. тысяча генуэзцев подписались под мирной клятвой, которой Генуя обменялась с мятежной Пизой, треть имен была сгруппирована в блоки по резиденциям линьяжей: за именами глав больших семейств следовали имена лиц, связанных с линьяжем не родственными отношением, а клиентурой[435]. Войны между линьяжами, которые временами сотрясали город, восходили, как и сами линьяжи, к X в., когда поссорились два отца-основателя города, Оберт Висекомес (Висконти) и Оберт де Манесьяно; два столетия спустя их потомки, потомки родственных ветвей и связанных с ними линьяжей все еще продолжали сражаться на улицах и осаждать кварталы друг друга. Обращаясь к папе за разрешением построить собственную церковь, глава семьи Камилла обосновывал это тем, что его семье опасно посещать соседнюю церковь Санта Мария делле Винье[436].
Брачные союзы преследовали как политические и военные, так и торговые цели. Они крайне редко заключались между враждующими линьяжами, чаще же всего — с желательными союзниками. Однажды заключенный союз постоянно поддерживался как для военных, так и торговых целей и сохранялся на протяжении нескольких поколений, а иногда и столетий. Как и везде, обмен приданым и дарами образовывал краеугольный камень брака, и, как и во многих других странах, в XII в. в соотношении того и другого произошли существенные изменения. В Генуе невеста из патрицианской семьи получала два дара: «предбрачный» (antefactum) в деньгах или ценностях и «треть» (tertia) — законные права на одну треть всего имущества мужа. В 1143 г. «треть» была упразднена, а «предбрачный» дар сокращен до половины размера приданого или ста генуэзских фунтов — что из них окажется меньше. Таким образом, и здесь свадебные весы склонялись в пользу жениха, который, нередко еще не достиг 20 лет и потому находился под опекой своего отца или старших братьев. Совершеннолетие наступало в 25 лет. В своих первых путешествиях юноши сопровождали отцов, дядей или старших братьев. Все попытки магистрата дать молодым людям больше имущественных прав вместе с личной ответственностью за совершенные преступления, успешно отражались; патрицианская Генуя оставалась обществом, где доминировали отцы[437].
Семейная жизнь другого крупнейшего социального слоя Генуи — ремесленников, мелких торговцев, купцов и рабочих — существенно отличалась от жизни аристократов. Среди мастеровых линьяжи не существовали, незначительно было и количество расширенных семей, столь важных для знати. Для башмачника, бондаря или торговца рыбой семью составляли жена и дети, жившие под его неширокой крышей. Жена являлась деловым партнером, работая с ним бок о бок; дети тоже помогали ему или отправлялись в качестве подмастерьев в мастерскую с такой же или иной специализацией. Если семья была расширенной, то это происходило за счет того, что взрослый сын оставался в семье, чтобы вести дело, когда престарелые родители уже не могли его продолжать, или в семью вводился зять — с теми же целями[438].
Однако ремесленник принадлежал и к еще одной и большей по размерам группе, нежели его собственное домохозяйство. Эта большая группа состояла не из родственников, но товарищей по профессии. А его церковь, от которой зависело спасение его души и другие блага, как и у аристократов, — была приходской церковью, лишенной для него каких бы то ни было семейных связей. Привязанности ремесленника ярко проявились в завещаниях. Один башмачник, умиравший в 1190 г., имел двух живых братьев, однако завещал свой дом и большую часть своего имущества своему партнеру-башмачнику, а остальное — приходской церкви, «чего никогда не сделал бы ни один аристократ», — говорит Д. Хьюз, которая, исследовав завещания ремесленников, обнаружила, что при отсутствии прямых наследников 14% завещателей оставили свое имущество не родственникам. Меры, предпринимаемые аристократами для обеспечения своей старости, были связаны с родственниками, ремесленники же и их вдовы обычно заключали соглашения со своими товарищами по профессии или соседями, завещая им дом и имущество после своей смерти за постель и место за столом и у очага. 23% сохранившихся завещаний ремесленников делают главными наследниками жен, иногда даже при наличии детей: «награда, о которой аристократы даже никогда не задумывались»[439].
Узы, связывавшие мужа-ремесленника и его жену, также отличались от уз, объединявших аристократическую чету. Жена ремесленника вкладывала свой труд в дело мужа, и оба они вносили равный или почти равный вклад при заключении брака в виде приданого и «предбрачного» дара. Средний размер «предбрачного» дара ремесленника (14 фунтов) равнялся 70% приданого (20 фунтов). Более 70% известных «предбрачных» даров ремесленников составляли половину или более размера получаемого приданого. При браках в среде аристократов подобное соотношение составляло только 44%. Другими словами, генуэзские ремесленники отвергали закон, ограничивающий вклад мужа. В аристократических кругах размер приданого дочери придавал престиж семье — это соображение мало занимало отцов из рабочих слоев, занятых объединением всех возможных ресурсов с обоих сторон, чтобы обеспечить материальную основу новой семьи[440].
Различным был подход обоих классов и к уходу за ребенком. Матери из ремесленного сословия сами выхаживали своих младенцев; матери-аристократки отдавали их нянькам или брали кормилицу в свой дом. Многие вспоминают в завещаниях своих собственных нянек и нянек своих детей[441]. Вскармливание младенца, бесспорно, создавало более тесные узы между матерью и детьми, однако несколькими годами позже те же дети выталкивались из родного гнезда в нередко жесткие условия ученичества, из которого сын ремесленника выходил к независимости — браку и основанию собственной семьи[442]. Дочь ремесленника часто должна была ждать смерти одного из родителей, чтобы получить приданое, необходимое для замужества. Выйдя замуж, она, вероятно, получала почти такую же долю власти, что и муж — в отличие от жены аристократа, — благодаря приданому, участию в труде мужа, а иногда и ее положению дочери мастера, за которой ухаживал честолюбивый подмастерье.
Положение вдов и вдовцов также разнилось в обоих классах. У вдовы из рабочего класса были сильные стимулы вновь выйти замуж и, если она не была слишком старой, она, как правило, так и делала, либо забирая своих детей в новый дом, либо приводя нового мужа в старый. Часто вдова выбирала себе в новые мужья ремесленника из цеха ее бывшего мужа (и ее собственного), а иногда и честолюбивого подмастерья. Вдова аристократа, напротив, редко выходила замуж снова, потому что в этом случае она должна была отдать своих детей опекунам, назначенным линьяжем ее мужа. В качестве компенсации, вдовство приносило знатной жене и матери такую степень свободы, которой она не имела никогда раньше[443]. Большинство получало формальную гарантию, обеспечивающую власть над домом и имуществом. Документы начала XIII в. сообщают о Друа Стреджапорко, которая вложила свыше 1000 фунтов в морские предприятия в Испанию, Африку и на Восток; о Джардинии Болето, вложившей 615 фунтов в аналогичные морские предприятия; о Мавилии Лекавелла, которая продавала вино французскому королю, распоряжалась землей и торговым имуществом, вложила 325 фунтов в четыре контракта в Африке и на Востоке, и обучала своих детей делу отца[444]. Жены аристократов редко появляются в генуэзских документах, вдовы аристократов находятся на виду. Разумным выглядит предположение, что жены аристократов значительно лучше разбирались в делах мужей, чем это отразилось в источниках.
Что же касается осиротевших детей, то сироты из рабочего класса после смерти отца либо переживали шок при переезде в новый дом своего отчима, либо боролись за выживание в семье, лишенной своего главы и плохо обеспеченной. Для детей знати трагедия смягчалась тем, что они продолжали жить в том же доме, окруженные со всех сторон заботливыми дядьями, тетками и другими родственниками[445].
Таким образом, в Генуе XII в., по преимуществу торговом городе, одновременно существовали две различные модели семьи. Аристократическая модель, вероятно, может рассматриваться как городская модификация аристократической семьи, распространенной повсеместно, с ее осознанным линьяжем и военизированностью; она подверглась многочисленным мелким изменениям в материальном и социальном окружении, но глубокое влияние на нее оказал только один фактор — обращение к торговле как профессии. Точно так же, как мы увидим, модель семьи ремесленника напоминает универсальную модель крестьянской семьи с ее акцентом на супружеский дом и партнерство мужа и жены и с ее предпочтением соседей и товарищей по труду дальним родственникам.
Условия пограничья в виде новых поселений в глуши были широко распространены в Европе XII в., где шла интенсивная расчистка лесов, сопоставимая по многим показателям с тем, что происходило в Северной Америке семь столетий спустя. На Пиренейском полуострове Реконкиста, то есть освобождение земель от мавританского господства, создало действительно пограничную зону. После изгнания мавров из того или иного района, около замка образовывалось городское ядро, вокруг которого возводились укрепления, их окружали обрабатываемые земли, пастбища, зависимые деревни. Такие новые общины стремились заменить неистовый водоворот войны порядком и стабильностью и заместить присутствие множества военных нормальным составом гражданского общества. Прибывавших сюда различными способами поощряли «создавать дым», то есть приводить жен, чтобы основывать новые домохозяйства.
В поселениях на пограничье горожанки (muger villand) и селянки (muger aldeana) вели примерно тот же образ жизни, что и женщины из более мирных областей: они пряли, ткали, шили, выкармливали младенцев, присматривали за детьми, ходили с ведрами к источнику или фонтану, стояли в очередях к общественной хлебной печи, посещали баню в женский день. Однако, были и различия. Наиболее значительные из них, как в их правовом статусе, так и в экономическом положении, отмечены в книге X. Диллард «Дочери Реконкисты»[446].
В старом испанском судебнике завоевателей более раннего времени, визиготов, говорится, что права женщины должны «учитываться» во всех делах, связанных с наследованием. На практике это вылилось в право делимого наследования независимо от пола, при котором все наследники и наследницы одной степени родства получали равные доли. Пограничные общины строго придерживались этой традиции. Если сын или дочь умирали, оставив детей, дети разделяли имение своих дедов; если замужняя женщина умирала раньше своих родителей, ее доля скорее возвращалась к ее братьям и сестрам, чем переходила к мужу. Наконец, каждый ребенок наследовал раздельно после отца и матери, так что имущество переходило независимыми параллельными потоками[447]. Наследуемое имущество на заре Реконкисты включало военную добычу — домашний скот, рабов, пленных, удерживаемых ради выкупа, — долю всего этого получала и жена, которая помогала оплатить вооружение мужа. Конь и оружие, дававшие мужчине статус «городского рыцаря» (caballero villano), то есть незнатного рыцаря городского ополчения, изымались из делимого наследства как строго мужская часть, но они могли доставаться женщине в составе военной добычи и передаваться ее сыновьям или второму мужу, которому, соответственно, передавался и статус caballero[448].
В результате такого имущественного права значение женщины возрастало в двух отношениях: прежде всего в качестве наследницы, а во-вторых, в качестве посредницы в передаче имущества. Если по всей Европе на волне мужского господства женщины утрачивали многие из своих старых владельческих и наследственных прав, теряли свадебные дары, их вдовья часть сокращалась, то в Испании к этому времени не произошло ничего подобного. Не нашла отклика здесь и новая философия примогенитуры и мужского линьяжа, которая лишала женщин как власти, так и положения в обществе. В пограничной зоне жена пользовалась авторитетом и властью, поскольку муж часто отсутствовал из-за участия в военных походах, из которых не всегда возвращался.
Благодаря системе наследования участие семьи невесты в подготовке брака также получило здесь дальнейшее развитие. Поскольку каждая дочь наследовала значительную долю — четверть, треть, половину — всего, чем владел человек, родители были вынуждены проявлять серьезное отношение к выбору для нее мужа. Испанский обычай заходил настолько далеко, что замужество девушки, не получившее одобрения родителей, давало основание для лишения ее наследства[449].
Визиготское право, предвосхищая церковное на несколько столетий, требовало достаточного обеспечения невесты свадебным даром жениха, который в Испании назывался arras, от латинского arrha «задаток». Дарственные грамоты (cartas de arras) называют землю, дома, деревни, домашний скот, рабов, седла, мулов, коней, одежду, шкуры и десятину[450]. Кастилец обычно добавлял еще один дар: шатер из тонкой кожи, достаточно большой, чтобы в него мог войти вооруженный caballero. X. Диллард полагает, что этот необычный дар подразумевает любовь к домашнему очагу человека, вынужденного постоянно находиться в разъездах по разбросанным поместьям или по делам королевской службы[451].
Свадебный дар мог выплачиваться не сразу или вообще оставаться на словах, целью чего было помешать богатым женихам получить несправедливое преимущество в период ухаживания. Однако семья жениха должна была оплатить расходы на свадебную церемонию, в первую очередь, на свадебный пир. Приданое невесты, которые изымалось из ее части будущего наследства, включало кухонные принадлежности, стеганые одеяла, постельное белье и другие принадлежности домашнего обихода. Богатая невеста могла принести виноградник, сад или загон для скота[452].
Традиционным днем бракосочетаний было воскресенье, и в Испании, как и в некоторых областях Северной Европы, священник теперь играл существенную роль. Невеста приезжала верхом к церкви, где священник благословлял светские и литургические символы, дар и кольца, служил мессу и наставлял чету соблюдать «ночь Товии», воздерживаясь от секса до следующего дня, — рекомендация, заимствованная у Грациана. Затем следовало пиршество, танцы, рыцарские поединки и игры, и веселье свадебных гостей нередко кончалось штрафами[453].
В грубых и жестоких условиях пограничной зоны свадьба далеко не всегда соответствовала предписаниям закона, обычая и церкви. Бежавшие по взаимному согласию пары блаженствовали в городах, а расстояние лишало родителей сочувствия сограждан. Даже к похищению, хотя теоретически оно и считалось преступлением, в юридической практике относились с терпимостью. Что было важным, так это происхождение потерпевшей женщины: местная она или чужая. Если она была горожанкой, наказание для ее похитителя могло колебаться от большого штрафа (в пользу короля или сеньора) до телесного наказания, продажи в рабство и смерти. Если же она была пришлой, похититель мог вообще избежать наказания. Его даже могли поощрить. Некоторые города откровенно давали колонистам-мужчинам привилегию приводить похищенных женщин. Это действие истолковывалось как полезное для общества, поскольку тем самым создавалось новое домохозяйство, а мужчина переставал претендовать на местных женщин. И, наконец, похититель мог рассматриваться как тот самый бесстрашный парень, который и нужен в пограничных условиях[454].
Учитывая большое количество вооруженных, жестоких и ничем не связанных мужчин, отцы пристально следили за своими дочерьми. Об изнасиловании местный закон имел два противоположных мнения. В некоторых местах насильник должен был жениться на своей жертве, в других ему запрещалось делать это — условие, направленное против искателей приключений и охотников за приданым, которые надеялись силой заставить богатого человека выдать за него свою дочь[455].
Внебрачный секс сдерживался твердыми, но либеральными ограничениями. Содержание молодым холостяком любовницы (barragana) до того времени, когда он будет готов жениться, не только допускалось, но и ожидалось. Эта привилегия распространялась вообще на любого одинокого мужчину, в том числе и на священников. Домашний уклад испанских священнослужителей мало отличался от уклада клириков других стран. Через несколько десятилетий после двух Латеранских соборов, которые предписали целибат, «каждый, принимающий сан, давал обет целомудрия, но почти никто его не соблюдал», по словам А. Эсмейна[456].
Привилегия содержать любовницу, однако не распространялась на женатых мужчин, поскольку, если женатый мужчина имел любовницу, он не только совершал прелюбодеяние, но и лишал другого мужчину возможной партнерши. В этом случае обычным было телесное наказание. Прелюбодеяние жены наказывалось еще более строго: после порки ее изгоняли из города[457].
Близкие отношения между обрученными случались и даже ожидались. Испанский обычай не шел так далеко, как папа Александр III, который считал, что, если обручение сопровождалось сексуальными отношениями, то брак можно считать заключенным, но разрыв помолвки мужчиной после вступления в сексуальные отношения с невестой рассматривался как серьезный проступок, который наказывался крупным штрафом. Преданная таким образом женщина иногда предпочитала скрыть нанесенное ей оскорбление. Некая донна Эльвира из Вилла Арменто была обручена с caballero, который разорвал соглашение и попросил вернуть его дары. Донна Эльвира отказалась. Судья постановил, что она должна оставить подарки себе, если бывший жених «целовал и обнимал» ее; в противном случае она должна вернуть их. Она вернула дары. Решение судьи, возможно основывалось на законе о невесте, чей жених умер до свадьбы: если у них были сексуальные отношения, она оставляла себе его дары; если же нет, она должна была вернуть их его семье; если же они только целовались, она должна была вернуть половину даров. Если до свадьбы умирала невеста, то жених возвращал все дары, если только у них не было сексуальных отношений, в этом случае он все оставлял себе. По крайней мере в этом случае объятия считались равноценными свадебной церемонии[458].
Сексуальные домогательства также считались наказуемым проступком, и штрафы, наложенные за приставание к женщинам в двух городах, Алькала де Хенарес и Сепульведа, проливают свет на отношения в приграничной зоне. Шкала ценностей, разработанная св. Иеронимом оказалась перевернутой. Ласкавший замужнюю женщину правонарушитель платил четыре мариваля, вдову — только три мариваля в Алькала и два в Сепульведа, девственницу — два и один мариваль соответственно[459]. Муж, заподозривший жену в том, что она поощряла ухаживания, наказывал ее сам, причем битье жены было санкционировано как обычаем, так и каноническим правом.
Замеченные в сексуальных нарушениях не всегда могли быть пойманы и наказаны. Бегство было легким и частым, на что указывает обложение крупными штрафами семей беглецов виновных в серьезных преступлениях. Даже невыплата долгов сбежавшим мужем вела к перенесению ответственности на его семью, хотя Долги мужа за азартные игры и его займы у евреев не могли изыматься из наследства жены[460]. Бежавший муж без затруднений находил город, готовый принять его, власти настаивали только на том, чтобы он заранее урегулировал свои отношения с врагами, которых он мог иметь в этом городе. Неприятности, которые он имел прежде, с легкостью забывались[461].
В перемещающейся пограничной зоне Реконкисты повседневная жизнь отличалась от жизни в тех областях, где уже налаживался мир. Испанские мужчины были более необузданны, более склонны к жестокости, постоянно вооружены и чаще заняты войной, одним словом, они больше походили на французов, англичан и немцев предшествующих эпох. Женщины находились под более ревнивым надзором, чаще подвергались плохому обращению, и одновременно пользовались большим уважением, несли больше обязанностей и принимали большее участие в семейных делах. Единственные в Западной Европе, они обладали значительными имущественными и наследственными правами много позже того времени, когда во всех других странах стали господствовать неделимое наследование и примогенитура.