Тридцать первое декабря я провёл один в номере.
Утром — последние формальности по делу Алексеева. Подпись протоколов, передача папки в политическую часть. Я сидел в кабинете Савицкого и ставил подписи там, где он показывал. Алексеев — в камере. Гинзбурга должны взять в первую неделю января, мне сказали — точно когда, не знают, это уже не наш отдел.
К часу всё было закончено. Савицкий встал, протянул руку.
— Воронов. С наступающим.
— И вас.
— Где встречаешь?
— В номере.
— Один?
— Один.
Он посмотрел на меня, подумал.
— Может, к нам? Жена готовит, дети будут.
— Спасибо. Но — нет. Я хочу один.
— Понимаю. — Кивнул. — Тогда — после Нового года, второго января. Курьера будем брать. Вокзал. Если хочешь — можешь приехать смотреть. Не вмешиваться, просто посмотреть.
— Хочу.
— В девять утра у меня в кабинете. Поедем вместе.
— Принял.
Я вышел.
Купил в гастрономе на Невском еды — банку шпрот, колбасу варёную, хлеб, несколько мандаринов. В очереди постоял за бутылкой шампанского — «Советское», полусладкое, всё, что было. Заплатил, нёс в гостиницу.
В номере сел разбирать. Бутылку Зорина — «Арарат» — поставил рядом с шампанским. Получился маленький стол: коньяк, шампанское, шпроты, мандарины. Хлеб. Праздничный набор холостяка в командировке.
Включил радио — оно стояло на тумбочке, я раньше не пользовался. Поймал волну. Шла обычная программа — какая-то лекция о международном положении. «Афганская революция выходит на новый этап развития. Советский Союз оказывает братскую помощь дружественному народу…»
Я выключил.
Сел у окна. Смотрел на улицу. В Ленинграде темнело рано — к четырём уже сумрак, к пяти — ночь. На улицах людей было больше обычного — все спешили домой, к столам.
Мне идти было некуда.
В семь я зажёг настольную лампу. В восемь спустился в столовую гостиницы — поужинал последним советским ужином уходящего года: салат «Оливье» в маленькой тарелке, котлета с пюре, кисель. В столовой было шумно — командировочные, как и я, не уехавшие. Сидели парами, по три, разговаривали. Я ел молча, в углу.
Вернулся в номер. Включил телевизор — «Юность», старый, ламповый, с большим круглым экраном. Сначала шёл какой-то концерт. Потом — поздравление трудящимся. Потом — Брежнев.
Леонид Ильич стоял за трибуной, медленно говорил. Голос — тяжёлый, шепелявый, с длинными паузами. Я слушал. В моей жизни это поздравление я смотрел много раз — в записи, в документальных фильмах. Сейчас смотрел вживую, по советскому телевизору, в Ленинграде. Брежнев был ещё жив. Жить ему оставалось — три года.
«Дорогие соотечественники! Уходящий тысяча девятьсот семьдесят девятый год был годом напряжённой работы советского народа…»
Я открыл бутылку коньяка. Налил себе в гостиничный стакан. Выпил.
«В уходящем году наша страна одержала новые выдающиеся победы…»
Я налил ещё. Выпил.
«Совет Безопасности ООН в текущем месяце единогласно принял резолюцию…»
Брежнев говорил про успехи в сельском хозяйстве, про достижения в освоении космоса, про укрепление дружбы народов. Он не упомянул Афганистан. По его речи нельзя было догадаться, что неделю назад страна вошла в десятилетнюю войну.
Я подумал: он сам, скорее всего, верит в то, что говорит. Или не верит, но прощается с уходящим годом так, как привык — как Генеральный секретарь, который должен поздравить народ. Афган для него — рабочий вопрос, обсуждённый в Политбюро. Он не знает, что это будет.
Я знал.
Я налил третий стакан коньяка. Выпил его не закусывая.
В одиннадцать пятьдесят пять Брежнев замолчал. На экране пошли куранты Спасской башни. Звонкие удары — двенадцать раз.
Я открыл шампанское — пробка хлопнула в пустом номере, зазвучало громко. Налил в чистый стакан. Стоял у окна. Слушал.
Двенадцать ударов.
Тысяча девятьсот восьмидесятый.
Я выпил шампанское. За окном где-то — крики, хлопки. Соседи в гостинице в номерах пили, смеялись. Я слышал через стены.
Восьмидесятый год. Олимпиада летом. Бойкот западных стран — США, Япония, Германия не приедут. Через два года — смерть Брежнева. Через три — Андропов умрёт. Черненко проживёт год. Потом — Горбачёв, перестройка, Чернобыль, Афган выведут в восемьдесят девятом, развалится страна в девяносто первом.
Я знал всё это. И сидел один в номере гостиницы «Октябрьская», в первую минуту нового десятилетия, с шампанским в стакане.
Подумал о Маше. Сейчас в моей прежней жизни ей было — двадцать. Студентка, наверное, в институте. Если бы я не попал сюда — она бы продолжала жить там. Может быть, сейчас встречает Новый год с друзьями. Без меня.
Здесь — её ещё нет. Не родилась. Не родится — потому что её мать, Зоя, тоже ещё ребёнок, ей сейчас восемь лет, она в Ярославле живёт с родителями. Она не знает, что её дочь — будет, и что эта дочь будет потеряна.
Я сидел и думал — где сейчас Зоя в свои восемь лет. Маленькая девочка, ходит в третий класс, любит куклы. Через десять лет встретит меня в Москве — мы оба будем студентами. Через тринадцать — поженимся. Через четырнадцать — родится Маша. Через двадцать с чем-то — Маша умрёт. Через ещё несколько лет — я попаду сюда.
Эта последовательность была — чёткой и невозможной одновременно. Чёткой по фактам. Невозможной — потому что я сейчас был в моменте до всего этого, и всё это будущее у меня в голове, а у мира — ещё нет.
Я налил ещё коньяка. Выпил.
Подумал о Нине Васильевне. Она сейчас, в Краснозаводске, тоже встречает Новый год. Наверное, одна на кухне, с бокалом домашнего вина. Может, с Геннадием — он недавно завязал, если ему хорошо. Думает, наверное, обо мне — если думает. И о Лене — точно думает, я знаю.
Подумал об Ирине. Она тоже одна — у неё нет родственников в Краснозаводске, мать в Сочи, отец давно умер. Скорее всего, у себя в квартире, может быть, с книгой. Думает обо мне — я надеюсь.
Подумал о Горелове. У него семья — Аня, дети. Ёлка, мандарины, пельмени. Шумно, тепло. Он тоже думает обо мне, я уверен.
И — о Зимине. Где сейчас Зимин? В Москве, возможно. Или в Ленинграде. Он тоже — где-то встречает. Я о нём ничего не знаю — есть ли у него семья, есть ли ёлка. Возможно, и он сейчас один. Возможно — нет.
Я налил последний раз. Не пил — поставил стакан на стол. Лёг на кровать в одежде. Свет не выключал.
«Иван Иваныч, дайте мне один билет в Бологое…»
По телевизору шла «Ирония судьбы» — первый показ после премьеры. Я смотрел её много раз в той жизни. Каждый раз — на каждом Новом году, как ритуал. Сейчас — смотрел впервые в этом мире, в декабре семьдесят девятого, когда фильму всего четыре года, и зрители ещё не знают каждую реплику наизусть.
«Мне в Ленинград не надо… Ой, я в Ленинграде…»
Я смотрел и улыбался — впервые за вечер.
Заснул на середине, в одежде, со стаканом коньяка на столе. Свет горел всю ночь.
Первое января.
Я проснулся в десять. Голова не болела — выпил мало. Просто — тяжесть от ночного бдения, пустоты, мыслей.
Встал, умылся, поел оставшегося — шпроты с хлебом, мандарин. Чай.
Город за окном был тихий. Снег шёл всю ночь, лежал свежий — никем не примятый. Машин на улице — единицы. Прохожих — почти нет.
Я надел пальто, шапку. Вышел.
Ленинград первого января был — как чужой город. Я ходил по Невскому — он был пустой. Витрины тёмные, магазины закрыты. Гостиный двор — заперт. Ни машин, ни троллейбусов. Только редкие прохожие — кто гулял с собакой, кто шёл от друзей домой.
Я дошёл до Невы. На набережной никого. Мост через Неву — пустой. Вода тёмная, сверху корка льда у берегов, посередине — открытая, дымящаяся от мороза.
Я стоял на мосту минут десять. Смотрел на Петропавловку — золочёный шпиль, кресту над ним. На Зимний — серо-зелёный, длинный. На Адмиралтейство.
Город был — неподвижный, прекрасный, отдельный. Как декорация. Все люди ушли куда-то в дома, к столам. Город остался. Город всегда остаётся.
Я подумал — возможно, это и есть основное в Ленинграде. Город важнее людей. У нас в Краснозаводске — наоборот. Здесь — наоборот.
Это было прозрение, маленькое, неважное. Я его записал в блокнот, потом вырвал страницу — чтобы не нести с собой. Шёл дальше.
К двум я был в гостинице. Поел в столовой — она работала, но почти пусто. Поднялся в номер.
Зорин уехал — кровать его пустая. Я сидел один. Книгу Чехова открыл, попробовал читать. Не пошло. Закрыл.
К пяти лёг, заснул. Проспал до восьми. Проснулся в темноте, не сразу понял, где я. Включил свет.
Поужинал тем же — шпротами, хлебом. Включил телевизор. Шёл какой-то новогодний концерт — повторяли вчерашнюю программу.
Спал плохо. Думал. О том, что осталось семь дней до отъезда. О том, что в Краснозаводске сейчас — тоже после Нового года, но не пустой. Там идёт работа, там живут люди, которые мне дороги.
Я хотел домой.
Это было новое чувство — не было его у меня раньше так отчётливо. Краснозаводск стал — домом.
Второго января в восемь сорок пять я был у Управления.
Савицкий встретил у входа, мы пошли к его машине. Он был спокойный, собранный — праздник прошёл, теперь работа.
— Поезд в одиннадцать сорок, — сказал он. — Курьер должен встретиться с Алексеевым в зале ожидания, второй этаж, у касс дальнего следования. Алексеев на скамейке — наша оперативница, женщина, в одежде Алексеева. Курьер подходит, обмен, сразу берём.
— А курьер не узнает её?
— Издалека не узнает. Алексеев — невысокий, худой. Оперативница в его пальто, в его шапке, со спины — похожа. Когда курьер подойдёт ближе, увидит, что не он, попытается уйти — наши его возьмут на выходе из зала. Группа на лестнице, на главном выходе, у такси.
— Ясно.
Мы поехали. На Московский вокзал. Тот самый, на котором я приехал сюда шестнадцать дней назад.
На вокзале была обычная утренняя суета — пассажиры, носильщики, объявления о поездах. Я с Савицким поднялся на второй этаж, мы заняли позицию — у окна, в стороне, видно скамейку с оперативницей. Она сидела, читала газету, в пальто Алексеева, с поднятым воротником.
В одиннадцать пятнадцать в зал вошёл человек — высокий, в светлом плаще, шляпе. Очки. Я узнал по описанию.
Курьер.
Он шёл прямо к скамейке. В руке — портфель. Подошёл, остановился сбоку. Сказал что-то — наша оперативница не подняла головы, газета закрывала лицо. Курьер сделал шаг, взялся за газету.
Опустил. Увидел.
Замер на секунду. Потом — резко развернулся, пошёл к выходу.
Из-за колонны вышел оперативник. Из угла зала — другой. Курьер увидел, понял, остановился. Поднял руки — в одной портфель, в другой — пустая ладонь.
— Управление внутренних дел Ленинграда. Вы задержаны.
Курьера повели. Он не сопротивлялся — спокойно шёл между двумя оперативниками. Лица я не разглядел — он был в очках, в шляпе, далеко.
Савицкий кивнул мне.
— Поедем в Управление. Допрос.
Курьер оказался — Кирилл Викторович Хохлов. Сорок шесть лет. Москвич, прописан в Свиблово. По документам — снабженец одной из московских строительных организаций. Часто ездит по командировкам.
Допрос вёл Савицкий. Я сидел в стороне, наблюдал.
Хохлов признавался не сразу — но и не упирался. К двум часам начал говорить. Да, передавал из Москвы посылки. Да, забирал у Алексеева. Знал, что в посылках книги — туда. Что в обратных пакетах — иконы и рукописи — в Москву. Не знал детально, что именно — никогда не открывал. Только курьер, перевозчик.
— От кого получали в Москве?
— От Дмитрия Сергеевича. Имени его я не знаю. Так представлялся. Встречались всегда у одного и того же дома — в Свиблово, недалеко от меня. Он приходил, отдавал пакет, я уезжал в Ленинград. Возвращаясь — отдавал ему пакет от Алексеева.
— Описание.
— Лет шестидесяти. Высокий. Седой. В очках. Хорошо одет — в импортное. Машина — «Волга» белая, с водителем. Сам не садится за руль.
— Должность — кем работает?
— Не знаю. Но — серьёзный человек. По манере, по машине, по тому, как себя держит.
Я записал в памяти. Дмитрий Сергеевич. Москва. Серьёзный человек. Возможно — кто-то близкий к Ставровскому. Или сам Ставровский. Описание подходит — высокий, седой, в очках, шестидесяти лет.
После допроса Савицкий передал материалы по Хохлову — тоже в политическую часть, через КГБ. Те приедут за ним через день-два. Хохлов оставался у нас в камере временно, как уголовный.
Я помог Савицкому оформить документы. К пяти всё было готово.
— Воронов.
— Да?
— На сегодня — всё.
— Понял.
— Завтра — уже бумажная работа. Я тебя освобождаю — занимайся своим. У тебя ещё неделя в Ленинграде. Используй её.
— Спасибо.
В среду третьего января я был в гостинице. Утром — лежал, не вставая, до десяти. Потом завтрак. Потом — пошёл на улицу.
Не было плана. Просто гулял. По Невскому до Зимнего. По набережной до Стрелки. На Васильевском — мимо Биржи. На обратном пути — зашёл в книжный, купил пару книг — Хемингуэя в переводе, тонкий томик Тарковского-отца, стихи. Это всё пойдёт в чемодан, домой. В Краснозаводске такого не достанешь.
К четырём вернулся в гостиницу. Подремал.
Вечером — позвонил Елене. Просто хотел услышать. Она была дома. Я не сказал — что и зачем, просто сказал, что уезжаю двенадцатого, хотел напомнить. Она пригласила в субботу — на чай, на короткое прощание.
— У меня дела — допишу до субботы. Зайду в шесть.
— Жду.
В четверг и пятницу я был в Управлении — оформлял отчёт по командировке. Длинный документ, подробный. Что делал, какие результаты, что передал в политический отдел. Савицкий помогал — где переписать, где смягчить, где подчеркнуть. К пятнице вечером отчёт был готов.
— Хорошо, — сказал Савицкий. — Подпиши, я подаю с моей рекомендацией завтра.
Я подписал.
— Воронов.
— Да?
— Я тебя в этом отчёте — рекомендую к награде.
Я посмотрел на него.
— Не нужно.
— Нужно. Не для тебя — для дела. Когда награждают, дело становится значительнее. Я рекомендую — за участие в раскрытии серии краж в музейной среде Ленинграда. Что соответствует.
— Спасибо.
— И — спасибо тебе. Ты — настоящий. Не часто такие у нас.
Он протянул руку. Я пожал.
В субботу пятого января я был у Бобы.
Лавка работала — суббота, сокращённый день. Боба сидел на своём месте за столом. Увидел меня, кивнул на подсобку. Я зашёл, подождал.
Он закрыл лавку в три. Пришёл, заварил чай. Сел напротив.
— Алексей.
— Да?
— Уезжаешь?
— Двенадцатого.
— Хорошо.
Он отпил чай.
— Я хочу попрощаться. И — кое-что тебе сказать на дорогу.
— Слушаю.
Он встал, подошёл к стеллажу, взял с верхней полки маленькую книгу. В коленкоровом переплёте, тонкую. Принёс, положил передо мной.
— Это тебе. На память.
Я взял. «Записные книжки» Чехова. Издание тысяча девятьсот двадцать первого года, Москва, со штампами библиотек, с хорошо сохранённым переплётом.
— Боба. Это — антикварная книга.
— Именно. Поэтому — тебе. Чехов любил людей, которые работают тихо. Ты — такой.
— Спасибо.
— Открой.
Я открыл на первой странице. Между страницами лежал листок — четвертушка тетрадного, с тонкой записью.
«Адрес адвоката, который защищает Иосифа: Ферштейн Михаил Давыдович, Литейный 38, контора. Через него — связь с Иосифом, если Иосифу можно будет переписываться».
Я посмотрел на Бобу.
— Иосиф.
— Его взяли вчера, четвёртого января. Утром, в его квартире. Спокойно — он не сопротивлялся. Сейчас — в следственном изоляторе.
— Знал?
— Знал ещё в среду — он мне сам сообщил, через знакомого. Готовился. Ферштейна нанял — это его старый друг семьи. Если Иосифу разрешат переписку — Ферштейн будет передавать тебе письма. Если нет — будет передавать свои сводки о его состоянии.
Я кивнул. Спрятал листок в книгу.
— Алексей.
— Да?
— Зимин будет в Краснозаводске зимой. Возможно — увидитесь.
— Откуда знаете?
— Сказал.
Я молчал.
— Боба. Кто такой Зимин? Я по-прежнему не знаю.
Он смотрел на меня.
— Я не скажу. Не потому что прячу — а потому что сам не знаю до конца. Знаю — что он работает в системе. Что он давно. Что он — человек чести по-своему. Что — у него есть свои цели, которые я не всегда понимаю, но в которых я не вижу зла.
— Он — за меня?
— За вас — насколько ему это служит. Вы — союзники, не друзья. Помните это. Если ваши интересы разойдутся — он будет не за вас.
— Принял.
Мы посидели ещё. Боба рассказал немного — о своих планах. Хочет в феврале закрыть лавку на неделю, поехать в Москву к старому другу. Если Воронов будет в Москве — вот адрес друга, можно зайти.
Я записал.
К пяти попрощались. Боба проводил до двери Лавки.
— Алексей.
— Да?
— Если пишете прозу или стихи — посылайте мне. Я читаю и комментирую. Бесплатно, для своих.
— Не пишу.
— Жаль. Вы могли бы.
Я улыбнулся.
— Может, и начну.
— Может, и начнёте.
В воскресенье шестого января я ехал на Васильевский. Шестая линия, дом тридцать. Анна Серафимовна Костычева.
Я нашёл дом — старая четырёхэтажка, парадная с лепниной, стеклом расписана. Поднялся на третий этаж. Звонок — старый, кнопка-латунная, нажал.
Открыла маленькая женщина лет шестидесяти пяти. Узнаваемая — похожа на Валю, только тоньше, городская.
— Анна Серафимовна?
— Да.
— Я Воронов. От Вали из Краснозаводска. Она передала привет.
Лицо её осветилось.
— Заходите, заходите!
Квартира её была — однокомнатная, большая по советским меркам, тридцать метров. Книжные полки везде. Кот спал на стуле — серый, длинношерстный, толстый.
— Это Бомбус, — сказала Анна Серафимовна. — Старый, четырнадцать лет. Уже как родственник.
— У Вали — Барсик, тоже толстый.
— Я знаю. Мы по телефону про котов больше говорим, чем про людей.
Она поставила чайник, достала варенье — клубничное. Чашки старые, тонкие.
— Рассказывайте про сестру. Я её не видела уже три года.
Я рассказал — что видел. Барсик жив. Зима в Краснозаводске ранняя, снег с ноября. Валя работает, печёт пироги, вяжет. Кофе любит индийский, я ей привозил. Здоровье — нормальное, без жалоб.
Анна Серафимовна слушала, кивала.
— Спасибо, что зашли. Это редкость — кто-то от Вали, лично. Обычно — только письма, телефон.
— Она мне сказала — если будет минута, передай. Я передал.
— И ей передайте — я её люблю. И — в марте на Восьмое марта позвоню.
— Передам.
Мы посидели ещё двадцать минут. Она рассказала немного о себе — работает в библиотеке Академии наук, специалист по немецкой литературе. Дочь и сын взрослые, в Москве и в Свердловске. Внуки. Муж умер в восемьдесят первом — то есть не восемьдесят первом, она оговорилась — в семьдесят восьмом.
К семи я попрощался. Она проводила до двери.
— Воронов.
— Да?
— Вы Вале — не родственник?
— Нет.
— А кто?
Я подумал.
— Друг.
Она кивнула. Принимала.
— Хорошо. Друг — это редко. Берегите её. И — она вас.
— Берегём друг друга.
— До свидания, Алексей. Спасибо, что зашли.
Я вышел.
В понедельник седьмого января было православное Рождество. Официально — рабочий день. Но Савицкий пригласил меня на ужин — домой, к семье. «Жена, дети, тихо. Без церкви, конечно — но всё-таки повод посидеть».
Я согласился.
В шесть я был у его дома — жил он на Суворовском, в довоенной пятиэтажке. Третий этаж, обычная двухкомнатная. Открыла жена — Тамара Ильинична, женщина лет тридцати восьми, с тёплым лицом, в фартуке.
— Воронов? Заходите. Виктор о вас рассказывал.
Дома были дети — мальчик лет десяти и девочка лет семи. Мальчик играл в шашки сам с собой. Девочка читала книгу. Оба посмотрели на меня, поздоровались, вернулись к своим делам.
Савицкий вышел из кухни — в спортивных штанах, в свитере, с полотенцем на плече. Не майор. Просто человек.
— Алексей. Заходи.
В гостиной был накрыт стол. Просто, по-домашнему — селёдка под шубой, оливье, пироги, варёная картошка с грибами. Бутылка коньяка. Бутылка домашней наливки — рябиновая, как сказала Тамара.
Сели. Дети подсели — поужинали быстро, потом ушли в комнату. Мы остались втроём.
Савицкий налил рюмки.
— За знакомство.
— За знакомство.
Выпили. Тамара пригубила, поставила.
— Виктор много про вас рассказывал, Алексей. Хорошо.
— Спасибо.
— Из Краснозаводска?
— Оттуда.
— Жена там осталась?
Я посмотрел на Савицкого. Он посмотрел на меня — спокойно.
— Я не женат.
— Один?
— Один.
— Жалко. — Она отрезала пирога. — Мужчина один — это всегда жалко.
— Тома, — сказал Савицкий тихо.
— Молчу, молчу.
Он посмотрел на меня. Усмехнулся.
— Жена считает, что любого холостяка надо женить.
— Не любого, — сказала Тамара. — Хорошего.
Я улыбнулся. Это был тёплый дом — простой, без напряжений. Мне здесь было хорошо.
Мы сидели долго. Савицкий рассказывал про детей — старший хочет в военные, вот в чём вопрос. Тамара — против, мать же. Савицкий — сначала тоже был против, но видит, что мальчику это близко по характеру. «Может, и пойдёт. Время покажет».
Брата он сегодня не упоминал. Я тоже не спрашивал. Иногда умалчивание — лучше слов.
В десять я попрощался. Тамара дала пакет — пирогов с собой.
— Это вам в гостиницу. Не мужское дело — пироги дома пропадают, лучше съесть.
— Спасибо.
Савицкий проводил меня до двери. У двери остановил.
— Воронов.
— Да?
— Если что-то понадобится в Ленинграде — приедешь снова, или письмо напишешь, — мой адрес у тебя есть. Жди ответа. Я — есть.
— Знаю.
— И — не забывай нас.
— Не забуду.
Среду девятого, четверг десятого, пятницу одиннадцатого я доделывал последние формальности. Сдавал ключи в гостинице вперёд — съезжаю двенадцатого утром. Покупал билет на поезд — на тот же шестой, в восемнадцать ноль-ноль. Прощался с дежурными. С администрацией Управления.
В четверг вечером — звонил Горелову.
— Юр.
— Алёша. Слышу тебя.
— Послезавтра в Краснозаводске.
— Жду.
— Юр. Что у Ирины?
Пауза.
— Алёша, было вот что. Третьего января — после праздников — прокурор района вызвал её к себе. Сказал — пришёл звонок из облпрокуратуры. Запрашивают материалы дела Потапова для проверки соответствия квалификации. Это — первый шаг к тому, чтобы дело передать вышестоящей инстанции.
— И что она?
— Она сказала прокурору — дело идёт, есть материалы, передавать рано. Прокурор — согласился, но не обрадовался. Сказал — собирай папку, вышли в облпрокуратуру копии, как требуют, но дело держи у себя.
— Она передала?
— Передала. На прошлой неделе.
— И?
— Пока — тишина. Но Алёша — мы с ней понимаем, что это не конец. Облпрокуратура изучит копии, потом — снова запрос. Возможно — давление сильнее.
— Как она?
— Держится. Но устала. Не плачет, не жалуется. Просто — смотрю на неё, вижу — устала.
— Скажи ей — я двенадцатого. С двенадцатого — я с ней.
— Скажу.
— Юр. Спасибо.
— Хватит благодарить. Возвращайся.
В пятницу одиннадцатого я зашёл в Эрмитаж — попрощаться с Еленой. Мы договорились. Она была на работе, провела меня через служебный, сидели в её кабинете полчаса.
— Уезжаешь?
— Завтра.
— Передаёшь Нине?
— Передам.
— Алексей. Я в марте приеду. Точно. На Восьмое марта.
— Скажу ей.
Она встала, подошла к шкафу. Достала маленький свёрток.
— Это ей. Платок шерстяной, я связала. Ей нравились всегда такие.
Я взял. Положил в карман пальто.
— Спасибо.
— И — это тебе.
Она протянула вторую вещь — фотографию в маленькой рамке. На ней — она с детьми, из этого года, недавняя. Чёрно-белая, в простой деревянной рамке.
— Зачем мне?
— Просто — на память. Что мы встречались. Что в Ленинграде у тебя — есть человек.
Я взял.
— Спасибо, Елена.
— До свидания, Алексей.
Я ушёл.
В пятницу вечером я собрал чемодан. Книги от Бобы, от Хемингуэя, от Тарковского — на дно. Иконку Нины Васильевны — туда же, в платке. Фотографию Елены — между книг. Платок для Нины — отдельным свёртком, чтобы не помялся. Свои вещи — поверх.
Чемодан стал тяжелее, чем когда я приехал.
Я сидел на кровати, смотрел на него. Думал — что я теперь везу обратно. Двадцать восемь дней Ленинграда. Дело — раскрытое. Имена — записанные в памяти и в блокноте. Книги. Иконку, которую я не вынимал из ящика весь срок. Пироги — я их съел все за первую неделю, как Зорин и предсказывал, плохо хранятся.
И — людей. Бобу. Фельдмана, который теперь в тюрьме. Савицкого с его семьёй. Елену с её детьми. Анну Серафимовну с её котом. Хохлова — взятого курьера. Алексеева — в камере. Гинзбурга — взятого где-то на этой неделе, по линии КГБ, я не знал точно когда.
Каждый — в моей памяти. Каждый — на своём месте.
Я лёг. Заснул быстро.
В субботу двенадцатого января в восемь утра я был на Московском вокзале.
Поезд номер шесть стоял у платформы — длинный, заснеженный. Я нашёл свой вагон — четвёртый, нижняя полка. Проводница — другая, не та, с которой я ехал сюда.
Я зашёл в купе. Положил чемодан, сел.
Минута до отправления. За окном — серый ленинградский январь, перрон, провожающие. Я не ждал никого — Савицкий попрощался вчера, других некому. В этом городе у меня не было дома.
Поезд тронулся. Качнулся, плавно пошёл.
Вокзал уходил. Я смотрел в окно — последний раз. Потом — улицы, потом — окраины, потом — поля.
Ленинград остался за спиной.
Я ехал восемнадцать часов. Спал, читал, смотрел в окно. Думал — об Ирине. О том, что она ждёт. О том, как я её увижу.
В купе ехали другие пассажиры — пожилая пара, ехавшая в гости в Москву, и молодой человек, военный, ехавший на службу. Они говорили между собой. Я молчал.
К утру — Москва. Вокзал, переход, второй поезд — маленький, до Краснозаводска, двенадцать часов. В дневное время.
В одиннадцать тридцать — Краснозаводск.
Я смотрел в окно. Поля, заснеженные. Деревеньки. Перелески. Знакомые виды — я их видел уже месяц назад, в обратную сторону. Сейчас — возвращался.
К одиннадцати тридцати поезд замедлился. Платформа — родная, узкая, низкая.
Я взял чемодан, вышел в тамбур.
Поезд остановился. Дверь открылась.
На платформе стоял Горелов. Один. В милицейской шинели, без головного убора. Щёки красные от мороза.
Увидел меня. Поднял руку.
Я спустился. Подошёл.
— Юр.
— Алёша.
Он обнял меня — крепко, по-мужски, неловко. Я обнял в ответ.
— Доехал.
— Доехал.
Мы стояли минуту. Потом он отступил.
— Поехали в отдел?
— Поехали.
Мы пошли по платформе. Я нёс чемодан. Снег под ногами скрипел — настоящий, краснозаводский, не ленинградский.
— Юр. Как Ирина?
— Жива. Утром позвонила — узнавала, когда твой поезд. Сказала — будет в прокуратуре до пяти. Если хочешь — заходи.
— Зайду.
— Ну тогда — в отдел. Час побудем, потом отпущу.
Мы шли к машине. Я смотрел на город — вокзальная площадь, серое здание управления железной дороги, дальше за ним — улицы, дома, моя улица где-то там, моя коммуналка.
Краснозаводск.
Я приехал.