Три недели до отъезда — это много и мало одновременно.
Я начал считать дни в субботу первого декабря. До поезда — ровно две недели. Странно — в обычной жизни две недели проходят, не оставляя следа. Здесь — каждый день был отдельным, со своими делами, лицами, разговорами.
Понедельник третьего декабря я начал с того, что закрывал то, что мог закрыть. Хулиганов из общежития — оба в итоге пойманы, второй сам пришёл с повинной к участковому, испугавшись ареста родственников в деревне. Дело в прокуратуру. Кражу на Кировой — оформили окончательно, грузчик признался во всех эпизодах. Мелкая жалоба от завода на спирт — передал Горелову, сам не успевал.
Во вторник на планёрке Нечаев официально объявил о моей командировке. Петрухин усмехнулся:
— В Ленинград. Поднимается лейтенант.
— На месяц, — сказал я.
— В Ленинграде остаются и не на месяц.
Это было полуподколка-полузависть. Я не ответил. Горелов посмотрел на Петрухина и сказал:
— Степан, твоё хулиганство в овощебазе ещё не закрыто. Ты бы лучше ходил, а не комментировал.
Петрухин что-то пробурчал. Планёрка пошла дальше.
После планёрки Горелов сказал мне:
— Не обращай внимания. Он завидует. Его в командировку не звали никогда.
— Я не обращаю.
— Хорошо.
В среду пятого декабря я зашёл к Митричу. Не по делу — просто.
Он сидел в каморке, топил печку. Чай у него уже был заварен — я попал на его перерыв.
— Воронов, — сказал он. — Слышал, уезжаешь.
— Слышал быстро.
— А как же. Город маленький.
Я сел. Он налил чай.
— Посоветовать что-нибудь хочешь? — спросил он.
— Скорее — попрощаться на полтора месяца.
— Прощаться — это до могилы. Ты в Ленинград едешь, не помирать.
— Хорошо. Не прощаться. Сказать «до свидания».
— Это другое дело.
Он отпил чай. Помолчал.
— Воронов. Ты в Ленинграде поосторожнее.
— Все говорят.
— Все правильно говорят. Слушай.
— Слушаю.
— Я там был два раза в жизни. В первый раз — после войны, в сорок шестом. Привёз сослуживца — он умирал, я его вёз умирать к матери. Дотащил. Жил ещё неделю, потом умер. Тогда я Ленинград не видел — видел только дорогу, мать его, вокзал и обратно.
— А второй?
— В шестидесятом. Тоже коротко. Меня послали по линии профсоюза, на конференцию. Три дня. Я там увидел кое-что — тебе пригодится.
— Что?
Митрич поставил кружку.
— Ленинградцы — особый народ. Они тебя сначала будут проверять. Не словами — взглядом, отношением. Ходить кругом. Смотреть, как ты ешь, как говоришь, как несёшь себя. Это у них не от снобизма — это от блокады.
— Блокады?
— Да. У них в каждой семье — свой блокадный опыт. Кто-то умер, кто-то выжил, кто-то спасал. Это поколение — они проверяют людей. Кто свой, кто чужой. Кто выдержит, кто сломается. Это в них въелось так глубоко, что они уже сами не замечают.
— А молодые?
— Молодые — наследуют. Через родителей. Через атмосферу города. Это чувствуется.
Я кивнул. Принял.
— Ещё одно. — Митрич закурил. — Ты там будешь работать с местными ментами. Они — другая школа. Жёстче, циничнее. Они в день видят больше, чем ты в нашем городе за месяц. У них всё быстрее, грубее, голее. Не пугайся — это не значит, что они хуже. Просто такая работа.
— Понимаю.
— И — последнее. Ты меня слышишь?
— Слышу.
— Не все, кто там тебе будет помогать, — будут чисто помогать. Кое-кто — будет вести. По своим целям. Ты молодой, можешь не отличить. Старайся отличать.
Я смотрел на него.
— Митрич.
— Что?
— Вы говорите так, будто знаете, что меня ждёт.
— Я не знаю. Я знаю только тип города и тип работы. Остальное — твоё.
Он погасил папиросу.
— Иди, опоздаешь.
В четверг я пошёл к Хорю.
Принёс две пачки «Беломора» и бутылку портвейна — он, я знал из разговоров, иногда вечерами выпивал, не сильно, по чуть-чуть. Не выпивон, а ритуал.
Хорь посмотрел на бутылку. Потом на меня.
— Что-то случилось?
— Уезжаю на полтора месяца. В Ленинград. С пятнадцатого.
— А.
Он взял бутылку, поставил на полку. Сигареты — в карман.
— Садись.
Я сел на табурет. Ковпак поднял голову, посмотрел, опустил.
— На сколько?
— До конца января, скорее всего.
— Долго.
— Да.
Хорь молчал. Налил себе чай. Мне — тоже, не спрашивая.
— Воронов. Я тебе помогу одной вещью.
— Какой?
— Ленинград — другой мир. У них там блатные — свои, не как у нас. Жёстче, организованнее. Кодексы старые держат, особенно старики. Если попадёшь в ситуацию — нужно знать, к кому.
— И?
— Есть человек. Колун. Старый блатной, пятидесяти семи лет. Сидел много, последний раз — выпустили в семьдесят пятом. Сейчас живёт на Лиговке. Не работает официально, но не тунеядствует — у него есть способы. Авторитет в среде. Если тебе придётся туда соваться — иди к нему.
— Как найти?
— Адреса не знаю. Спроси на Лиговке у кого попало — старики знают. Скажешь — «от Хоря с Краснозаводска». Он поймёт. Мы с ним сидели в шестьдесят восьмом, в Усть-Илимске.
— А я что ему скажу?
— Скажешь — что тебе нужно. Прямо. Колун не любит долгих разговоров. Скажи, что ты опер, что у тебя дело, что не лезешь в их кухню — нужна точечная помощь. Объяснишь конкретно. Он либо поможет, либо откажет. Если откажет — без обиды. Не торгуйся.
— Понял.
— И ещё. — Хорь посмотрел на меня. — Ты ему скажешь обо мне. О том, что я тебя послал. Он — должник. Я в Усть-Илимске ему один раз помог в драке, серьёзно. Он это помнит. Если скажешь от меня — это вес.
Я кивнул. Записал в блокнот: «Колун, Лиговка, от Хоря, Усть-Илимск 68».
— Спасибо.
— Не за что.
Хорь смотрел в окно. Помолчал.
— И ещё, Воронов. — Голос у него стал суше. — Ты там — смотри. У тебя дело пошло большое. Я не лезу, не спрашиваю. Но если ты в Ленинграде ввяжешься во что-то по своей линии — будь осторожен с людьми. Любой, кто тебе помогает, — может быть подставлен. У вас, ментов, это редкость, у нас — норма. Привыкай.
— Привыкаю уже.
— Хорошо.
Он встал, пошёл к печке, подкинул полено. Вернулся.
— Вернёшься — заходи.
— Зайду.
— И «Беломор» приноси. Я к нему привык.
— Принесу.
Я вышел на улицу. Снег сыпал крупный, медленный. На станции гудел тепловоз, вдалеке. Я шёл и думал: Колун. Лиговка. Если в Ленинграде придётся выйти на уголовный мир — это вес. Хорь дал мне нечто, что он сам не имел при выезде в Ленинград — введение.
В пятницу седьмого декабря я зашёл к Вале.
Она ждала — я предупредил. Открыла, в фартуке, с покрасневшими руками — пекла что-то.
— Воронов, заходи. Пироги делаю — с капустой и с яблоками. Тебе с собой положу.
— Не надо, Валя.
— Надо. Я уже договорилась с Ниной Васильевной — она тоже печёт. Она своё, я своё. Тебе — на двоих.
Я улыбнулся. Они уже договорились.
На кухне пахло выпечкой и сладким — печёные яблоки. Тесто на доске.
— Я к Петровне зашла, — сказала Валя, не отрываясь от теста. — Спросила про Фельдмана.
— И?
— Уехал. В сентябре.
— Куда?
— Не знает точно. Кто-то говорил — в Ленинград. Кто-то — что в Москву. Квартиру он не продал, числится в ЖЭКе, но фактически — съехал. Соседи говорят — вещи вывез летом, в августе. Дверь закрыл.
— Семейный? Один?
— Один. Жил один. Холостой, или разведённый — не знаю.
Я записал. Фельдман уехал в августе. Гинзбург перестал писать в июне. Между этими событиями — два месяца.
— Спасибо, Валя.
— Это всё.
— Уже много.
Она посмотрела на меня.
— Воронов.
— Да?
— Ты меня не используй.
Я поднял глаза. Она смотрела серьёзно — без улыбки.
— Я не использую.
— Я знаю. — Она кивнула. — Но скажу всё равно. Я тебе помогаю не потому, что должна. И не потому, что ты приносишь кофе. Я тебе помогаю, потому что вижу — ты делаешь что-то нужное. Если бы я видела, что нет, — я бы тебя в дом не пустила. Кофе или нет.
— Понял.
— И ещё — если что-то будет такое, что мне опасно, — ты мне скажешь. До того, как ввязать. Я не хочу узнавать про опасность задним числом. Понял?
— Понял.
— Тогда хорошо.
Она вернулась к тесту. Я сидел, смотрел, как она работает. Тесто было мягкое — она его раскатывала легко, движениями, отработанными десятилетиями. Барсик спал на стуле — как всегда.
— Сестре в Ленинграде, — сказала она через минуту. — Тебе адрес дать?
— Дайте.
Она вытерла руки, нашла листок. Записала. Имя — Анна Серафимовна, фамилия Костычева. Адрес на Васильевском, шестая линия.
— Передай ей привет от Вали. Скажи, что я жива. Что Барсик жив. Что зима ранняя, а сама держусь.
— Передам.
— Если будет трудно с кем-то говорить — звони ей. Она поможет, если в её силах. Старая, шестьдесят пять, но соображает.
— Спасибо.
Она кивнула. Я взял листок, положил в блокнот.
Третий человек, который посылает меня в Ленинград с весточкой. Митрич — нет, у него никого там не было. Хорь — Колун. Валя — сестра. Нина Васильевна — дочь.
Я начал думать — что-то странное в этом совпадении. Половина людей, которым я мало-помалу доверяю, имеют ленинградские связи. Это могло быть случайностью. Или — нет.
В выходные я закрывал быт.
Митрич договорился со своим знакомым на рынке — Семёнычем, тем самым, через которого сапоги. Тот достал зимнюю шапку — нормальную, ушанку из кролика. У меня была шапка-таблетка от милицейской формы, но в Ленинграде ходить полтора месяца в служебной шапке — мало того что неудобно, ещё и вроде как засветка. Кролик был тёплый, плотный, в раз нос-уши закрывал.
Купил перчатки — кожаные, на меху. Купил шарф — серый, простой. Свитер у меня был, тёплое нижнее — было.
Чемодан — тоже принёс Семёныч, не новый, но крепкий. С металлическими углами. «Фибровый, — сказал, — переживёт всех нас». Я его взял.
Нина Васильевна сидела на кухне с кучкой ткани. Вязала из шерсти что-то.
— Что вязете? — спросил я.
— Носки. Тебе. Шерстяные. Потолще.
— У меня есть.
— Не такие. У тебя — ходовые. Это — спать. В гостинице холодно бывает. Особенно на ленинградских вокзалах не ноги, а льдины.
Я не стал спорить. Сел за стол.
— Нина Васильевна.
— Что?
— Вы много думали про Ленинград?
Она не подняла глаз от вязания.
— Думала. Я там не была лет десять. Сейчас, наверное, изменилось. Город меняется быстро — даже когда снаружи всё то же.
— Какой он был тогда?
— Холодный. — Она задумалась. — Не от погоды. От города. Большой, прямой, серый. Красивый — да, очень. Но не уютный. Не как наш.
— А ваш — какой?
Она посмотрела на меня. Усмехнулась.
— Ты живёшь здесь четвёртый месяц и спрашиваешь меня?
— Любопытно ваше определение.
— Краснозаводск — он живой, но нескладный. У него ничего нет правильного — ни планировки, ни стиля, ни архитектуры. Но люди в нём — настоящие. Не модные. Простые. Вот и весь Краснозаводск.
— А Ленинград?
— Ленинград — наоборот. Снаружи всё правильно, внутри — холодно. Не плохо, не зло. Просто — на расстоянии.
Я кивнул. Она вернулась к носкам.
— Алёша.
— Что?
— Ты привезёшь мне фотографию Лены?
— Фотографию?
— Если у неё есть на руках. Просто — какую-нибудь. Я её последний раз видела в прошлом году. С ней рядом не была три года. Хочется увидеть.
— Привезу.
— Спасибо.
В воскресенье девятого декабря я пошёл к Ирине.
Не знаю, почему именно в этот день. Может быть, потому что других выходных оставалось не так много. Она была дома — в свитере, с распущенными волосами, без всякого делового. Открыла, увидела меня, отступила.
— Заходи.
Я вошёл. Снял пальто, сапоги.
— Я ненадолго, — сказал я. — Просто зашёл.
— Хорошо.
Она пошла на кухню. Я за ней.
Она поставила чайник. Я сел. Мы молчали — не от напряжения, просто так.
— Ира.
— Что?
— Я уезжаю в эту субботу.
— Знаю.
— Я хотел тебе сказать. Не там, не в прокуратуре. Здесь, у тебя.
Она посмотрела на меня.
— Что сказать?
Я подумал. Сказал то, что было.
— Что — спасибо. За то, что приняла Потапова. За то, что ждёшь.
Она молчала.
— Это мало или много — не знаю. Просто хотел сказать.
— Не мало.
Она поставила чашки. Села напротив.
— Алексей.
— Да?
— Когда вернёшься — придёшь?
— Приду.
— Просто так? Не по делу?
Я смотрел на неё.
— Просто так.
Она кивнула. Тихо.
Мы пили чай. Говорили о другом — о её матери в Сочи, о том, что она хотела бы туда поехать летом. О книгах, которые она читала. О том, что в декабре в Ленинграде темно — почти круглые сутки.
— Ты привыкнешь к темноте? — спросила она.
— Я привык к разному.
— Это не ответ.
— Это правда. Я не знаю, привыкну или нет. Постараюсь.
Она кивнула.
К девяти я встал. Она проводила до двери.
— До субботы ещё увидимся? — спросил я.
— В пятницу. Подпишу постановление по Потапову окончательно. Ты должен быть.
— Хорошо.
Она стояла в дверях. Я смотрел на неё. Хотел подойти, обнять — но не подошёл. Не сейчас. Не на пороге, второпях, когда я уезжаю на полтора месяца.
— До пятницы, — сказал я.
— До пятницы.
Я вышел.
В понедельник — в среду я работал интенсивно. Сдавал текущие папки Горелову. Объяснял, что и как. По Потапову — особенно подробно. Все мои зацепки, имена, связи — я разворачивал перед ним, как карту.
— Лапшин, — сказал я. — Ставровский. Ильин — умер, но проверить, действительно ли инфаркт. Васильев — переписка с Горьким семьдесят шестого, проверить, кому писал. Горбатый — никаких официальных вызовов, помнишь.
— Помню.
— И — Хорь. Если что нужно по уголовной линии — сам сходи. Возьми «Беломор», скажи, что от меня. Он поможет.
— Хорошо.
— И Валя-почтальонша. Если что-то по почтовой линии — она тоже от меня. Можно зайти.
— Знаю Валю. Она моей жене двоюродная тётка по мужу.
Я посмотрел на него.
— Серьёзно?
— Серьёзно. Краснозаводск маленький, я тебе говорил.
Я усмехнулся.
— Ты её через меня не открыл, значит. Она тебя сама знала.
— Знала. Просто не вмешивалась — пока тебе она была нужнее, чем мне. Она правильная, Воронов. Цени.
— Ценю.
В четверг тринадцатого Нечаев устроил короткое совещание — со мной, Гореловым и Петрухиным. Финальный инструктаж.
— Воронов, — сказал он. — Ленинград — Управление ГУВД, Литейный проспект. Ты подчиняешься майору Савицкому, начальнику отдела по нестандартным делам. Связь со мной — раз в неделю по телефону. Если что-то срочное — телеграмма. Срок командировки — до десятого января, с возможным продлением до двадцать пятого.
— Принял.
— Документы я тебе подготовил. Командировочное удостоверение, справка по характеру задания, подъёмные — сто пятьдесят рублей. Гостиница «Октябрьская», номер за тобой забронирован. Билет в кармане. Поезд номер шесть, отправление в восемнадцать ноль-ноль с нашего вокзала пятнадцатого декабря. Прибытие на Московский вокзал Ленинграда в одиннадцать пятьдесят шестнадцатого декабря.
— Понял.
— Горелов, ты — ответственный по связи. Все запросы Воронова из Ленинграда — через тебя.
— Принято.
— Петрухин — на тебя ложится текучка из его дел. Хулиганство в овощебазе закрой за неделю до Нового года. Магазин на Кировой — следить, чтобы не повторилось.
— Понял, — сказал Петрухин кисло. На него падало больше работы.
— Всё. Свободны.
Мы вышли. Горелов посмотрел на меня:
— Готов?
— Готов.
— Тогда завтра — последний день. Пятница. И — поехал.
— Поехал.
В пятницу четырнадцатого я был в прокуратуре в десять. Ирина встретила в своём кабинете — в строгом платье, с папкой передо мной.
— Постановление. Подписано вчера прокурором. С сегодняшнего числа дело Потапова Алексея Ильича возобновлено, мне поручено как помощнику прокурора. Тебе — оперативное сопровождение.
Я взял папку. В ней — постановление о возобновлении, с подписью прокурора района и печатью. С завтрашнего дня — документ обретал юридическую силу.
— Спасибо.
— Это твоё спасибо, не моё.
— И моё тоже.
Она кивнула.
— Алексей, у тебя ещё есть полчаса?
— Есть.
— Зайди ко мне в шесть. Вечером. Перед поездом.
— Поезд в шесть.
— А, верно. Тогда — в час, на обед. Пойдём в столовую.
— Хорошо.
В час мы пошли в столовую — небольшую, при здании прокуратуры, для своих. Взяли борщ, котлеты с пюре. Сели в углу.
— Алексей.
— Что?
— Я не хочу, чтобы ты прощался со мной так, будто на войну.
Я улыбнулся.
— Я не прощаюсь так.
— Хорошо. Но и я не прощаюсь так. Я просто — буду здесь. Когда вернёшься, я буду здесь. Это всё.
— Это много.
— Не много. Это — нормально.
Мы ели. Молчали.
— Ира.
— М?
— Если будет совсем плохо с Потаповым — отступи. Я серьёзно.
— Я тебе вчера сказала. Не отступлю.
— Тогда — будь осторожна.
— Буду.
Мы доели. Она встала. Я тоже.
— Ну, до января, — сказала она.
— До января.
Мы стояли у двери столовой. Она протянула руку — я взял её. Подержал секунду. Отпустил.
— До свидания, Алексей.
— До свидания, Ира.
Она ушла.
Вечером в пятницу я зашёл к Горелову. Не в отдел — домой.
Он жил в пятиэтажке на улице Гагарина, в двушке. Аня открыла, впустила. Дети — Мишка с книгой, Танька с куклой — посмотрели на меня и кивнули. Они меня знали — я бывал здесь несколько раз летом, после Громова.
— Ужинать будешь? — спросила Аня.
— Я ненадолго. Заглянул проститься.
— Обижусь, если уйдёшь без ужина.
Я остался. Аня поставила на стол пельмени — настоящие, налепленные с утра. Капуста, солёные огурцы, водка. Горелов налил по рюмке.
— За дорогу, — сказал он.
— За дорогу.
Мы выпили. Дети ели молча, потом ушли смотреть телевизор в комнату.
— Алёша, — сказала Аня. — Ты там осторожно.
— Все говорят.
— Все правильно говорят.
Она вышла из кухни — что-то делать с детьми. Мы остались с Гореловым вдвоём.
— Юра.
— М?
— Если со мной что-то случится — посмотри после, чтобы тетрадь под матрасом у Нины Васильевны не пропала.
Он посмотрел на меня. Долго.
— Что в тетради?
— Записи. Для меня. Мои. Если что — там.
— Понял.
— И — Ирину. Подержи в курсе. По Потапову. И вообще.
— Подержу.
— И Нину Васильевну — навести разок-другой за это время. Просто так. Она будет рада.
— Алёша, — сказал Горелов. — Ты сейчас говоришь, как человек, который не уверен, что вернётся.
Я подумал.
— Я уверен, что вернусь. Просто — на всякий случай.
— На всякий случай — ладно. Договорились.
Мы ещё посидели. Допили чай. Я встал.
— Юра, спасибо. За всё.
— Иди уже. — Он улыбнулся. — Послезавтра уже будешь в Ленинграде завтракать.
Я обнял его — коротко, по-мужски, неловко. Он похлопал меня по спине. Аня вышла из коридора, обняла тоже, тихо сказала:
— Возвращайся.
— Вернусь.
В субботу пятнадцатого декабря я проснулся в пять.
Поезд в шесть. Я собрал чемодан с вечера — оставались мелочи. Пироги Нины Васильевны и Вали — в отдельной сумке, в платках. Носки, шапка, перчатки, шарф. Бельё, бритва, зубная паста. Книгу — взял ту самую, которую Нина дала мне летом, Чехова. Перечитать.
В коридоре включил свет — тихо, чтобы не разбудить Геннадия. Зашёл на кухню — она уже горела.
Нина Васильевна сидела за столом. В халате, с чашкой чая. Не спала. Ждала меня.
— Не ложились?
— Спала. Встала к тебе.
Я сел. Она налила чай. Хлеб с маслом и вареньем — стояло на столе.
— Не хочу есть.
— Поешь. Дорога долгая.
Я поел. Молча. Она тоже.
— Алёша.
— Да?
— Я не буду провожать на вокзале.
— Я и не звал.
— Знаю. Но всё равно скажу. Я не люблю вокзалы. Особенно зимой.
— Понимаю.
Она встала, пошла в свою комнату. Вернулась с маленькой иконкой — Николая Чудотворца, на дереве, потёртая, тёмная.
— Возьми.
— Нина Васильевна, я…
— Не споришь. Возьми. Это не моё — это Петину. Он с ней войну прошёл. Я её хранила. Тебе — на дорогу.
Я взял. Маленькая, тёплая на ощупь.
— Назад принесёшь, когда вернёшься.
— Принесу.
Она кивнула. Села.
— Иди.
— Сейчас.
— Иди, иди. Тебе ещё пешком до вокзала. И — холодно.
Я встал. Подошёл к ней. Стоял секунду — не знал, как. Потом наклонился, поцеловал её в седые волосы — над виском.
Она не двинулась. Только закрыла глаза.
— До января, — сказал я.
— До января, Алёша. Береги себя.
Я взял чемодан, сумку с пирогами. Вышел.
На улице было темно. Шесть минус. Снег лежал — выпал на той неделе, теперь утоптан.
Я шёл к вокзалу пешком — двадцать минут. Нёс чемодан в правой, сумку в левой. На улицах было пусто — суббота, раннее утро. Только дворники где-то скребли.
Дошёл до вокзала. Тёплый зал ожидания, пара пассажиров на скамейках. Я сел, ждал.
Горелов появился без четверти шесть. В форме — он тоже сегодня дежурил.
— Не опоздал?
— В самый раз.
Мы сидели. Молчали.
— Юр, — сказал я.
— Что?
— Спасибо.
— Хватит. Уже благодарил вчера.
— Ещё раз.
— Иди в свой Ленинград.
Объявили посадку. Поезд номер шесть, Краснозаводск — Ленинград, через Москву. Платформа третья.
Мы вышли на платформу. Поезд стоял — длинный, заснеженный, тёплый. Я нашёл свой вагон, шестой. Проводница — пожилая, в форме — посмотрела документы.
— Пройдёте.
Я зашёл в тамбур. Поставил чемодан.
— Юра.
— Что?
— Нет. Ничего.
— Иди.
Он стоял на платформе. Я стоял в тамбуре. Мы смотрели друг на друга секунду. Потом проводница махнула — поднимайся внутрь, дверь закрываю.
Я зашёл. Дверь закрылась.
В вагоне было тепло, пахло углём от титана и чьей-то едой. Я нашёл своё купе — четвёртое, нижняя полка. В купе сидели уже двое — пожилой мужчина в очках, с книгой, и молодая женщина с ребёнком лет четырёх. Я кивнул, занял своё место.
Поезд тронулся. Качнулся — раз, ещё раз, потом плавно пошёл.
Я смотрел в окно. Проплывала платформа — Горелов всё ещё стоял, поднял руку. Я поднял в ответ. Потом он остался позади.
Город уходил. Заводы, трубы, дым. Чёрные крыши, белые крыши. Двор моего дома где-то там — с Ниной Васильевной у окна, может быть, с её иконой. Прокуратура. Ирина в выходной у себя дома, ещё спит. Кабинет угро. Сторожка Хоря на товарной. Дом Вали с Барсиком на стуле. Каморка Митрича во дворе ЖЭКа.
Всё это уходило. Краснозаводск становился силуэтом. Потом и силуэт пропал — последняя труба завода скрылась за поворотом.
Я сел. В купе пожилой мужчина оторвался от книги.
— Далеко едете? — спросил он.
— До Ленинграда.
— Я — тоже. К сыну. Москвич, но женат на ленинградке, работает там в институте. Еду на месяц.
— Понятно.
— А вы зачем в Ленинград?
— По работе. Командировка.
— А по какой?
Я улыбнулся.
— По милиции.
Он кивнул. Не стал расспрашивать.
— Меня Лев Аронович, — сказал он. — Гольдштейн. А вас?
— Алексей.
— Очень приятно.
Он снова взялся за книгу. Я тоже достал свою — Чехова, рассказы. Открыл наугад — попал на «Студента».
«Погода вначале была хорошая, тихая. Кричали дрозды, и по соседству в болотах что-то живое жалобно гудело, точно дуло в пустую бутылку…»
Я начал читать. Поезд мерно покачивался. Колёса стучали — раз-два, раз-два. За окном проплывали снежные поля, чёрные перелески, редкие деревеньки с дымами над крышами.
До Ленинграда — восемнадцать часов. К утру — Ленинград.
Я закрыл книгу пальцем на странице. Посмотрел в окно.
Ехал.