К книге
Спасибо, друг!ТУЧИ И НЕБО Рассказы о трудных годах. Февраль — кривые дороги
15%
ТУЧИ И НЕБО Рассказы о трудных годах. Февраль — кривые дороги
4

Павел Балахин плотно прикрыл за собою дверь, нагнулся и меховой рукавицей стряхнул снег с валенок.

Я отложил полено, которое намеревался было сунуть в железную печурку, и поднялся навстречу другу. А Павел, отдышавшись, покрутил мохнатой шапкой:

— Ну и ну! Опять заметает. А в общем — собирайся, пойдем.

Но сам между тем размотал шарф и сбросил шапку, привычным движением плеча попытался скинуть свое московское демисезонное пальто, но это ему не удалось: пальто было натянуто на меховую куртку. Повернувшись вокруг себя, Павел справился-таки с пальто, расстегнул куртку. Размотав напоследок с шеи женскую косынку, он присел к печурке, сжимая и разжимая лиловые от холода руки.

— Собирайся, — еще раз приказал он.

Он явно хотел сказать что-то значительное. Он хранил торжественное молчание. Убедившись в том, что пальцам вернулась обычная гибкость, отрывисто спросил:

— Газета есть?

Я достал клочок газеты. Павел вынул из кармана баночку от сапожной ваксы, полную самосада. Мы свернули по цигарке. Прикурив от лучинки и сделав несколько затяжек, Павел таинственно сказал:

— Тебе первому… — И не сказал, а выдохнул: — Вика! — И добавил: — Вчера из родильного. — Подмигнул, хохотнул и хлопнул меня по плечу: — Вот так-то, брат!..

— С тебя причитается, — сказал я.

— Выпить, закусить — отложим на после войны. А теперь пошли. Вечерок проведем вместе. Ты, я, Вика, Анка… Вчетвером. Пошли! Засиделся я у тебя. Дома небось волнуются. Ведь я же прямо с завода.

Мы, стоя, выпили по кружке кипятку и вышли.

Смеркалось. На крыши домов спустилась сизая пелена. Февраль начался метелями. Потеплело — значит, и сегодня быть заварухе. Все вокруг было занесено снегом. Вдоль домов и заборов траншеями тянулись узенькие извилистые пешеходные тропинки. Идти по ним можно было только гуськом.

Павлу не терпелось, и он не шел, а почти бежал.

— Ты знаешь, — кричал он, балансируя руками, — у нее глаза мои!

— Да ты что, на поезд, что ли? — задыхаясь, возражал я.

— И волосы как у меня, — не унимался Павел.

— Да потише ты!

— А нос! — кричал Павел. — Мой нос! Спорить будешь? — Он повернулся ко мне и пятился, поминутно оступаясь в сугробы.

Я взмолился:

— Не буду я спорить!

Он поскользнулся, но удержался на ногах.

— Много ты понимаешь!

Вообще-то Павел Балахин и его жена Анка ждали сына.

В один из солнечных дней той, предгрозовой, весны Павел окончательно решил, что из всех девушек на свете самая лучшая — Анка. Он честно и прямо сразу же сказал ей об этом. Было решено, что в ближайшее воскресенье они пойдут и распишутся. Все это происходило в строжайшей тайне, но вовсе не потому, что они хотели скрыть от кого бы то ни было свое решение. Просто у них не хватало решимости вот так сразу, при всем честном народе, назваться мужем и женой.

В воскресенье, начистив до блеска ботинки и во второй раз в жизни завязав галстук (в первый раз это было сделано в магазине), Павел явился к заветным часам у кинотеатра «Экран жизни». По дороге он купил пачку папирос «Казбек».

На Садово-Каретной они несколько раз прошли мимо страшной двери, не решаясь посмотреть на стеклянную дощечку с золотыми буквами. Наконец Павел швырнул окурок в урну и решительно взял Анку за руку. Через полчаса все было кончено. Они вышли на улицу и прошли несколько шагов, стыдясь смотреть по сторонам. Потом взглянули друг на друга и рассмеялись.

Вечером мы поздравляли Павла и Анку.

Чудесный месяц май! Но если к тому же вам сорок пять лет на двоих, у вас есть комнатушка в старом московском доме, электрическая плитка и чайник, то чего еще можно пожелать на белом свете?

Сидя вечером на подоконнике и наблюдая, как затихает внизу жизнь огромного города, они молчали или потихоньку, добродушно посмеиваясь, переговаривались о том, что теперь им, к сожалению, уже не нужно торчать под часами, чтобы провести вечер вместе. И не нужно бродить по шумным аллеям парка культуры и отдыха, где так пыльно, что на зубах начинает скрипеть песок. Не нужно по нескольку раз смотреть один и тот же фильм только потому, что не быть вместе — невозможно.

То, что люди по праву называют счастьем, продолжалось до самой войны. Потом окно завесили черной бумажной шторой. Начались бомбардировки. Заводы эвакуировались. Уехали и они.

Первое время Павел и Анка, как и другие, на незнакомом месте чувствовали себя песчинками, далеко занесенными бурей. А потом все оттеснила работа и те крупные и мелкие тяготы и невзгоды, которыми вдруг теперь наполнилась их жизнь. Но все равно, вернувшись поздно вечером с завода и наскоро управившись со скудным ужином при свете керосиновой коптилки, они садились рядом на кровать. И Павел, как прежде, обняв ее за плечи, говорил ей ласковые слова, которые, верно, не переведутся ка белом свете во веки веков. А она теперь особенно нуждалась именно в таких словах.

За дощатой перегородкой металась в кошмарных снах, вздыхала и всхлипывала взбалмошная пожилая соседка, такая же бедолага, еле вырвавшаяся из горящего Смоленска. В ее закутке, наскоро устроенном в этом доме, исправно и размеренно отмахивали латунным фунтовым маятником старинные, резного дуба, хозяйкины часы. Но даже сама старая хозяйка дома не знала, сколько им лет, этим часам. Часы были очень древние, старше всех в этом доме, старше даже самой хозяйки, но они делали свое дело. Они мелодично отзванивали время, размеренно, торжественно и неторопливо.

— Но ведь будет же все снова хорошо? — спрашивала Анка.

Для нее «хорошо» означало — как до войны.

Он отвечал ей:

— А кому сейчас легко?

Она зябко куталась в мягкую вязаную шаль.

— А как нам будет, Павлик, с маленьким?

— Ничего, Аня, — отвечал он. — Справимся. Как и другие.

Из новой, сбереженной на всякий случай простынки Анка выкроила четыре великолепные пеленки. Из фланелевой рубахи Павла были сшиты красивые голубые распашонки. Старая хозяйка помогала ей и делом, и советом. Приданое получилось «не хуже, чем у людей». Подошло время, и Анка взяла отпуск. Ходить ей стало трудно, да и страшно было поскользнуться на промерзшем снегу. Только и решалась, что до хлебного магазина. А Павел приносил ей то ржаной пирожок, то соленый помидор или огурец — второе блюдо своего заводского обеда.

— Ты ешь, — говорил он, — тебе сейчас надо много есть.

Так они жили и ждали.

А сейчас мы с Павлом свернули с трамвайной линии, пошли по кривой узенькой улочке и вскоре очутились возле маленького домика, по самые окна занесенного снегом. На фанерной дощечке, прибитой к воротам, виднелась выведенная химическим карандашом надпись: «Во дворе злая собака».

Павел толкнул калитку. Навстречу нам проковылял добродушный бородатый и кудлатый дворовый пес. Он осторожно тявкнул и, виляя хвостом, принялся на ходу шумно обнюхивать наши руки и карманы в надежде чем-нибудь поживиться.

Темные сени, заставленные какими-то угловатыми предметами, кадка, сундук, железная скоба…

— Сколько здесь живу, — проворчал в темноте Павел, — и каждый раз о притолоку головой…

Мы миновали опасное место и оказались в избе. Налево была дверь, завешанная пестрой тряпкой.

— Это ты, Павлик?

— Мы, Аня, — ответил Павел.

И мы оба, стараясь не греметь подмерзшими валенками, вошли в комнату, где было почти так же сумрачно, как и в сенях.

— Тише, Павлик, тише! Она, — слово было произнесено многозначительно и как-то особенно мягко, — она спит…

Я осторожно покашлял.

— Аня, здравствуй, — проговорил я. — Так вот, оказывается, какие дела!

Эти слова должны были служить поздравлением. Павел прокрался к кровати и нагнулся над смутно белевшим поперек нее свертком.

— Нам не пора ее кормить? — шепотом спросил он.

— Не подходи к ребенку с морозу, — строго отозвалась Анка.

Нащупав на стене гвозди, мы повесили шапки и пальто. Анка погремела спичечным коробком и зажгла фитилек на маленьком флаконе с керосином.

— Ты, пожалуйста, извини за беспорядок, — между делом сказала она, как непременно говорят все женщины у себя в доме.

Восковой огонек коптилки постепенно наполнил комнатешку. Оклеенная газетами дощатая перегородка. Возле окна маленький стол и две табуретки. На столе алюминиевая кастрюля и стеклянная банка с солью. На веревке, протянутой из угла в угол, пеленки к полотенце. У печки заправленная полосатым одеялом железная койка…

Павел, потирая руки, сызнова подошел к свертку, наклонился, прислушался:

— Спит.

Сделал перед лицом спящего ребенка «козу», ухмыльнулся и, все еще потирая руки, предложил:

— Перекурим?

— Только не здесь, — сказала Анка.

Павел укоризненно посмотрел на нее и кивнул в мою сторону.

Она нерешительно сказала:

— Если по одной…

— Конечно, по одной. Видишь, — сказал он мне, — гонят меня теперь женщины!

Павел, казалось, даже гордился этим.

— Выгоняют женщины — и только! — говорил он, свертывая папиросу. — Аня, распорядись насчет чайку… А знаешь, — сказал он мне, — нос-то и вправду мой!

Павел взял коптилку, и мы втроем приблизились к свертку. Анка приподняла уголок одеяльца. Пламя колебалось. Смутно разглядел я красное и словно помятое, сморщенное личико с приплюснутым носом-пуговкой и как будто припухшими голубыми веками.

Минуту длилось торжественное молчание.

— Какова? — прошептал Павел.

— Ничего, — уклончиво ответил я, не решаясь брать грех на душу. — Нормально.

— Нет, ты посмотри на нос! — горячо шептал Павел. — А проснется, и глаза посмотришь. Мои глаза.

— И губы, скажешь, твои? — обиженно спросила Анка.

— Нет, — великодушно согласился отец, — Губы твои.

— Волосики потемнеют — станет совсем похожа на меня. Вот увидишь, потемнеют.

— Жаль, если потемнеют, — категорическим тоном сказал белобрысый Пашка. — Светлые для девчонки лучше.

Черноволосая Анка с упреком посмотрела на мужа.

А я вглядывался в лицо ребенка. О чем шла речь? Честное слово, я не находил в этом сморщенном личике никакого сходства ни с отцом, ни с матерью.

Анка решительно прикрыла лицо дочери уголком одеяла. Остались видны только крошечные, чмокающие во сне губы.

— Еще простудится! — сказала она, ушла за занавеску на кухню и принялась греметь там ложками-плошками. Мы с Павлом прислонились к теплой печке.

— Девять дней! — начал Павел. — Представляешь, девять дней назад нашей Вики не было на свете. Понимаешь, не было — и только, а? А сейчас — есть. Живет. Кричит. Сосет молоко. Пеленки пачкает. Что ты скажешь! А вчера, представляешь, посмотрела на меня — и улыбнулась!

— Слушай ты его! — донесся до нас насмешливый голос Анки. — Не может она улыбаться. Рано еще.

— Ну Аня, — жалобно запротестовал Павел. — Честное же слово, улыбнулась. Ты в сени пошла за водой, мы остались вдвоем, она посмотрела и…

— Слушай ты его!

— Э! — махнул рукой Павел. — От такого крупного ребенка, как наша Вика, — ничего удивительного. Как она быстро развивается! Ты знаешь ее вес? — Он многозначительно помолчал. — Три кило триста пятнадцать граммов. Таких поискать!

За тонкой дощатой стенкой, оклеенной газетами, неопределенно хмыкнули и женский насмешливый голос проговорил:

— Опять расхвастался…

Павел нагнулся ко мне и шепотом сообщил:

— Соседка. Тоже эвакуированная. Нет детей — вот она и завидует. Хозяйке нашей она тоже завидует: у той два сына на фронте.

Он помолчал, но мысли его, как видно, все были об одном и том же. И он вполголоса, изредка затягиваясь самокруткой, принялся рассказывать мне, как все это произошло.

Не рассказать и не пережить еще раз все свои страхи и радости этих дней он, конечно, не мог.

В ту ночь Анка проснулась от острой боли. Некоторое время она лежала во тьме без движения, с открытыми глазами, не понимая, откуда взялась эта странная, нестерпимая боль. Потом приподнялась, чтобы разбудить Павла, но боль стала затихать.

За тонкой деревянной перегородкой громко тикали старинные часы. Под полом пищали и царапались мыши. Кто-то одинокий торопливо прошагал мимо дома, поскрипывая по снегу валенками. Павел слегка похрапывал.

Анка перевернула подушку, улеглась поудобней, но боль вернулась с новой силой. Она застонала, схватила Павла за плечо. Павел не пошевельнулся. Охваченная внезапным страхом, Анка потрясла его сильнее. Он промычал что-то и повернулся на другой бок.

Оттого, что Павел не проснулся, боль словно усилилась. Анке стало еще страшнее, непроизвольно потекли слезы.

— Павлик! Павлик же!

Он приподнял голову.

— Что?

Очнулся и рывком сел на кровати.

— Проспал? На работу?.. Ты чего хнычешь?

— Больно, — еле проговорила она. — Живот.

— Воду сырую пила?

— Пила.

— Ну вот. Сколько раз говорил: не пей.

Она затихла, прерывисто вздохнула и едва слышно спросила:

— А может, начинается? Как ты думаешь, Павлик?

Почему-то эта мысль не пришла ему сразу! Он засуетился, чиркнул спичкой, осветил ее заплаканное, бледное лицо.

— Одевайся. Идти далеко. Надо успеть.

Боль снова вроде утихла. Нащупав руку Павла, Анка потянула его:

— Поспи. Может, правда от воды. Пройдет.

Павел прилег, протянул руку к табуретке, стоявшей у кровати, нащупал окурок, закурил.

Она тяжело и прерывисто дышала. В тишине и полутьме несколько раз отзвонили часы. Наконец она проговорила сквозь стиснутые зубы:

— Пойдем, Павлик. Это.

На улице было пустынно. Город спал. Не спал только завод. Над его корпусами вдали поднимались зыбкие светлые зарева и сполохи, растекались призрачными пленками дым и морозный пар. На испытательной станции ревели моторы.

Павел вел Анку с такой осторожностью, как будто они шли по узкой доске, переброшенной через глубокую реку. Иногда она со стоном, согнувшись, опускалась тяжело на заснеженную скамейку возле какой-нибудь калитки. Он растерянно топтался рядом, не зная, торопить ее или дать ей отдохнуть.

В один из таких моментов около них неожиданно появился милиционер. Подозрительно щурясь одним глазом, словно прицеливаясь, и нагнув голову, он козырнул, прокашлялся и, видимо, намерился потребовать документы. Но взглянул Анке в бледное лицо, разглядел ее всю, грузную, и широко заулыбался.

— Так вот, — сказал он, еще раз прокашлялся и добавил сочувственно: — Шли бы вы по трамвайной линии. Нормальные люди ночью там ходят.

Анка улыбнулась сжатыми губами. И эта кривая улыбка потрясла Павла больше, чем жалобы и стоны.

Дверь родильного дома открыла седая полная женщина. Она что-то спросила у Павла. Он не понял, о чем его спросили. За него ответила Анка. Женщина помогла ей снять пальто, велела Павлу подождать и увела ее за белую стеклянную дверь.

Он послушно сел, положил на колени Анкино пальто и шаль и тупо уставился на желтые и красные квадраты пола. Он не знал, сколько просидел так. Откуда-то издалека до него доносились гулкие голоса.

Вернулась седая женщина, тронула его за плечо, протянула узелок:

— Возьмите, Балахин. И можете идти.

Он очнулся, хрипло спросил:

— А разве нельзя подождать?

— В первый раз, наверно? — не удивилась женщина. — Нет, милый, позднее придете справиться. А справки у нас с двух до пяти… запомните, с двух до пяти.

Он шел домой, машинально повторял: «С двух до пяти…» Оставил Анкину одежду, отправился на завод, принялся за привычную работу, руки его делали свое дело, но думал он о том, что происходило сейчас там, за белой стеклянной дверью.

В полдень подошел мастер, поглядел на его работу, покачал головой, снял очки и сказал:

— Ты знаешь, Балахин, ты вот что. Ты ступай, брат…

— Так ведь с двух до пяти! — вырвалось у него.

— А ты потихоньку, — понимающе ответил старый мастер.

Вот так это было. Так рассказали мне в тот раз Павел и Анка.

А вечер шел. В оконную раму настойчиво стучался февральский ветер. Казалось, кто-то стоит под окном и кидает в стекла полные пригоршни колючего снега. Пламя коптилки вздрагивало и трепетало. Густые тени передвигались по стенам.

— Дрова надо раздобывать, — сказал Павел.

Анка внесла закопченный кофейник, выдала по две холодные картофелины, по ломтю хлеба, придвинула стеклянную банку с солью. Павел вытащил из-под кровати чемодан, устроил его стоймя. Мы сели за стол. Было тепло, уютно и вдоволь горячего кипятку. Мы сидели, ели, неторопливо поговаривали о разных разностях и невольно прислушивались к снежной замяти.

За перегородкой в положенное время мелодично, с достоинством отзванивали старинные часы.

— От сестренки письмо пришло, — сказал Павел. — Первое письмо, как наше Дорохово освободили. Мама, правда, жива осталась, а вот Верку — дизентерия… Дядю Андрона немцы убили прямо у ворот наших… Дом сожгли… Ничего там не осталось…

И мне вспомнилось березовое наше Подмосковье.

Кто из москвичей не влюблен в него — безмолвно, крепко и навсегда! Есть несказанная красота в его неброском и тихом обличье.

В предвоенные лета мы часто, чуть не каждый выходкой, закатывались с ребятами на природу. Знавал я и Павлову мать, и сестренок его, Люду и Верку, и дядю Андрона. Помнится, последний раз, как были мы там, дядя Андрон сидел на своем любимом месте возле ворот на узенькой скамейке и насмешливо щурил колючие глаза из-под кустистых бровей. Мы излаживали удочки на завтрашнюю рыбалку, а новешенькие лески у нас все время перепутывались, мы никак не могли совладать с ними. Он явно глумился над нами: «Городские стали… накупили всякой дребедени… нипочем на такую рыба клевать не будет…» Был дядя Андрон морщинистый и лохматый, весь заросший сивой шерстью, клочья ее торчали даже из ушей; синяя косоворотка, застиранная до голубизны, остро, по-старчески висела на его худеньких плечах; но он был неугомонен и задирист, вся деревня побаивалась его — и никто не мог сладить с ним… И Верка, помнится, торчала тут же, курносая и белесая; она сидела на заборе, ехидно поддакивала дяде Андрону и в то же время торопливо и самозабвенно лузгала семечки. Одна черная скорлупка прилипла к ее щеке, и Верка все пыталась сдуть ее, забавно перекашивая нижнюю губу… Они были под стать друг другу — девчонка Верка и седой дядя Андрон, — задиристые, насмешливые, ершистые…

А сейчас нет ни Верки, ни дяди Андрона.

Так оно все на белом свете и получается. Там человек умер, здесь человек родился. Только хотелось бы, пожалуй, одного: помирать — не от злой вражьей воли, а рождаться — от ласки и радости. Так ведь вроде?

Анка сидела, прижавшись к Павлу. Она, маленькая перед ним, была сегодня такая усталая. Но в то же время в ней, этой женщине, чувствовалось уверенное спокойствие. Вся она, казалось, была озарена каким-то внутренним светом.

Вечер шел. Разговор то возникал, то замирал. В стекла маленького оконца ломилась снежная ярость.

Тянуло ко сну. Но мне нужно было идти на завод.

Вдруг Анка встрепенулась. Я ничего не услышал, Павел ничего не услышал, а она уже все знала. Она кинулась к свертку, и оттуда действительно послышался писк. В ту же минуту я был совершенно забыт и покинут. Павел бросился на помощь. Оба они возились около свертка. Павел топтался позади, Анка ловко распеленывала ребенка, так ловко, будто она всю жизнь только и занималась этим. Распеленав и вновь завернув дочь в сухую, подогретую у печки пеленку, она села на кровать, стыдливо отвернулась и прижала сверток к груди. Писк тотчас прекратился.

— Заправляется горючим, — улыбнулся Павел, неуклюжей и немудрящей шуткой стараясь прикрыть свое смущение.

Пробренчали часы за стенкой.

Я потихоньку оделся.

Павел пошел проводить меня до ворот.

Сопровождаемые повизгиванием дворового пса, которому, видимо, тоже не спалось в эту метельную ночь, мы дошли до калитки и там долго трясли друг другу руки.

Наконец Павел совсем замерз, тряхнул мою руку в последний раз и вернулся к дому, а я пошел на завод, по кривым тропинкам пробираясь сквозь свирепую пелену взвихренного снега.

Предыдущая главаГлава 4 из 26Следующая глава