В понедельник утром в коридоре гостиницы дежурная окликнула меня:
— Воронов! На триста двенадцатый — записка.
Я подошёл. Конверт без штемпеля — значит, не по почте. Кто-то принёс лично.
— Кто оставил?
— Старичок, утром, около восьми. Маленький, в очках. Не назвался, сказал «передайте Воронову».
— Спасибо.
Я не вскрыл при ней. Поднялся в номер. Зорин ушёл к завтраку, я остался один.
Открыл. Внутри — листок, четвертушка тетрадного. Старческий почерк, мелкий, аккуратный.
«Ал. М. Фельдман Иосиф Александрович. ЛГУ, кафедра физики твёрдого тела, доцент. Дом: В. О., 4-я линия, дом 41, кв. 12. Дома по вечерам после семи. По выходным — у себя. А. Л.»
Я прочитал дважды. Спрятал в блокнот, в задний кармашек.
Боба работал быстро. Я думал — сообщит в среду, на следующей встрече. А он — за выходные узнал и в понедельник уже принёс записку. Не передал через посредника, не оставил в Лавке — пришёл сам, в гостиницу, в восемь утра. Это что-то значило.
Возможно, у него была своя цепочка к Фельдману, которую он хотел проверить. Возможно — он спешил, потому что чувствовал, что время поджимает. Я не знал. Боба объяснит — в среду.
А пока — Фельдман. Васильевский остров, Четвёртая линия. Сегодня вечером.
В Управлении я был в десять.
Савицкий сидел за столом, читал какие-то бумаги. Поднял голову.
— Воронов. Доброе утро.
— Доброе.
— Сегодня — Литературный музей. Опросы продолжаем. До пяти. Свободен?
Я подумал. Сегодня вечером я хотел к Фельдману. До семи у меня будет час — пройти от Управления до Васильевского, переодеться в гостинице, доехать.
— Свободен.
— Тогда поехали.
Мы взяли его «Москвич», поехали. По дороге Савицкий молчал — он за рулём не разговаривал, любил тишину. Я смотрел в окно. Невский был мокрый — дождь сменился небольшим снегом, потом снова дождём, и теперь — мокрая каша на тротуарах. Декабрь в Ленинграде.
В музее мы работали до четырёх. Опросы научных сотрудников — кто видел кого, кто был на дежурстве, кто имел доступ к фондам, в которых пропало письмо Жуковского. Ничего нового. Все говорили одно и то же — «в фонды доступ ограниченный, ключ у такого-то и у такого-то, сторож ночью сидит у входа, никаких посторонних не было».
К четырём я понял, что устал. Не от работы — от рутины. После разговора с Бобой в пятницу мне казалось, что весь этот музейный поверхностный осмотр — впустую. Настоящее идёт под, а мы скребём по верху.
Савицкий заметил.
— Ты сегодня — не здесь.
— Я в Литературном музее. Я здесь.
— Ты знаешь, о чём я.
Я посмотрел на него. Он смотрел на меня — спокойно, без укора.
— У меня — есть личное, по которому я работаю параллельно. Об этом я говорил вам в первый день, помните.
— Помню.
— Сегодня вечером — встреча. По личному.
— Ясно.
Пауза.
— Воронов.
— Да?
— Я не спрашиваю, что и с кем. Это твоё. Но — если будут результаты, которые могут касаться нашего дела, скажи мне. Если совсем не касаются — храни сам.
— Принял.
— И — иди сейчас. До пяти можешь не сидеть. Я доделаю один.
Я кивнул.
— Спасибо.
Я взял пальто, вышел.
В гостинице переоделся — снял служебную рубашку, надел свитер. Свежие носки — те самые, шерстяные, от Нины Васильевны. Теплее.
Проверил адрес ещё раз. Васильевский остров, Четвёртая линия, дом сорок один. Я по карте посмотрел утром — это в средней части острова, недалеко от станции метро «Василеостровская». От гостиницы — метро до «Гостиного двора», пересадка на «Маяковской», потом до «Василеостровской».
Вышел в шесть. На улице было темно, холодно — за день температура упала, лужи подмёрзли, скользко. Я шёл осторожно, держался ближе к домам.
В метро было тепло, людно — конец рабочего дня, час пик. Я ехал стоя, держался за поручень. Ленинградское метро — мрамор, бронза, чистота. Не как в моей жизни в две тысячи пятнадцатом — там уже все станции были обшарпанные, реклама на каждой колонне. Здесь — ещё новое, ещё парадное.
«Василеостровская» — вышел в семь без двадцати.
Васильевский остров — другой Ленинград. Не парадный, как Невский. Жилой, тихий, с длинными прямыми линиями вместо улиц. Дома — четырёх- и пятиэтажные, с разными фасадами, с подворотнями и проходными дворами.
Четвёртая линия — одна из ближних. Я пошёл по ней от Среднего проспекта в сторону Невы. Дома сорок один — на середине линии. Тёмная парадная, лепнина выщерблена, дубовая дверь.
Я вошёл — не закрыто. Поднялся на третий этаж. Квартира двенадцать — в конце коридора. Дверь обита чёрным дермантином, с латунным глазком.
Постоял перед дверью. Подумал — что я скажу. Ничего хорошего не придумалось — пусть пойдёт само.
Позвонил.
Шаги внутри. Глазок потемнел — на меня смотрели. Потом тишина. Потом — звук замка.
Дверь приоткрылась на цепочке. В щели — лицо. Мужчина, лет тридцати пяти, в очках, с тёмной короткой бородой.
Узнал. Я увидел это в его глазах — мгновенно, без паузы.
— Воронов, — сказал он.
— Я.
— Заходите.
Он снял цепочку, открыл. Я вошёл. Он закрыл за мной — на два замка, неторопливо.
Квартира была однокомнатная, маленькая. Прихожая узкая, кухонька в три квадрата, комната — побольше, с книжными полками вдоль всех стен, до потолка. Стол посреди комнаты, два стула, диван у окна. Лампа с зелёным абажуром. Пишущая машинка на столе — «Эрика», портативная.
Окно выходило на двор-колодец. Темно, горели окна напротив.
Фельдман провёл меня в комнату.
— Снимайте пальто. У меня тепло.
Я снял. Он повесил на крюк в прихожей.
— Чай или кофе?
— Чай.
— Тогда подождите.
Он ушёл на кухню. Я остался в комнате. Подошёл к полкам, посмотрел корешки. Физика — много, советская и переводная. Английский — учебники, словари, несколько книг по специальности на английском. Пастернак — собрание серое, тонкое, не ахматовское издание. Мандельштам — трёхтомник, «Воздушные пути». Это было самиздатовское — фотокопии, переплетённые в коленкор. Бродский — машинописный, в пружине.
Это было — не то, что лежит у обычного советского доцента на полках. Это был особый круг.
Фельдман вернулся с чайником и двумя чашками. Поставил на стол.
— Я знал, что вы найдёте, — сказал он. — Раньше или позже.
— Почему знали?
— Потому что вы — Воронов из Краснозаводска. Тот, кто разворачивает Громова. Я слышал об этом ещё в августе, через знакомых из Москвы. Потом приехал сюда. И — ждал. Думал — если он будет копать дальше, дойдёт. И вы дошли.
— Я не пришёл арестовывать.
— Знаю. Иначе вы бы пришли с группой.
Он сел напротив. Я сел.
— Иосиф Александрович.
— Можно — Иосиф.
— Иосиф. Расскажите.
— Что именно?
— Почему уехали. Куда. Что знаете.
Он помолчал. Налил чай в обе чашки. Подвинул мне сахарницу.
— С чего начать?
— С того момента, когда вы решили уехать.
— Это было не одно решение. Это было много решений в течение нескольких месяцев. Сначала — испуг, в апреле, когда вы у меня были в кабинете в политехе. Помните?
— Помню.
— Я тогда понял, что вы не отстанете. Что вы серьёзный. Что наш кружок — маленький отросток, у которого корни в Москве и здесь, в Ленинграде, — будет тоже виден. Раньше или позже.
— Кружок был самиздатовский?
— Был. Мы — четверо в Краснозаводске — переводили с английского, размножали, передавали по цепочке. Не диссидентство в чистом виде. Просветительство. Книги по психологии, по философии, по социологии — то, что у нас не печатали. Пытались перевести качественно и распространить.
— Вы сами переводили?
— Я переводил физику. Часть. Но в кружке были другие — два филолога и один психолог. Они переводили остальное.
— Где они сейчас?
— Один — уехал в Израиль в семидесятом, когда ещё пускали. Второй — спился, умер в семьдесят восьмом. Третий — в Краснозаводске, преподаёт в школе. С ним вы не встретитесь — он ушёл из круга в семьдесят пятом, после смерти второго. Его боль помешала. Он сейчас просто учитель, ничего больше.
— Имя?
— Не назову. Он чистый. Если вы пойдёте к нему — испугаете без причины.
Я подумал. Согласился.
— Хорошо. Дальше.
— Дальше — после вас, после Громова, я понял, что Громов на меня не выйдет, но придёт линия. Прокуратура, КГБ. Кто-то прицепится. Я подал заявление в ЛГУ — была вакансия, я её знал давно, ждал. Меня взяли. Уехал в августе. Квартиру в Краснозаводске не продал — она числится за мной, я её сдаю одной знакомой, она присматривает.
— И здесь — продолжаете?
— Что продолжаю?
— Самиздат. Кружок.
Он смотрел на меня. Долго.
— Воронов, — сказал он. — Я с вами честен потому, что вы не пришли арестовывать. Если я скажу — да, продолжаю, — вы будете обязаны это куда-то донести? Или не будете?
Я подумал.
— Не буду. Ваш самиздат — не моя линия. Я ищу другое.
— Что другое?
— Громов в Краснозаводске был не один. Его схема имела размах. Меня интересует не самиздат — мне интересен инженер Потапов, который был убит в семьдесят четвёртом. Был ли он связан с самиздатом? Был ли через него кто-то ещё? Что вообще там работало — между заводом, между Москвой, между Ленинградом.
Фельдман медленно кивнул.
— Понимаю. — Он помолчал. — Я слышал про Потапова. От Ильина — мы были с ним в одной компании. Ильин рассказал мне в семьдесят пятом, через год после смерти Потапова. Он был напуган.
— Что рассказал?
— Что Потапов нашёл в документах завода Савченко что-то очень крупное. Не местное воровство — а структуру. Договоры о поставках, в которых были фиктивные позиции. Деньги уходили за границу, в обмен на товары, которые не приходили — а если приходили, то не по тем накладным. Ильин не понимал детали — он был инженер, не бухгалтер. Но он видел документы у Потапова. И — слышал, как Потапов говорил по телефону с кем-то в Москве. Крупным человеком. Громов был связной, не главный.
— Кто главный?
— Не знаю. Ильин не знал. Имени не было. Только — «Москва», и что речь идёт о людях из министерства.
— Ставровский — слышали?
Он напрягся.
— Ставровский?
— Николай Иванович. Заместитель директора по производству на заводе «Красный металлург». В семьдесят шестом перевели в Москву, в министерство.
— Не слышал. Но это объясняет — почему Громова в кураторы взяли в семьдесят втором, хотя были и другие кандидаты постарше. Ставровский его двинул. Возможно, Ставровский — звено, которое стояло уже в системе.
Я записал в памяти.
— Иосиф. Ильин умер в семьдесят шестом. Инфаркт официально.
— Я помню. Сердце? Возможно. Но возможно — и нет. Ильин был сильный мужик, спортивный. Инфаркт в шестидесят два — несчастливо. После того, как он мне рассказал про Потапова, через год — он умер. Может быть, совпадение. Может — нет.
— Вы тогда испугались?
— Я тогда — стал прекращать любую активность по этой линии. По самиздату — продолжал, но уже осторожнее. По заводским темам — не лез вообще. Думал — забудут.
— Не забыли.
— Я понял это, когда вы пришли в апреле. И — уехал.
Мы сидели молча. Чай остывал. Он встал, налил кипятка в чайник, заварил свежий.
— Иосиф.
— Да?
— Здесь, в Ленинграде, вы — в каком кругу?
Он помолчал.
— В большом.
— Подробнее?
— Подробнее не скажу.
— Гинзбурга знаете?
Он поднял глаза. Долго смотрел.
— Знаю.
— Кто это?
— Это — крупная фигура в нашем круге. Один из тех, кто работает с Москвой и с Западом. Через него идут связи, переписка, иногда — материалы. Он сам — научный сотрудник, по моей кафедре, физика-теоретик. Но его работа — не только наука.
— Письма к Осипу Марковичу в Краснозаводск — от него?
Фельдман подумал.
— Возможно. Я не контролирую его переписку. Он мне писал тоже — года полтора, до моего переезда. Регулярно. Через почту, открытым письмом — никаких шифров, ничего нелегального. Просто — делился литературой, обсуждал переводы. Он педант, ему нужен был собеседник по нашей линии в провинции.
— И Осип Маркович — тоже из вашего круга?
— Да. Старый человек, шестьдесят лет, преподавал в школе литературу. Уволили в шестьдесят четвёртом за неосторожный разговор. Сейчас — на пенсии, занимается переводами с французского. Часть его переводов — в нашем самиздате. Связной с Францией — через Гинзбурга.
— Гинзбург — связан с кражами в музеях?
Фельдман резко выпрямился.
— Что?
— Серия краж в музеях Ленинграда. Без следов взлома. Из второстепенных фондов. Иконы, рукописи, автографы. По моим сведениям — украденное идёт на Запад через дипломатические каналы. В обмен на литературу для вашего круга.
Фельдман молчал. Лицо стало серое.
— Я не знал.
— Точно не знали?
— Не знал. У нас в кругу про это не говорят. Возможно, я — в наружнем круге. Внутренний — где принимаются решения о крупных делах — мне не показывают. Я переводчик, не организатор.
— Гинзбург — внутренний?
— Возможно. Скорее всего, да.
— А кто ещё?
Он покачал головой.
— Не знаю. И — даже если бы знал, не сказал бы вам. Это уже другое.
— Почему?
— Потому что я с ними жил пять лет. Я к ним приехал. Они меня приняли. Они мне дают работу и среду. Я не сдаю их вам, как того бы хотелось. Я говорю про Гинзбурга — потому что он в широком кругу, его имя не секрет. Но дальше — вы сами.
Я кивнул.
— Принимаю.
— Воронов. — Он наклонился вперёд. — Если этот ваш канал — правда, и вы будете его раскрывать — будьте очень осторожны. В нашем круге есть люди с большими связями. Не только в Ленинграде. В Москве — тоже. Они умеют убирать препятствия.
— Мне это уже говорили.
— Тогда вы знаете.
— Знаю.
Мы сидели до десяти. Фельдман рассказал ещё — про круг в общих чертах, как организован, через какие квартиры собираются, кто куда идёт. Я не перебивал. Записывал в памяти — не на бумаге, как с Бобой.
К десяти он сказал:
— Я устал. И — вам пора.
— Иосиф.
— Что?
— Я не вернусь к вам с обыском. Я не сдам вас Савицкому. Это — обещаю.
— Я знаю.
— Откуда знаете?
— Потому что вы пришли один и ушли бы один. Если бы хотели сдать — пришли бы с группой. У вас другая работа.
Я кивнул.
— Прощайте.
— До свидания. — Он усмехнулся. — Возможно, ещё встретимся.
— Возможно.
Я надел пальто. У двери остановился.
— Иосиф.
— Да?
— Если что-то узнаете про Потапова — про то, что он нашёл в документах, что-нибудь конкретное, — скажите Бобе. Он мне передаст.
— Бобе?
— Аркадию Леонидовичу. Из Лавки писателей.
Фельдман посмотрел на меня.
— Я его знаю.
— Знаю, что вы его знаете.
Он медленно кивнул.
— Хорошо. Если узнаю — скажу.
— Спасибо.
Я вышел.
На улице было холодно — за вечер ещё подморозило. Я шёл к метро по тёмной Четвёртой линии. Дома спали — окна гасли одно за другим, к одиннадцати ленинградцы уходили спать.
Я думал о Фельдмане. Он сказал больше, чем я ожидал. Не из-за угрозы — добровольно. Потому что хотел отделить себя от этого канала с иконами. Он переводчик, не вор. Он самиздатчик, не предатель культуры. Он провёл черту между собой и Гинзбургом — и на эту черту ставил всё, что мог сказать.
Но он не назвал ни одного имени из внутреннего круга. Кроме Гинзбурга, которого я уже знал.
Это значило — внутренний круг крепкий. Его не пробить через Фельдмана. Нужен другой ход.
В метро я ехал стоя, держался за поручень. Думал. Завтра — снова Савицкий. Среда — Боба. Что ему сказать про Фельдмана?
Скажу — что встретился. Что знаю про круг общую структуру. Что Фельдман подтвердил гипотезу о канале. Имени Алексеева пока не упомяну — Боба сам сообщит, что подтвердил. Это его ход.
К полуночи я был в гостинице.
Утром во вторник — снова с Савицким. Музей-квартира Блока, улица Декабристов. Опросы. Сторож, хранитель экспозиции, научные сотрудники.
Тут — другая история, чем в музее атеизма. Сторож спал в ту ночь, когда пропало письмо, но это — обычное дело. Хранитель проверял фонды — ничего не пропало. Письмо обнаружили только через две недели — научный сотрудник готовил выставку, открыл папку, листа не оказалось.
Меня поразило — как тонко работали. Не унесли всю папку. Не унесли ценнейшее. Взяли — конкретно один лист, обрывок переписки Блока с одной из его адресанток. Не самой известной. Но — настоящий автограф, специалист определит.
Это говорило о двух вещах. Первое — у вора был доступ к фондам, он знал, где что лежит, мог ориентироваться. Второе — у него был заказ. «Достать письмо такой-то к Блоку, осенний период такого-то года». Точечный заказ — точечная работа.
В музее я сидел в углу и думал — кто же мог дать такой заказ? Это должен быть человек, который знает фонды Блоковского музея в подробностях. Специалист. Литературовед. Возможно, бывший сотрудник.
Алексеев был эрмитажный, не литературный. Но — может быть, есть и ещё посредники, по другим направлениям.
Савицкий заметил, что я задумался. Ничего не сказал.
К пяти мы закончили. Поехали в Управление — оформить протоколы.
В Управлении я работал до семи. Савицкий остался дольше — у него были свои бумаги. Я попрощался, поехал в гостиницу.
Зорин уже был — пришёл с работы, читал газету. Поздоровался, я ответил.
— Алексей, — сказал он. — Слышал по радио — войска в Афганистан вошли. Ну, ввели. Да? Не слышал?
Я посмотрел на него. Сегодня — двадцать пятое декабря. По плану в моей памяти — ввод войск был ночью с двадцать пятого на двадцать шестое. Значит — Зорин услышал по новостям.
— Не слышал, — сказал я. — В Управлении сидел.
— Дворцовая столица в Кабуле. Какая-то операция. Спецназ.
— Значит, было.
— Войска идут на помощь афганскому правительству. Так передали.
Я кивнул. Сел на свою кровать. Молчал.
«На помощь афганскому правительству». Я знал — это будет десять лет войны. Я знал — пятнадцать тысяч погибших советских солдат и офицеров. Я знал — поломанные жизни, инвалиды, посттравматика, которая будет тянуться до тридцатых годов. Я знал — закат Советского Союза начинается именно сейчас, с этого декабря.
Я знал. Я не мог сказать.
Зорин читал дальше газету — спокойно, привычно. Для него это было — обычное сообщение. Помощь братскому народу. Ничего страшного.
Я лёг. Не раздеваясь — просто лёг. Смотрел в потолок.
— Вы как-то сразу замолчали, — сказал Зорин.
— Устал.
— Понятно.
Он погасил свою лампу. Стало тихо.
Я закрыл глаза. Спать не хотелось. В голове крутилось: Афганистан, Фельдман, Гинзбург, Потапов, Маша, Ирина, Краснозаводск.
Слишком много всего.
В среду утром в Управлении Савицкий зашёл ко мне в кабинет — я сидел один, оформлял протоколы.
Он сел напротив. Не за свой стол, в переговорной. Молчал минуту.
— Воронов.
— Да?
— Слышал?
— Слышал.
— Брат у меня в десантуре.
Я посмотрел на него. Он смотрел в стол.
— Молодой?
— Двадцать. Только что присягу принял. Сейчас — где-то в Туркестане, на учениях, как нам сказали в семье. Через мать узнал. Она звонила вчера ночью.
Я молчал.
— Туда пошлют? — спросил он.
— Не знаю.
— Я думаю — пошлют. Десантуру всегда первыми.
— Возможно.
— Воронов, — он поднял глаза. — У тебя есть младшие братья?
— Нет. — Я подумал. Алексей Воронов — у которого я в теле — был один в семье. Я это узнал из его документов. — Я один.
— Тебе легче.
— Не знаю, легче ли. Но — да, у меня нет такого страха.
Он кивнул. Закурил.
— Я никогда не думал, что мы — куда-то пошлём войска. Серьёзно. После Чехословакии — думал, всё. Больше не будет. Чтобы не повторять Венгрию, Прагу.
— Думали так.
— А тут — Афганистан. — Он потёр лицо. — Что они там, к чёрту, делают, эти наши генералы? Кому это надо?
Я молчал. Что я мог сказать? Что им это надо как имитация силы, что это закроется бесславно через десять лет, что страна не выживет в этой войне — последней в советской эпохе?
Не мог.
— Не знаю, — сказал я. — Думаю, что это не на пользу.
— Не на пользу — точно. Но они сделали.
Мы сидели.
— Воронов.
— Да?
— Если будет совсем плохо — если брата пошлют и что-нибудь случится — я возьму отпуск. По семейным. Тебе придётся работать без меня. Будь готов.
— Буду готов.
— Хорошо.
Он встал, ушёл к своему столу. Сел, уткнулся в бумаги.
Я сидел, смотрел на него через дверь. Он работал — но я видел, что не сосредоточен. Просто ходил рукой по бумаге.
Я подумал — это и есть. Это и есть начало того, что я знаю как Афганскую войну. Не сводки, не цифры — конкретный человек, у которого брат в десантуре. И — таких людей сейчас по всей стране тысячи, миллионы. Все будут жить эти десять лет, ждать писем, телеграмм, и — иногда — гробов.
Я не мог сказать им. Я смотрел в их глаза и молчал.
В шесть я был у Бобы.
Лавка ещё работала — двое посетителей перебирали книги в углу. Боба сидел за своим столом, читал. Увидел меня, кивнул на подсобку. Я прошёл туда, ждал.
Через десять минут он закрыл лавку, пришёл. Сел напротив.
— Чай?
— Чай.
Он включил самовар. Молчал, пока тот закипал. Потом разлил.
— Алексей.
— Да?
— У меня для вас два сообщения. Первое — про человека из Эрмитажа, который вы упомянули в нашем разговоре. Алексеев Павел Иванович.
— Что?
— Я навёл справки. Через общего знакомого. Алексеев — да, тот самый. Уволен из Эрмитажа в семьдесят четвёртом по статье — кража из фондов, замяли через знакомых, дело не возбуждали, но — на работе уволили. С тех пор — формально безработный, фактически — занимается частным посредничеством. Перепродажа антиквариата, оценки, экспертиза.
— Где живёт?
— Лиговка, в коммуналке. Один — жена ушла в семьдесят шестом. Не пьёт, скромный, тихий. Внешне — никто не подумает.
— У него связи?
— Большие. Он — интеллигент, специалист, у него сохранились знакомства с тех времён. Со многими сотрудниками всех музеев Ленинграда. Многих он лично знает по работе. Это — идеальный посредник. Он ходит, разговаривает, узнаёт, что есть, что можно достать. Передаёт заказы исполнителям — мелким сошкам в музеях.
— Связан с кругом Гинзбурга?
— Связан. Я уверен. Получает от них заказ, организует кражу, передаёт украденное дальше — по цепочке, которая выходит на Запад через дипломатические каналы.
Я кивнул.
— Боба. Как мне его взять?
— Не вы. Виктор Григорьевич — через своих. Скажете ему — есть имя, по моим сведениям этот человек координирует кражи. Предложите проверить через слежку. Как только подтвердит — берёте.
— Хорошо.
— Только — ещё одно. — Он поднял палец. — Это второе сообщение. Гинзбург.
— Что про него?
— Гинзбург — крупная фигура в круге. Я говорил уже. Его имя — не секрет в среде, многие знают. Но — он больше, чем просто связной с Москвой. Он — один из тех, кто принимает решения о крупных операциях.
— И?
— И — если возьмёте Алексеева, и если Алексеев заговорит, — Гинзбург пойдёт за ним. Это — большой удар по кругу. Они этого не простят.
— Кому не простят?
— Никому. Тем, кто стоит за Алексеевым — Виктору Григорьевичу, конторе, которая курирует. И — вам. Вы будете отдельно — потому что вас знают как пришлого. Из Краснозаводска. Вы — мишень удобная.
Я подумал.
— Что они могут сделать?
— Не убить — нет, как я говорил. Но — отозвать вас в Краснозаводск. Создать ситуацию, в которой Нечаев получит указание сверху. Возможно — добиться, чтобы возобновлённое дело Потапова закрыли заново. Это — их методы. Они работают на ослабление, не на уничтожение.
— Принял.
— И — последнее. — Боба посмотрел на меня. — Алексей. Когда возьмёте Алексеева — следите за прокуратурой. Ваше дело Потапова — могут попытаться развалить именно тогда, когда вы будете заняты Алексеевым здесь.
Я почувствовал холод.
— Понял.
— Звоните в Краснозаводск чаще. Поддерживайте связь.
— Буду.
Мы посидели ещё минут десять. Потом я ушёл.
На улице была уже глухая ночь. Я шёл к гостинице пешком — не хотелось спускаться в метро. По Невскому, потом мимо Площади Восстания. Снег пошёл мелкий, спокойный.
«Когда возьмёте Алексеева — следите за прокуратурой».
Я думал об Ирине. Она там одна с делом Потапова. Если на неё нажмут — выдержит ли? Скажет ли мне сразу или будет молчать, чтобы не отвлекать?
Я знал — будет молчать. Она сильная и упрямая. Это её черта — не делиться слабостью.
Завтра — позвоню Горелову. Скажу — следи за Ириной. Если что — звони, не жди.
Я дошёл до гостиницы. Поднялся в номер. Зорин уже спал — лёгкий храп. Я разделся, лёг.
В голове крутилось всё сразу. Алексеев. Гинзбург. Афган. Ирина. Брат Савицкого. Маша. Нина Васильевна. Горелов.
Я закрыл глаза. Заснул не сразу.