Хотела бы я больше помнить о своих родителях! Хотя бы то, как они выглядели. Сейчас их лица для меня – расплывчатые, ускользающие тени в дальних закоулках сознания. Почти все, что мне о них известно, исходит от дяди Джима, собственные воспоминания очень смутны. Успокаивающий голос матери: «Все будет хорошо», – говорит она. Смех отца. Цитрусовый запах его мыла.
Я даже не знаю их имен. В тех редких случаях, когда Джим о них упоминал, говорил просто: «твой отец», «твоя мать», «твои родители». Знаю, что она была модом. Имела чин полковника. Он был примом, рядовым. Оба служили в Жестяном Блоке.
Однажды, опрокинув с полдюжины стаканов виски, дядя Джим сказал: моя мать была самой отважной женщиной, какую он знал. Ее невозможно было ни смутить, ни напугать, как будто она вовсе не ведала страха.
– Значит, я пошла в нее, – ответила я.
Мягкая улыбка тронула его губы, но ответил Джим серьезно.
– Нет. Ты, Рен, не отважна – ты безрассудна. Это совсем другое.
Я обиженно поджала губы.
– Бросаться очертя голову навстречу опасности – это еще не храбрость, – ворчливо продолжал он. – Твоя мать тщательно обдумывала каждый свой шаг. В каждую ситуацию входила с открытыми глазами. Всегда прекрасно знала, что делает и зачем.
И сейчас, когда, как тень, крадусь по базе, я слышу в своем сердце эти слова.
Сопротивление меня спасать не станет. Это очевидно. Им было наплевать на смерть Джулиана Эша – и теперь наплевать на то, что Рен Дарлингтон в когтях врага. Вытаскивать свою задницу из капкана мне придется самой.
И для этого нужен план. Серьезный план. Такой, который я обдумаю пять, десять, двадцать раз, и лишь затем начну воплощать в жизнь. Возьму пример с дяди Джима – или с моей матери – и буду учиться у них терпению. Прыгать на первый оставшийся без присмотра мотоцикл и катить куда глаза глядят – верный путь к неудаче. Чтобы сбежать, нужно рассчитать и выверить каждый свой шаг.
С чего начинается любой хороший, серьезный план?
С разведки.
Я не строю иллюзий о том, где нахожусь. Это крупнейшая военная база на Континенте. Ее периметр охраняется по высшему уровню. Но… должно же быть и у этой непрошибаемой стены какое-то слабое место! Или даже парочка. Может быть, однажды кто-то совершит ошибку. Какой-нибудь солдат отойдет облегчиться. Или забудет на столе ключи. Дядя Джим учил меня внимательно следить за другими и извлекать выгоду из их ошибок.
С каждым шагом в кровь впрыскивается новая доза адреналина. Повсюду камеры – мигающие красные огоньки. На вышках дежурят часовые. Знаю, они меня видят – но никто не останавливает. Никто не кричит, чтобы я возвращалась в казарму.
Словно какое-то волшебство.
Выйдя во внутренний двор, останавливаюсь перед массивной каменной стеной. В конце стены – двойные металлические ворота, выкрашенные в черный цвет. Они открыты, но за ними лишь непроглядная тьма. Я сглатываю, когда понимаю, где оказалась. Передо мной тоннель – и я знаю, куда он выходит.
Когда подхожу к воротам, меня замечает часовой на стене. Вздрагивает от неожиданности.
– Что ты… – начинает он. Но затем умолкает, касается собственного уха – и, следя за мной сощуренными глазами, пропускает.
Чары развеялись. Я понимаю, что происходит. Но сейчас мне плевать.
Вхожу в темный, молчаливый тоннель, не сводя глаз с бледного огонька вдалеке. Шаги по асфальтовому покрытию почти неслышны. Пройдя тоннель насквозь, выхожу на Южную Площадь.
Я стою в центре просторного внутреннего двора. Это место слишком хорошо мне знакомо. Красноватая глинистая почва под подошвами. Эшафот. Прожектора, закрепленные на стенах, заливают деревянный помост светом, словно это сцена, на которой один из театров Системы должен разыграть представление. Выглядит невинно – по крайней мере, пока никто здесь не падает на колени, моля о пощаде. Впрочем, дядя Джим ни о чем не просил. Он был гордым человеком.
Перед глазами у меня, словно в мгновенной вспышке света, встает его суровое обветренное лицо. Будто наяву, слышу грубоватый голос, приказывающий мне идти чинить забор или заняться еще какими-нибудь домашними делами…
Слезы жгут веки. Отворачиваюсь от эшафота, гляжу на решетчатые ворота позади себя, потом запрокидываю голову и осматриваю стену. Внушительная каменная постройка – край ее нависает высоко над головой.
Вытираю ладони о штаны, подхожу к воротам, ставлю ногу на решетку и начинаю карабкаться вверх. Добравшись до верха, перелезаю с ворот на стену. Нахожу углубление, в которое можно поставить ногу, ищу на ощупь, за что бы ухватиться пальцами.
Меня по-прежнему никто не останавливает.
Лезу, цепляясь за камни, все выше и выше, и наконец втаскиваю себя на помост, идущий по периметру стены. Он шириной в несколько футов – по нему можно ходить, не опасаясь потерять равновесие. Прохожу футов пятьдесят, останавливаюсь, чтобы осмотреться. За стенами базы черным полотном, на которое лишь предстоит нанести краски, раскинулся город. В темноте слабо мигают огоньки – признаки цивилизации.
Поворачиваюсь и смотрю на эшафот: сейчас он у меня под ногами, футах в двадцати. Меня затопляют воспоминания. Снова вижу, как тело Джима, подброшенное в воздух ураганом пуль, рухнуло наземь. Вижу рубашку, пропитанную кровью. Слышу последние слова, не известные никому, кроме меня.
«Прощай, пташка».
Душу пронзает невыносимая боль – фантомная боль потери. Я зажмуриваюсь, стараясь сдержать слезы, но, кажется, на этот раз они готовы политься по щекам…
– Осторожнее, Дарлингтон! Один неверный шаг – и убедишься, что не все голубки умеют летать.
И почему я не удивлена, услышав этот голос?
Сажусь на край помоста, свесив ноги вниз, и смотрю сверху на Кросса. Чертов ублюдок с каждым разом становится все привлекательнее!
Отвечать ему не стану, просто отведу взгляд.
Он тоже начинает взбираться по воротам. Они не скрипят, и это злит: когда я по ним карабкалась, скрипели. А по стене поднимается так бесшумно, что, если бы я не видела его краем глаза, не заметила бы его приближения.
Кросс подходит ко мне, но не садится. На бедре у него револьвер в кобуре.
– Вовсе незачем так себя утруждать, – говорю я с насмешкой. – Бежать я не собиралась.
– Ты и не сможешь сбежать, Голубка. Тебя бы и из казармы не выпустили, если бы я не позволил.
Я прищуриваюсь.
– Каждый дюйм каждой здешней стены утыкан камерами и беззвучными сигнализациями. Мне поступил сигнал от охраны в ту секунду, когда ты вышла из спальни. Точно так же мне сразу сообщили, когда ты угнала байк в восточном квадранте.
– Почему ты приказал им мне не мешать?
– Хотел посмотреть, куда ты отправишься. – Он останавливает взгляд на эшафоте, а потом задает неожиданный вопрос: – Когда ты смотрела на казнь, заметила «поджог»?
Не обращая внимания на легкий укол тревоги, я отвечаю:
– Честно? Я думала только о том, как пробраться на эшафот и спасти дядю. И не замечала, что с расстрельной командой творится что-то неладное, пока люди на площади не подняли крик.
Кросс не сводит с меня взгляда. Его голубые глаза обшаривают каждый дюйм моего тела, и я вдруг остро ощущаю, что тонкий белый пижамный верх, в котором сплю, слишком мало скрывает от чужаков. Снова и снова подаю просьбы о том, чтобы из Округа Z привезли мои личные вещи, но мне снова и снова отказывают. Должно быть, тоже дело рук Кросса. Никаких увольнительных. Никаких удобных пижам. Он не хочет, чтобы мне было здесь комфортно.
Немного помолчав, он достает из кобуры револьвер. Я застываю. Но он всего лишь присаживается со мной рядом. Оружие кладет на помост между нами – и смеется, заметив, что я не свожу с него глаз.
– Давай, попробуй! – говорит Кросс вполголоса, и на щеке появляется ямочка. – Повеселимся немного!
Я делаю вид, что от его близости сердце не начинает биться быстрее. И запах кожи и смолы совершенно меня не смущает.
– А сейчас тебе невесело? Гоняться за мной среди ночи, не давая погоревать спокойно, – этого для развлечения мало?
– Так вот к чему эта полночная экскурсия? Решила погоревать в одиночестве?
– Звучит так, словно ты мне не веришь.
– Я тебе вообще почти ни в чем не верю, Дарлингтон.
Я невольно расплываюсь в улыбке – но лишь пока не перевожу взгляд на эшафот. Смеяться больше не хочется. Указываю вниз и говорю жестко:
– Это варварство – то, что вы здесь творите.
Кросс пожимает плечами:
– Меня к этому не приплетай. Расстрельная команда мне не подчиняется. Казнями занимается Жестяной Блок.
Мне вспоминаются те восемь человек, что так охотно – с такой радостью – всаживали пули в моего дядю. Сами собой сжимаются кулаки. За прошедшую неделю мое желание мести не стало ни на каплю меньше.
– Но даже не говоря об этом… – Он поворачивает голову ко мне. – Что, по-твоему, большее варварство: уничтожать зло или подвергать страданиям невинных людей, потому что не хотим убивать виновных?
– Мой дядя не был злом.
– Речь совсем не только о твоем дяде. До Последней Войны по всему миру было множество тюрем. Общество содержало миллионы преступников. Кормило их, одевало. Хладнокровные убийцы и насильники детей жили лучше, чем большинство свободных граждан. Даже приговоренным к смерти позволяли прожить еще много лет, иногда десятилетий, прежде чем исполнить приговор. И сытно кормили три раза в день – а тем, кто никого не убил и не изнасиловал, иной раз на кусок хлеба не хватало. Цацкаясь со злом, мы отнимаем ресурсы у невиновных.
Я фыркаю:
– А кто совсем недавно читал мне лекцию о том, что жизнь несправедлива?
– Так и есть. Я просто говорю, что расстрел – не бессмысленная жестокость. Может быть, в Старой Эре было место для милосердия. Но теперь нет.
– Мой дядя не вредил детям и никого не убивал. – По крайней мере, никого из тех, кто этого не заслуживал.
– Твой дядя представлял угрозу для Системы.
– Он просто разводил скот!
– Он был дезертиром. И девиантом. Угрожал тому, что мой отец ценит превыше всего на свете, – порядку.
«Мой отец». В первый раз слышу от него эти слова. И они напоминают, что мне пора призвать к порядку свое глупое сердце.
Как ни привлекателен этот мужчина – для меня он враг.
– Генерал одержим идеей исправить ошибки Старой Эры. Мы с братьями, пока росли, только и слышали о том, как человечество само себя уничтожило. Позволило хаосу взять верх над порядком. Поощряло выученную беспомощность. Дети учились в школе чуть ли не до двадцати лет. А потом снова шли учиться. Бессмысленная трата времени, ресурсов, орды жалких, ни на что не способных бездельников… Кто ничего не производит, тот начинает разрушать.
– Значит, ты в это веришь? Порядок и эффективность превыше всего?
– Я верю, – хрипловато отвечает Кросс, – что человечество в любых условиях запрограммировано на самоуничтожение. Старая Эра, Новая Эра, девианты у власти, примы у власти… Неважно. Мы всегда найдем способ перебить друг друга. Мы обреченный вид.
– Как мрачно!
Некоторое время он сидит молча. Это не тот Кросс Редден, к которому я привыкла, – насмешливый, взрывной, безжалостный. Задумчивый и меланхоличный Кросс… это для меня, пожалуй, слишком.
Наконец он заговаривает снова – ровным, бесстрастным тоном:
– Я понимаю, что ты делаешь, и это не сработает. Думаешь, если нарочно проваливать тесты и изображать никчемную неумеху, тебя исключат? Нет, не исключат. Я уже говорил: выбор у тебя – между Программой и камерой.
Внутри у меня скручивается тугой узел протеста.
– Ты прекрасно знаешь, что в Структуре мне не место. Я здесь только из-за преступлений – якобы преступлений – моего дяди.
– Раз так, скажи, где твое место? Куда тебе идти теперь, когда Джулиан Эш мертв? Вернуться в свой округ тебе никогда не разрешат.
– Ты ведь даже не хочешь видеть меня в своем драгоценном Серебряном Блоке! – Гнев и обида теснят мне грудь. – Сам говорил, ты мне не доверяешь!
– Мое доверие можно заслужить.
Едва удерживаюсь от ответа: «А мое – нет!» Никогда не смогу доверять Кроссу Реддену. Или его отцу. Да и любому в этом гнезде гадюк.
– Значит, ты готов проявить ко мне доверие, – горько усмехаюсь я. – А сам даже туристического пропуска мне не выдал!
Он смеется в ответ, раскатисто и насмешливо:
– Так вот почему ты бродишь по ночам? Обидели мышку, написали в норку?
– Иди ты!
– Хочешь пропуск? Его тоже надо заслужить. Действия твоего дяди привели тебя сюда, но они не определяют, кто ты. Теперь у тебя есть выбор. Можешь поддаться гордости и обиде – а можешь подняться над ними и принять возможность, которую тебе предлагают.
– Возможность смириться с жизнью, которую мне навязывают? – язвительно уточняю я.
– Знаешь, Голубка, иногда всем нам остается только принять свою судьбу. Стену лбом не прошибешь. – Он пожимает плечами. – У тебя есть шанс показать, чего ты стоишь, проложить для себя новую дорогу. И вот что тебе посоветую: не пролюби этот шанс.
Я смотрю на него убийственным взглядом:
– А что, если не хочу никому ничего показывать и доказывать? Хочу только одного: пусть меня оставят в покое!
В ответ раздается насмешливое фырканье.
– Ну нет, этому не бывать. Только не здесь.
Одним плавным движением, с ловкостью, неожиданной для такого крупного мужчины, он поднимается на ноги.
– У тебя есть еще час. Если через час не вернешься в казарму, прикажу патрульным за волосы тебя притащить.
– Какой ты джентльмен!
– Чего нет, того нет.
Кросс уходит, а я все сижу и смотрю на эшафот. Во мне бьется обида и протест против этой избранной им для меня «судьбы».
Я многое приняла, со многим смирилась.
Смирилась со смертью родителей.
С гибелью Джима.
С тем, что я – ходячее оружие и должна это скрывать. Что, если люди узнают, кто я, тут же всадят мне пулю в голову.
Смирилась с тем, что никогда и никому не смогу показать себя настоящую, – это слишком опасно.
Но эту «судьбу» я не приму. Нет у меня предназначения стать пленницей Структуры! И будь я проклята, если подчинюсь этому приговору.