Черная Смерть и сопутствовавшие ей другие бедствия замедлили, но не остановили экономическое возрождение Европы, которое в XV в. переживало новый подъем. Резкий рост торговли, особенно международной торговли предметами роскоши, способствовал образованию среди богатых торговцев настоящего класса купцов с его собственными семейными обычаями, отношениями и идеологией. Этот класс приобрел особое значение в Италии, самой передовой европейской стране, и более всего — во Флоренции, как ни в одном другом городе; причем жизнь именно Флоренции документирована лучше, чем любого другого средневекового города или региона. Огромный новый пласт информации появился недавно в результате систематического изучения catasto, списка налогоплательщиков 1427 г. Международная команда исследователей во главе с Д. Херлихи и К. Клапиш-Зубер подвергла этот огромный архив компьютерной обработке, результаты которой были изложены в ряде научных работ, и в первую очередь в книге «Тосканцы и их семьи», написанной руководителями проекта.
В дополнение к catasto имеется много других источников сведений о Флоренции, среди которых одним из чрезвычайно ценных являются «книги дел [торгового] дома», которые велись многими купцами — главами семей. Одна из таких книг была составлена Лапо ди Джованни Никколини де Сиригатги, процветающим торговцем шерстью. Ведшиеся с 1379 по 1421 г., его записи о своей деятельности раскрывают семейную жизнь зажиточных горожан того времени и могут уточняться и дополняться информацией catasto и других источников.
Сложное имя Лапо происходит от имени его отца Джованни Никколини деи Сиригатти: он же сам — Лапо ди Джованни, то есть Лапо сын Джованни. В той форме, как он приводит свое имя в предисловии к своей книге, это настоящая генеалогия по мужской линии: «Это книга Лапо ди Джованни ди Лапо ди Никколино де Руцца д’Ариго ди Лукезе ди Бонавия ди Лукезе де Сиригатти»[806]. Его отцом был Джованни, его дедом — Лапо. Его прадед Никколино, торговец шелком, основал ту ветвь семьи, которая носила его имя, отпочковавшись от старого линьяжа Сиригатти, когда в начале XIV в. она переехала во Флоренцию из лежащего поблизости Пассиньяно. Далее Лапо прослеживает свою родословную от Никколини вплоть до жившего в XIII в. Лукезе де Сиригатти — самого отдаленного предка, которого он знает[807].
Богатые флорентийцы, чьи родственные связи имели такое большое значение, уже долгое время использовали фамилии. Среди городского населения Италии и в сельской местности, как и в Англии, фамилии медленно укоренялись. Ко времени данного catasto 37% флорентийских налогоплательщиков поименованы по их «очевидным семейным именам». В Прато же так названы только 19%, а в Монтепульчиано — 7%. Другие идентифицируются сборщиками налогов только добавлением личных имен отцов, а иногда личных имен деда или прадеда. Как и повсюду, дополнительным средством идентификации были наименования профессии или занятия, места жительства или происхождения и прозвища.
Личные имена, особенно первенцев, обычно повторяли имена деда или других предков — обычай, известный под названием «возобновление имени». Если первый ребенок умирал в младенчестве, то же имя давалось более позднему ребенку. Иногда, даже если первый ребенок жил, то же имя давали второму (этот обычай не ограничивался Тосканой, как показывает именослов Пастонов)[808].
Ко времени своей смерти в 1381 г. отец Лапо, Джованни, возглавлял домохозяйство, состоящее из жены, двух неженатых сыновей и одного женатого (старшего) сына с его женой и детьми[809]. Подобные трехпоколенные домохозяйства были нередки среди богатых. В 1427 г. каждая восьмая флорентийская семья состояла из трех поколений, а в сельской местности эта цифра возрастала почти до одной трети[810]. Такой состав семьи очевидным образом определялся флорентийским обычаем, согласно которому paterfamilias сохранял свое положение до самой смерти, а в деревне ранний брачный возраст еще больше увеличивал число семей, состоящих из трех поколений.
В то время, когда отец Лапо умер, две из его сестер были замужем и жили в другом месте, а третья уже овдовела. По составу, как и по размеру и структуре, эта семья была типичной для высшего слоя Флоренции. После смерти Джованни имущество было разделено, и два младших сына, Лапо и Филиппо, остались со своей матерью в главном здании на Виа дель Паладжо дель Подеста, в квартале Святого Духа, а старший сын Никколайо получил соседний дом. В 1384 г. оба младших сына женились, после чего Лапо остался в главном доме, а Филиппо нашел другой, без сомнения поблизости[811]. Расселение было типичным. Хотя во Флоренции правилом было разделение наследства между мужчинами, большинство наследников договаривались, кто из них будет преемником фамильного дома[812].
В своей книге Лапо не описывает свой дом, но он, вероятно, соответствовал обычному типу патрицианских домов, построенных в XIV в.: здания были высокие и прямоугольные, с узким фасадом, выходившим на улицу и, возможно, украшенным фресками на религиозные темы. На первом этаже располагались лоджия, или гостиная, кухня, возможно, комната для гостей и деловые кабинеты. На втором этаже, вероятно, находились «большая комната», или салон в передней части, спальня хозяина и спальни других членов семьи. На верхнем этаже или этажах размещались помещения для слуг и, возможно, летняя лоджия, или навес для отдыха в жару. В каждой жилой комнате имелся камин. Освещение давали сальные свечи, роговые фонари и медные масляные лампы. Мебель включала столы на козлах, деревянные стулья, а также лавки, постели с пологом и сундуки, т. е. была сходна с мебелью замка Кейстер. Увлекался ли Лапо живописью и скульптурой в качестве декора интерьера, он не рассказывает, но ренессансное искусство уже перемещалось из церквей и соборов в частные дома. Вероятно, позади дома был огород, а может быть и цветник[813].
По соседству находился дом, также принадлежавший Лапо; в нем располагались цирюльня и общественная баня. Два цирюльника платили аренду в 6 золотых флоринов, из которых они вычитали 3 флорина 19 солидов за его бритье, стрижку волос его и его детей и разрешение его семье купаться[814].
Лапо также владел не одним домом в сельской местности в нескольких унаследованных или купленных поместьях. Его главное загородное имение включало большой сад и виноградник, дом синьора и другой дом — для арендатора, который обрабатывал землю. Отец Лапо заплатил за это поместье 775 золотых флоринов, но контракт был составлен на 700, «для того, чтобы, — как прямо пишет Лапо, — платить меньшие налоги»[815].
Лапо ощущал родство не только со своим, но со всеми домами, принадлежавшими семье; он писал: «Хотя [некоторые] дома были оставлены многим учреждениям и многим лицам, и отданы некоторым как приданое, они в конце концов возвращались к нам, и дай Бог, чтобы так и было долгое время»[816]. Однако ему не удалось достичь его очевидной цели — объединить городские владения в единое целое. Такие объединения родственных семей, возникшие в Генуе в XII в., стали в городах традиционными, а ко времени Лапо уже несколько устарели в Италии. Их подробная характеристика и даже собственная номенклатура, которая бы позволила различать их разнообразные типы, ждет будущих исследований. Д. Николас обнаружил такие родственные группировки в Генте (он называет их то клановыми, то родственными); они процветали в XIV в.: распределяли имущество между наследниками, помогали устраивать браки, осуществляли кровную месть и получали штрафы за убитых родичей[817]. В Генуе XV в. такие группировки назывались alberghi, имели основные характеристики клана и насчитывали до 600 членов[818]. Во Флоренции они назывались consorterie и были патрилинейными — объединяли потомков по мужской линии; они доминировали в своих кварталах, привлекая к себе некоторое количество более слабых семей, бедных родственников или клиентов; они сплачивались семейственностью и благотворительностью. Как и в Генуе, флорентийские родственные группировки оставались институтом исключительно высшего класса[819].
Лапо ди Джованни Никколини был женат дважды. От первой жены он имел 7 детей, один из которых умер в младенчестве, от второй жены — 6[820]. Его мать была еще жива в 80 лет, и, овдовев второй раз, его сестра Монна осуществила свое традиционное право tornato (возвращения) и присоединилась к Лапо со своей дочерью Леной. Какое-то время в доме на Виа дель Паладжо жила также двоюродная сестра Лапо, Лена Агинетги, монахиня в миру, чье присутствие считалось благотворным, как своего рода амулет, приносящий удачу. Около 1418 г. под кровом Лапо жило 15 человек, не считая слуг[821].
Возвращение чумы в 1417 г. лишило Лапо сына и дочери, живших дома, а также замужней дочери и зятя, чьих троих осиротевших дочерей он взял к себе. Никколайо, умершему сыну, который навлекал на себя порицание отца за то, что был «слишком большим расточителем как своих, так и чужих денег», было 31, но ко времени смерти он еще не женился[822]. Второй сын, Джованни, женился после смерти Никколайо и покинул дом. Бьяджо, третий сын Лапо, изучал право в Болонье и жил сам по себе. Четвертый сын принял обет и стал аббатом монастыря Сан-Сальви[823]. Ко времени составления catasto 1427 г. семья сократилась до 8 человек: Лапо, его вторая жена, их пятеро детей и внучатый племянник. Три осиротевшие внучки, содержание которых было возмещено Лапо семьей их отца, вероятно, уже вышли замуж и уехали. Среди слуг была женщина-рабыня[824]. Вызванный Черной Смертью недостаток слуг и, соответственно, высокая оплата их труда возродили работорговлю, но в ограниченном масштабе. Одно время рабов в значительном количестве вывозили из Восточной Европы (этноним «славяне» породил термин slaves), но торговля рабами-славянами закончилась после обращения этого региона в христианство, поскольку церковь запретила превращение христиан в рабов. Привозимые в XIV в. рабы, по преимуществу женщины, были в основном татарами или черкесами. Catasto насчитывает всего 300 рабов среди 40 000 населения Флоренции[825].
Из 46 кровных родственников, упомянутых Лапо в своей книге, 23 в то или иное время пользовались гостеприимством дома на Виа дель Паладжо[826]. Принцип открытого дома, которого придерживался Лапо, разделялся другими флорентийскими богачами — только они имели достаточно просторные для этого дома. Немногим меньше 4% городских домов в 1427 г. вмещали более 10 человек, включая слуг, тогда как средний дом — 3,8 человек. Во дворах в флорентийской сельской местности жило в среднем 4,7 человек, иногда это было более одной семьи, «разделявшей хлеб и вино», по словам сборщиков налогов. Обычно так жили родственные семьи, особенно семьи братьев, другими словами, это была модель составной семьи[827].
Расширенное домохозяйство Лапо также было строго семейным. К. Клапиш-Зубер указывает, что в противоположность 46 кровным родственникам и 50 или более свойственникам в книге Лапо упомянута лишь небольшая горсточка друзей[828]. Д. Херлихи полагает, что позднесредневековая городская семья психологически страдала от утраты своих членов из-за чумы и других причин и потому стремилась подчеркнуть членство в более крупных родственных группах[829].
Ведение домашнего хозяйства было в руках жены Лапо, которая, возможно, пользовалась советами из замечательного труда Леона Баттиста Альберти «Книги о семье» («I Libri della Famiglia»), Альберти обращает особое внимание на упорядоченность хозяйства: «Все должно быть помещено так, чтобы оно было в полной безопасности, но доступно и готово для употребления, при этом загромождать дом следует как можно меньше… Следите, чтобы то, что использовалось, было немедленно поставлено обратно на место»[830]. Все ключи должны находиться в руках хозяйки дома, за исключением тех, которые используются ежедневно — от буфетной и кладовой — и могут быть доверены наиболее надежному слуге. Покупки должен делать муж по списку жены, которая должна быть достаточно предусмотрительна, чтобы необходимое покупалось «по самой низкой цене и наивысшего качества. Продукты, покупаемые не в сезон, нечисты, легко портятся и дороги». Истинная экономность, согласно Альберти, означает покупку качества, будь то еда или одежда[831].
Сочинение Альберти, крайне популярное в XV в. и ставшее итальянской классикой, представляет собой зарисовку класса флорентийских купцов, к которому принадлежал Лапо ди Джованни, «в полноте их здравого смысла и трезвого хвастовства»[832]. Брак для этого класса сохранял свою непреложную целесообразность, как и всегда, но Альберти не упускает из вида и личные качества жены. Он подчеркивает «достойные манеры», отмечая, что «необузданная, расточительная, грязная, пьяная женщина может быть прекрасна лицом, но никто не назовет ее прекрасной женой», и заключает: «Поэтому в невесте мужчина должен искать красоту ума, то есть хорошее поведение и добродетель». Он полагает, что женщина не должна быть слишком толстой или слишком худой, но «веселого нрава, свежая и живая». Очень существенной представлялась ее способность к материнству. «Миловидность, изящество и очарование» — все это очень хорошо, но мужчина должен «выбирать женщину, которая хорошо сложена для вынашивания детей, с той конституцией, которая обещает, что дети будут сильными и крупными. Есть старая пословица: "Когда ты выбираешь жену, ты выбираешь детей"»[833].
Первоочередное значение в купеческих браках придавалось образованию семейных альянсов. Отец Лапо выбирал супругов для своих детей, руководствуясь одним из двух принципов: либо со стороны и выше, тем самым вступив в союз с семьей более высокого статуса, либо по соседству, тем самым укрепив местные связи. Одна из сестер Лапо получила в приданое 975 флоринов, что отражало движение вверх по социальной лестнице в форме союза с семьей, владевшей землей и обладавшей высоким престижем. Брат Лапо Никколайо женился на молодой женщине из линьяжа Барди, самого крупного во Флоренции и запечатленного в названии Виа деи Барди, где были сгруппированы их многочисленные дома и предприятия. Лапо и его брат Филиппо женились внутри своего собственного квартала Святого Духа, получив от своих невест в качестве приданого 700 и 800 флоринов[834].
Вторым браком, который он заключал сам, Лапо женился на Катерине, даме из Милана, овдовевшей дочери другого торговца шерстью[835]. Брак принес ему приданое в 1000 флоринов, что отражало престиж Лапо в тот момент его жизни, когда он достиг значительного успеха в делах и занимал официальную должность в городе. Две его дочери получили приданое в 700 и 1000 флоринов, которые отражали различия в социальном статусе самого Лапо и семей Альтовита и Альбицци, в которые они вошли[836]. Что касается приданого, то мудрый Альберти настаивал на приданом «скорее среднего размера, но надежном и быстро получаемом, нежели большом, сомнительном или обещанном в неопределенном будущем»; он изобразил слишком распространенную сцену, в которой новая жена подкрепляет своими слезами мольбы ее семьи отложить выплату приданого из-за различных долгов, неудач и потерь. Этот совет согласуется с общим принципом Альберти не брать супругов из семей со значительно более высоким или низким социальным статусом. Сильно превосходящие своим статусом свойственники могли не только затмить человека, но и потянуть его за собой вниз в случае всегда возможного обвала в делах. Поэтому «пусть они будут равно скромные и уважаемые люди». Да и в целом, поскольку нельзя иметь все сразу, лучше хорошая жена, а также добрый родственник, чем большое приданое[837].
Обычно приданое выделялось в деньгах и предметах быта, стоимость которых включалась в общую сумму приданого. Что касается неденежной части, дающий и получающий могли не приходить к одинаковым цифрам. Грегорио Дата, торговцу шелком и соседу Лапо ди Джованни в квартале Святого Духа, два двоюродных брата невесты обещали приданое в 900 золотых флоринов. Через четыре дня после свадьбы он получил из банка Джакомино и К° сумму в 800 золотых флоринов и «подарки», которые двоюродные братья оценили в 106 флоринов, «в свете чего они вычли 6 флоринов из другого счета, оставив мне 100 золотых флоринов. Но из того, что я слышал от нее, и того, что я видел сам, они завысили цену на 30 флоринов или больше. Однако из вежливости я ничего не сказал об этом»[838].
Кроме свойственников, брак приносил дальнейшие социальные и деловые альянсы в форме compari, связей, возникавших при крещении детей; крестными обычно бывали соседи равного или — при возможности — более высокого положения. Некоторые из крестных родителей детей Лапо становились ими бесплатно, «per l’amore di Dio» («из любви к Богу»), другие же привлекались с помощью подарков. Все они были «добрыми людьми с состоянием и властью», как их рекомендует автор-купец Джиованни Морелли[839]. Число крестных родителей уже давно было определено — три, из которых два должны были быть того же пола, что и младенец. Исключались близкие родственники, равно как и потенциальные партнеры по браку, поскольку крещение ребенка создавало «духовное родство» и приводило в действие запрет на инцест[840]. Крещение также требовало одаривания младенца. Однажды, приглашенный в качестве крестного отца Франческо Датини шутливо спросил друга: «Сколько стоит сделать ребенка христианином?» На что друг ответил в том же духе: «В зависимости от того, насколько ты хочешь себя почтить!». Обычно дарили пироги, но по крайней мере однажды Датини преподнес три элла[841] тонкой ткани[842].
В среде флорентийской элиты возродившееся приданое давно уже выросло до значительной суммы. Данте в «Рае» (1315–1321 гг.) проследил путь до времен своего пра-прадедушки: «Отцов, рождаясь, не страшили дочки, / Затем что и приданое и срок[843] / не расходились дальше должной точки[844]»[845]. Если в семье было несколько дочерей, то самых некрасивых экономно определяли в монастырь. В 1425 г. городское управление Флоренции, изыскивая средства для быстрого увеличения годового дохода, обратилось к проблеме приданого и создало Monte delle Doti, сберегательное учреждение, в которое отцы могли вносить вклады для обеспечения будущего дочери. После ряда экспериментов со сроками и учетными ставками Monte delle Doti стало чрезвычайно популярно[846]. Выплаты поступали новому мужу после физического подтверждения брака. Обычно он был рад получить деньги. Соответственно нередко случалось, что за несколько дней, а то и недель до того, как невеста должна была перебраться в свой новый дом, брак осуществлялся физически в доме невесты, чтобы жених наутро после свадьбы мог первым делом поспешить в Monte delle Doti.
Если затраты на свадьбу были чрезмерны для отца невесты, они распределялись между ним и женихом и его семьей. Флорентийское законодательство ограничило старый свадебный дар невесте (donatio propter nuptias) 50 лирами, но от мужа, имевшего высокий статус, ожидали потока подарков для возлюбленной: драгоценностей, мехов, одежд и мебели, чтобы «обставить комнату», в которой они должны спать. Это контрприданое к XV в. выросло настолько, что резко увеличился узкий круг профессиональных кредиторов приданого.
Экономические соображения помогали сохранять традиционную для Флоренции разницу в возрасте. Чума снизила брачный возраст по сравнению с предыдущим столетием, когда трое из предков Лапо отпраздновали свое сорокалетие до свадьбы[847], но и в 1427 г. мужчина любого сословия обычно не женился первый раз до своего тридцатилетия. Молодые сельские женихи, которым жена нужна была для помощи в хозяйстве, женились в среднем в 25 лет, но флорентийский делец обычно женился около 35. Он выбирал невесту вдвое моложе себя; в среднем городская невеста всех сословий была около 18 лет, и богатые девушки выходили замуж моложе, чем бедные[848]. Ситуация могла носить характер самоосуществляющегося пророчества. Во Флоренции, где, как и в Генуе, доминировало делимое наследование всеми мужчинами, молодые люди получали свою часть имущества — деньги, дом, движимое имущество — при самоопределении, обычно непосредственно перед заключением брака, что также требовало немалых расходов. Семьи, вынужденные давать приданое дочерям, могли стремиться отложить выделение сыновей. Лапо ди Джованни описал в своей книге, как он выделил своего сына Джованни: «Я составил договор с Джованни, моим сыном, 7 ноября 1418 г. Причиной, побудившей меня сделать это, стало то, что Джованни около 26 лет, и я хотел дать ему жену. Поскольку у меня очень большая семья, я решил отделить его и дать ему справедливую долю моего имущества, а также много более того. Это я и сделал, потому что он старший из моих выживших сыновей. Договор был составлен сером Антонио, флорентийским нотарием»[849]. К этому времени Лапо уже выделил других сыновей от первого брака. Его сыновья от второго брака ко времени его смерти еще не достигли зрелости.
Немногие отцы могли позволить себе такую широту взглядов. Улицы Флоренции были полны молодых холостяков из хороших семей, с золотом в кармане, склонных к разгулу и насилию, толпа Тибальтов и Меркуцио. Тем временем более бедные девушки, поставленные в невыгодное положение состязанием приданых, догоняли своих богатых сестер, работая служанками, пока не накопят денег на скромное приданое в наличных и вещах, достаточное, чтобы привлечь отпрыска медника или торговца рыбой.
В среде богатых флорентийцев брак был предприятием, требующим осмотрительности, времени и церемоний; он был прямо противоположен тайным крестьянским бракам, клятвы в которых так часто досаждали церковным судам. Когда союз двух флорентийских купеческих семей осуществлялся, не могло быть сомнений в том, что брак состоялся на самом деле. По метафоре К. Клапиш-Зубер, это событие являло собой триптих, основание которого (pedella) составляло предварительное совещание обеих сторон, обычно подготовленное sensale, брачным маклером, или другом обеих семей. После того, как достигалось соглашение по основным пунктам: о желательности альянса и о размере приданого, обе пары родителей, сопровождаемые близкими родственниками, но не вступающими в брак, снова встречались, чтобы запечатлеть договор в письменной форме и скрепить его печатями, после чего они обменивались рукопожатиями, impalmomento. Теперь невеста и жених встречались: молодой человек наносил визит сосватанной девушке, преподносил подарки в виде колец или драгоценностей и обычно приглашался на обед[850].
Механизм обручения очевидным образом исключал для невесты возможность выбора, и все же было бы небезопасно утверждать, что все флорентийские невесты покорно принимали решения родителей. Популярный проповедник Фра Бернардино из Сиены побуждал девушек к независимости историей об одном «очень низеньком молодом человеке», который, познакомившись с невестой, обнаружил, что она «прекрасная высокая молодая женщина». На вопрос брата «Ну как, нравится она тебе?» он ответил: «Конечно, нравится». Но девушка, осмотрев его маленькую фигурку, воскликнула: «Но вы мне не нравитесь!» После чего проповедник добавлял с удовлетворением: «И поделом ему!»[851].
Первая панель триптиха изображала торжественное публичное собрание, обычно в церкви, друзей и родственников заключающих брак семей, но только мужчин. Жених присутствовал на церемонии, невеста нет; вместо нее выступал ее отец или другой мужчина, который осуществлял над ней власть, и приносил официальный брачный обет ее будущему мужу. Жених в свою очередь обещал принять свою невесту через определенное договором время и на согласованных условиях. Нотарий фиксировал условия в документе (sponsalia), который не носил обязательного характера по закону, но который связывал обе стороны, и кровная распря была наиболее вероятным результатом его разрыва любой из сторон[852].
На второй панели триптиха женщины, члены семьи и подруги, присоединялись к мужчинам в доме невесты в «день кольца»[853]. Теперь нотарий задавал формальные вопросы, предписанные церковью, чтобы убедиться в свободном согласии, затем протягивал правую руку невесты к жениху, который надевал обручальное кольцо ей на палец (в других местах священник освящал кольцо и передавал его жениху). Жених, его семья и друзья раздавали подарки, а семья невесты приглашала всех на пир, в то время, как нотарий завершал составление instrumentum matrimonii[854].
Невеста не сразу переезжала в свой новый дом, но ее приданое доставлялось туда с максимальной публичностью. Ответные дары мужа растягивались на длительный период, и их могли позднее вернуть, предположительно с согласия жены, родственнику или профессиональному кредитору, который дал их. Строго временными были кольца, которые, согласно флорентийскому обычаю, заимствовались у родственниц мужа, чтобы приветствовать невесту в ее новой семье и которые она, в свою очередь, должна была отдать последующим новым невестам. Подарки в виде еды на свадебном пире символизировали ту же преемственность, поскольку невеста позднее участвовала в приготовлении свадебных блюд для других.
Третьей панелью триптиха была nozze («ночь»). Чтобы брак был perfetto («совершенен»), что подразумевало в первую очередь его полную публичность, невеста переезжала в дом мужа, в короне и свадебном туалете, с факелами, верхом на белой верховой лошади, в сопровождении отряда друзей ее мужа. В Риме частью церемонии nozze была остановка у церкви, где пара выслушивала мессу и получала благословение; во Флоренции церковной службы могло и не быть[855].
Если брак еще не был физически подтвержден, то это происходило сейчас, между пиршествами и развлечениями, которые могли продолжаться несколько дней. Их длинная цепь варьировалась, соединяя обе части триптиха в один. Менее богатые люди чаще включали церковный элемент, который присутствовал ныне практически повсеместно и за пределами Италии, хотя бы в форме произнесения обетов у церковных дверей.
Заключительный ритуал, нечто вроде общественного постскриптума ко всем формальностям, широко распространенный по всей Европе, был известен во Франции и Англии под названием charivari, в Италии — mattinata. Во Франции весельчаки в масках пели серенады жениху и невесте под аккомпанемент шумных импровизированных инструментов. В Италии масок не было, но музыка была еще ужаснее, так что этот обычай (rumore) многократно подвергался запрещению как городских властей, так и церкви. Вступающих в повторный брак вдов и вдовцов особенно бурно чествовали charivari, которые часто кончались уличным скандалом. В Авиньоне взятые с участников подобных действ штрафы шли на уборку улиц. В Модене ритуал mattinata превратили в благопристойное занятие тем, что от зачинщиков шума откупались взятками, достаточными, чтобы отпраздновать это событие в трактире, а в это время нанимались настоящие музыканты, чтобы исполнить для супружеской пары серенады[856].
Разница в возрасте мужа и жены вела к раннему вдовству и последующему повторному браку, при котором, как это ни странно, разница часто бывала еще больше: старики, будь они вдовцами или нет, отдавали очевидное предпочтение молодым женщинам. Женщины более зрелого возраста, как, возможно, сестра Лапо Монна, овдовевшая дважды, обычно бывали вынуждены возвратиться домой к своей семье, где ее мог и не ждать восторженный прием, особенно если она привозила с собой маленьких детей. В некоторых случаях вдову вынуждали уехать из дома мужа, поскольку в нем жили один или более его братьев, брак или секс с которыми был исключен для нее запретами на инцест. Если же она оставалась одна, возникала опасность другого рода — угроза ее репутации. Удовольствия секса, раз испробованные, считались опасно притягательными. В клириках видели сомнительных компаньонов, особенно монахов нищенствующих орденов, которые, согласно Боккаччо, были «великими утешителями вдов»[857]. Фра Бернардино, у которого имелась история на каждый случай, предостерегал вдов в своем приходе «быть осторожными», рассказывая историю о священнике, который спас женщину из борделя. Чтобы уберечь себя от искушения, она попросила его замуровать ее в «келье», оставив только небольшое отверстие, чтобы разговаривать через него. Но когда они общались через отверстие, «каждому из них приходили в голову такие мысли, которые иногда посещают человека», и она пригласила его внутрь, и «не затягивая рассказ, [скажу, что] вскоре она оказалась с ребенком. И отчего все это произошло? От недостаточной осмотрительности»[858].
Флорентийская вдова XV в. обычно обладала финансовой независимостью, поскольку ей возвращалось приданое. Хотя оно свободно использовалось мужем, пока он был жив, приданое никогда не переставало быть собственностью жены и, чтобы защитить ее интересы, закон признавал ее права предпочтительными перед правами кредиторов и даже ее мужа, если его расточительность или плохое ведение дел носили угрожающий характер[859].
Вступающая в повторный брак молодая вдова (или девушка, выходящая замуж за вдовца) часто сталкивалась с другой проблемой — его детьми от первого брака. Фра Бернардино утверждал, что молодая невеста немолодого мужа, переселившись в новый дом может найти там «пасынков и так мало любить их, что будет попрекать их даже едой, или, если найдет падчерицу, мир продлится недолго. А — о-о-о! — если есть свекровь — я не буду говорить ничего; вы знаете это сами. Мало мира; счастливые времена скоро кончаются»[860]. Пасынки и падчерицы иногда подавали в суд иски на своих мачех и отчимов из-за прав на имущество, хотя завещания часто обеспечивали равные права для всех детей.
Но как бы то ни было с детьми, брак юной невесты и пожилого мужа придавал жене XV в. особенно уязвимую позицию в семье: при первом браке она по своему возрасту находилась где-то посередине между отцом и детьми. Она сама обычно растила детей и, поскольку пожилой муж вряд ли мог дожить до их совершеннолетия, она и воспитывала их по преимуществу сама. Моралисты подозревали, что материнское воспитание детей во многом является причиной беспокойства флорентийской молодежи. «Матери ни на какую просьбу не отвечают "нет", — писал поэт Маффео Веджо. — Они попустительствуют детям, они становятся на их сторону, когда дети жалуются на ушибы, нанесенные их товарищами по играм, или удары своих учителей, так, как будто они сами ранены. Наконец, они разрешают им все, что они не захотели бы. Что может быть названо более ужасным, чем эти легкость и вседозволенность, которой следуют в первую очередь матери?». Отцы должны принимать участие в воспитании детей[861].
Единственной важной обязанностью, обычно исполняемой отцами, был выбор кормилицы (balia). Широко распространенное среди позднесредневековой аристократии Флоренции приглашение кормилиц к этому времени вошло в обычай и у среднего сословия. Кормилицы, по словам карнавальной песенки, были «молодыми замужними женщинами, опытными в нашем искусстве, мы умеем запеленать младенца в мгновение ока»[862]. Некоторые жены флорентийских ремесленников выхаживали детей купцов и банкиров, отдавая выкармливать своих детей крестьянкам за более низкую плату; богатая мать, которая не выкармливала своего ребенка, платила столько, что этого хватало обеим кормилицам.
Иногда кормилицы жили в доме, где находился ребенок, но значительно чаще (четыре раза из пяти, по одному из исследований) они брали ребенка в свой собственный дом, часто находившийся на некотором расстоянии за пределами города. Увезенные в корзине на осле, которого вел слуга, такие младенцы были полностью отделены от своей семьи на протяжении 18 месяцев или более[863]. Проповедники не одобряли подобную практику, правда не по религиозным, а по практическим мотивам: «Вы отдаете своего ребенка, чтобы его вскормила свинья, — говорил Фра Бернардино своим прихожанам, — где он набирается привычек своей няни… И когда он возвращается домой, вы жалуетесь, "Я не знаю, на кого ты похож; это не наш сын!"»[864]. Что касается козлиного, овечьего, коровьего молока, то оно считалось пригодным в лучшем случае в соске. Ребенок, «выкормленный молоком животного, не будет иметь совершенного ума», — считал Паоло да Чертальдо, автор книги советов. Все соглашались, что младенец похож на растение, которое нуждается в выращивании на подходящей почве. Микеланджело, которого отдали на вскармливание жене камнереза в 1475 г., шутливо заявлял, что он впитал «молоток и резец, которые я использую для моих статуй, с молоком няни»[865]. Отцы тратили много усилий, чтобы найти физически здоровых и добродетельных кормилиц, и в договоре специально оговаривали «хорошее и здоровое молоко»[866].
Возвращение ребенка домой после пребывания у кормилицы было, вероятно, поводом для радости, давало отцу возможность выразить свою привязанность к ребенку, часто давно установившимися путями. Альберти изо всех сил критикует отцовскую привычку подбрасывать ребенка в воздух. С маленькими детьми, согласно Альберти, надо обращаться с величайшей нежностью и, по сути дела, лучше всего их передавать исключительно в руки матери. «Последующий возраст полон восторгов» как для родителей, так и для начинающих ходить и «сопровождается общим смехом. Ребенок начинает оповещать о своих желаниях и частично облекать их в слова. Вся семья выслушивает, а все соседи повторяют его выражения не без радостных и веселых обсуждений… На пути ребенка обнаруживаются бесконечные надежды, удивительные свидетельства его тонкого ума и острой памяти, и так каждый говорит, что маленькие дети — утешение и радость для их отцов и стариков в семье»[867].
По мнению Альберти, образование абсолютно необходимо «любому человеку, который должен руководить и управлять вещами» — отношение, единодушно разделяемое флорентийской элитой. Хронист XIV в. Джованни Виллани писал, что 60% флорентийских детей посещают школу[868] — и это в столь раннее время. Обучение начиналось даже раньше, чем дети приступали к формальному школьному образованию. 8-летний Пьеро де Медичи писал своему отцу Лоренцо в 1479 г.: «Мы все здоровы и учимся. Джиованни начинает писать. Лукреция шьет, поет и читает Луиза начинает говорить несколько коротких слов. Контессина наполняет дом своим шумом». В XV в. большинство детей из среднего класса и богатых семей начинали формальное образование около 7 лет в школах коммуны. Обучение проходило три стадии: первая — обучение чтению и письму; вторая — обучение счету с использованием в это время арабских цифр, введенных в Европе Леонардо Фибоначчи; третья — активная работа в качестве ученика в банке или торговом доме[869].
Если есть что-то, что прекрасно сочетается со знатностью или является достойным украшением человеческой жизни, — писал Альберти — или приносит хорошие манеры, власть и репутацию семье — это, разумеется, образование. Отец должен быть уверен, что его сыновья посвящают свое время серьезным занятиям. Он должен научить своих детей правильно читать и писать. Они должны научиться абаку, познакомиться с геометрией, поэтами, ораторами, философами. Нравственность приобретается вместе со знанием литературы». Сборники текстов того времени на «варварской» латыни вызывали нарекания Альберти, который настаивал на чистом латинском языке Цицерона, Ливия и Саллюстия[870].
Хотя флорентийские девочки иногда посещали школу, требования к их образованию были значительно ниже, чем к образованию мальчиков. Их могли зачислить в религиозное учреждение, где они оставались до замужества или навсегда, но их могли обучать письму, а могли и не обучать. Маргарита Датини, жена Франческо Датини из Прато, научилась читать и писать, только став взрослой женщиной, для того, чтобы вести личную переписку со своим часто отсутствующим мужем[871]. Даже для патрицианских женщин обучение ведению домашнего хозяйство шло впереди книжного учения. Фра Бернардино советует родителям обучать дочерей «шить, кроить, прясть, убирать, готовить, мыть собственную голову и головы братьев, обстирывать дом и накрывать на стол. Пусть они не будут похожи на тех девушек, которые, придя в дом мужа, не могут сварить яйцо!»[872]
Дисциплина была по преимуществу сферой отцов, которые, по разумению Альберти, должны требовать ее с умеренной строгостью и беспредельной бдительностью: «Обязанность отца не только наполнить буфет и колыбель, как говорят. Он должен, более того, блюсти и охранять семью со всех сторон, проверять и держать в поле зрения весь дом], включая слуг], знать все поступки каждого члена семьи в доме и вне дома, исправлять и улучшать каждую дурную привычку. Предпочтительнее, чтобы он использовал увещевающие, а не негодующие слова, авторитет, а не власть»[873].
Особенно строго сдерживать следовало взрослых молодых людей. Хороший отец «знает, как управлять склонностями молодых людей Он никогда не должен разрешать им пытаться сделать что-либо безответственное или дикое из мести или для удовлетворения своего юношеского и разгульного оптимизма»[874]. Отец, суммирует Альберти, «должен всегда вести себя как отец, не предосудительно, но достойно, не фамильярно, но доброжелательно. Каждый отец и каждый старший по возрасту должен всегда помнить, что власть, основанная на силе, неизбежно оказывается менее прочной, чем авторитет, поддерживаемый любовью. Никакой страх не может длиться очень долго; любовь продолжается значительно дольше»[875].
Гуманистический реализм Альберти был голосом из будущего. Но продолжали раздаваться и голоса из прошлого. Фра Джиованни Доменичи рекомендовал такие отношения между родителями и детьми, которые бы вполне соответствовали взглядам римского paterfamilias: «По крайней мере дважды в день» детей надо заставлять «почтительно преклонять колени у колен отца и матери и получать их благословение а, поднявшись, склонить голову и поцеловать руку отца… Они не должны позволять себе разговаривать в присутствии отца и матери, даже если они бородатые мужчины, но только слушать и отвечать»[876]. И далее: «Сын — это вещь отца и матери, и потому его можно бить столько, сколько они хотят». Овдовевшая мать должна принять на себя роль отца и действовать «шлепками и розгами». Чтобы научить справедливости и терпению, следует требовать неукоснительной дисциплины, даже если сыну 25 лет[877].
Все соглашались в том, что за девочками требуется самый неусыпный надзор. «Не спускайте глаз [со своей дочери], — предупреждал Фра Бернардино. — Если она не сидит спокойно дома за прядением и тканьем, но подбегает к окну на каждый звук, — тогда, если вы не накажете ее, вы увидите, что она доведет вас до позора… Остерегайтесь пускать [молодых девушек] на пиры или свадьбы. Не давайте им иметь ничего общего со слугами. Не давайте им слишком много разговаривать даже с их родственниками; потому что, если вы потом обнаружите, что они беременны, вам не придется спрашивать, как произошла подобная вещь. Не вверяйте их [попечению] родственников… И никогда, никогда, никогда не давайте им спать вместе с их собственными братьями, как только они подрастут; потому что Дьявол хитер… Не слишком вверяйте вашу дочь даже ее отцу»[878]. Несмотря на неослабевающую озабоченность грехом кровосмешения, сохранившиеся документы свидетельствуют о нескольких действительно бывших случаях. А что касается целомудрия в целом, предостережения Фра Бернардино родителям кажутся хорошо обоснованными. Популярная книга об этикете и одежде дает невесте советы, как показаться девственницей, если она таковой не является[879].
В рассматриваемый период незаконнорожденные дети впервые признаются социальной проблемой, требующей внимания правительства. В 1420-е годы Флоренция учредила первый в мире приют для подкидышей, знаменитый Ospidale degli Innocenti, революционная конструкция которого, принадлежащая Брунеллески, считается началом ренессансной архитектуры[880]. Как и открывавшиеся впоследствии в других странах аналогичные учреждения, приют не мог справиться с этой проблемой, усугубленной к тому же большим количеством сирот без родственников, которые могли бы взять их. Исследование К. Клапиш-Зубер флорентийских документов раскрывает печальное детство маленьких бродяжек и попрошаек, старших детей, которые поддерживали братьев и сестер, девочек, проданных их родителями, младенцев, оставленных у церковных дверей. Усыновление, которое стало эффективным средством позднее и было хорошо известно Древнему Риму, мало применялось в Средние Века[881].
Несмотря на множество нежеланных детей, церковь ужесточила свое отношение к контрацепции. Библейский рассказ о грехе Онана принимался как прямое свидетельство осуждения широко распространенной техники coitus interruptus. Другая техника, содомия, признавалась смертным грехом. Данте намекал на него, а в следующем столетии Бенвенуто Челлини был обвинен в Париже в отношениях с девушкой «на итальянский манер»[882]. Материальные, например закупорка влагалища, так же как и патентованные средства, вроде травы Пьера Клерже, и другие магические и полумагические приемы использовались очень широко, а распространенность целей их применения нашла отражение в латинской пословице, которая дошла до нашего времени: «Если не целомудрие, то осторожность» (Si поп caste, tamen caute), или «Если не можешь быть добродетельной, будь осторожна»[883]. Д. Херлихи полагает, что в целом контрацепция могла давать демографические результаты, хотя брачный возраст и другие нецеленаправленные факторы без сомнения играли значительно большую роль[884]. Практика приглашения кормилиц сокращала срок между беременностями для матерей, которые не вскармливали сами своих детей, и удлиняла его для тех, кто это делал. Флорентийская статистика показывает, что среди двух категорий женщин, которые обычно становились кормилицами, деревенские матери имели больше детей, чем бедные городские[885]. Богатые городские матери, которые отдавали своих детей кормилицам, были более плодовиты, чем бедные, они также могли лучше защитить своих младенцев от болезней и опасностей. Их дома были «переполнены молодыми людьми и детьми»[886].
Преклонный возраст приносил свои трудности даже богатым флорентийцам, но такие, как Лапо ди Джованни Никколини могли рассчитывать на больший комфорт, чем их предки. Они также пользовались преимуществами тосканского местного обычая сохранять главенствующее положение capo di famiglia («главы семейства»), пока дышат. Повиновение и уважение, воспитываемые в детях, очевидным образом распространялись и на преклонные года родителей, к которым проповедники требовали относиться с добротой и терпением: «Люди не быки, которые чем старше, тем выносливее, — замечает Фра Бернардино. — Если [твой отец] болен, раздражителен в речах и вспыльчив характером, усыпь его дорогу розами»[887]. Учитывая власть capo di famiglia, обращение к нему с просьбами было и осмотрительным, и гуманным.
Лапо ди Джованни дожил до 1430 г. и занимал несколько важных общественных должностей. Ко времени своей смерти он был управляющим (vicario) замка в Вико Пизано[888]. Его сын Паоло сделал запись о его смерти и погребении с почтением, в котором можно разглядеть больше, чем просто удовлетворенность стоимостью похорон: «Всемогущий Бог призвал к себе благословенную душу Лапо, моего отца, сына Джованни Никколини. Пусть Бог в своем сострадании и милости даст его душе истинное прощение, а это случилось 24 декабря 1430 года в 10 часов… И мы велели привезти тело упомянутого Лапо из Вико Пизано во Флоренцию в запечатанном гробу 26 декабря 1430 года, и мы поместили упомянутый гроб в Сан Джакопо тра де Фоссе в тот же день в час вечерни. И мы похоронили его 27 декабря вечером в флорентийской церкви Санта Кроче в гробнице Джованни, его отца, у подножия алтаря, где захоронены другие члены нашей семьи, и где находится мраморная плита с написанным именем упомянутого Джованни, и наш герб находится посередине… И затем 4 января мы отслужили погребальную службу и поминовение упомянутому Лапо, моему отцу, поскольку таковы были наша обязанность и наше желание, потому что он был мужем большого достоинства и глубоко почитаемым во всех главных учреждениях нашей страны как дома, так и за рубежом. Хотя и было нехорошее время войны и чумы и хотя мы выплатили тяжелейшие налоги и у нас было мало имущества, мы воздали ему и себе почести сверх наших интересов, как должны делать хорошие сыновья. Мы много потратили, как явствует из книги наследников упомянутого Лапо, написанной рукой Бернардо Никколини».
Погребальный обряд требовал стягов, гербов и флагов, которые несли пешие и конные и которые знаменовали многочисленные отличия Лапо, деловые и политические, и большого количества священников: «Это потребовало больших расходов, и мы четыре младших сына, Паоло, Лоренцо, Бернардо и Отто, оплатили все, а также расходы за бдение… За все это да восхвалим и возблагодарим Господа, потому что я истратил свою четвертую часть по доброй воле и я надеюсь, что так же поступили и трое других»[889].