К книге
Спасибо, друг!ТУЧИ И НЕБО Рассказы о трудных годах. Звезда экрана
12%
ТУЧИ И НЕБО Рассказы о трудных годах. Звезда экрана
3

Поверьте, очень трудно писать о любви.

Тем более — не своей.

Я оставляю этот рассказ почти в том же виде, как он записался у меня в те далекие дни. И не обессудьте — я не знаю конца этой давней истории. Что с Алешей? Что с Галкой? Встретились ли они еще? Кто знает!.. Да и в этом ли дело?

Вот как мне это рассказали.

— Когда-то, давным-давно, еще до войны, еще в школе, мы с Галкой стали большими друзьями. Это случилось не сразу. Сначала мы издевались друг над другом. Это бывает.

Помню, что вытворяла она на переменах. Весь наш десятый класс, глядючи на нее, бывало, покатывался со смеху. Только один человек не смеялся. Это был я. Демонстративно откинув крышку парты, я брал книгу, запускал пальцы в волосы и углублялся в чтение. Галка злилась. Не знаю почему, но это мне доставляло удовольствие.

Как сейчас, вижу ее: тоненькая, смуглая, стриженная под мальчишку, в просторном сером свитере, стоит она возле моей парты. Одна рука ее тяжело опущена на спинку сиденья, другая упрямо мнет подбородок, на лице — выражение не Галкино, нет, но страшно знакомое, — выражение этакой всемирной скорби и глубокомысленного раздумья. Именно такой я увидел ее в тот памятный день. Еще в коридоре, подходя к двери, я услышал дружный хохот. Это значило, что Галка дает очередной концерт. Я сделал непроницаемое лицо и вошел в класс. Словно по команде все стихло. Галка как стояла около моей парты, так и осталась стоять. В глубокой тишине я подошел к парте (Галка чуть посторонилась), сел и раскрыл книгу. Все так и прыснули.

И только сейчас, оглядывая все эти лица, обращенные ко мне, лица, смеющиеся и страшно довольные зрелищем, я понял всю глубину Галкиного коварства. Конечно же она только что до меня разыграла всю эту сцену — как я вхожу в класс и сажусь за парту.

Я медленно поднялся, и все невольно притихли.

— Давно начался этот спектакль? — язвительно спросил я всех. — Не помешал?

— Ничуть, — с иронией и задором ответила Галка голосом, в котором явственно прозвучали мои собственные интонации.

По классу пронесся смешок.

Я продолжал — и тоже как можно язвительней:

— На сегодня все билеты проданы?

— Для тебя всегда найдется контрамарка…

— В таком случае, — я резко захлопнул книгу, — на дверях надо аншлаг вывешивать!

— Спокойно, капитан, штурвал не любит шуток, — моим голосом сказала Галка. — В нашем деле, мой капитан, главное — выдержка.

В эту минуту я просто ненавидел Галку. Она, наверное, угадала это по моим глазам. Привычным движением — своим — она пожала одним плечом, как бы отказываясь от бесполезного спора, и небрежно пошла. Я не смог удержаться, чтобы не кинуть ей вдогонку:

— Звезда экрана!

Она легонько обернулась:

— Покоритель пространства!

Я втайне мечтал стать летчиком, и она откуда-то узнала это.

Так мы окончательно поссорились с Галкой. С той поры наши отношения стали какими-то странными. Я выгнал с парты, с насиженного места, одного из моих друзей, пересел очень далеко и старался не смотреть на Галку. А меня всегда и все время тянуло к ней! Против воли я постоянно оказывался около нее. Но, очутившись рядом, я непременно старался сказать ей что-нибудь колкое, досадить ей, высмеять перед другими… Надо признаться, в долгу она не оставалась. Пожалуй, даже наоборот.

Я почему-то ни с того ни с сего, к удивлению всех ребят, записался в драмкружок и чуть не каждый вечер допоздна торчал и маялся на репетициях, хотя моя роль состояла всего лишь из четырех слов: «Простите, я, кажется, помешал?» Мы ставили «Славу» Виктора Гусева, и мне, поскольку не было других желающих, была поручена роль милиционера. Все хотели играть героев. Я не был героем. Я терпеливо переносил шутки товарищей и смиренно выслушивал едкие замечания нашего режиссера Саши Ковалевского. Этот очкарик десятки раз заставлял меня выходить к ненавистной скамейке, на которой сидели они, Галка и ее блистательный партнер, козырять им и повторять мою злополучную фразу: «Простите, я, кажется, помешал?»

И все это, надо сказать, я терпеливо переносил для того, чтобы после окончания репетиции, в раздевалке, как можно небрежнее бросить:

— Нам по пути, Галинка?

— Подержи портфель, — отвечала она.

Я держал портфель, и перчатки, и шарф, и чертежный рулон, пока она неспешно одевалась, а потом мы вместе шли домой. При этом я старательно держался так, чтобы как-нибудь случайно не прикоснуться к ней локтем.

Так оно все это было.

Ночью после спектакля мы тоже шли вдвоем. Конечно, сначала мы вывалились шумной гурьбой, но потом получилось как-то так, что либо мы отстали, либо все постепенно обогнали нас и завернули за угол, и голоса их постепенно затерялись. Впервые за весь вечер мы остались с Галкой наедине. Подошел, забренчав, трамвай, кольцевая «тройка». Галка схватила меня за руку:

— Едем!

— Куда?

— Глупенький! — сказала она.

Трамвай еще раз пробренчал, тронулся, мы вскочили в него на ходу.

— Думать надо! — осуждающе сказала кондуктор. — Эк отчаянные!

В вагоне было пусто. На одной из передних скамеек сидел пожилой гражданин и читал газету. Кондуктор надела очки и принялась сверять номерки билетов со своими записями в блокноте.

— Смотри, — шепнула Галка.

Каким-то непостижимым манером она прищурила один глаз, склонила голову вбок, чуть ссутулилась, выпятила нижнюю губу и принялась перебирать и разворачивать в руках что-то невидимое и в то же время такое видимое. Трамвайные билетные катушки, вот что такое было в ее руках.

— Галка, — взмолился я, — увидит — обидится.

— Верно. Больше не буду.

И чинно положила руки на колени, стала примерной девочкой.

Мы так и не сделали полного кольца. Мы выпрыгнули на пустынной и темной незнакомой остановке.

Наконец-то была тишина. Окраинные одноэтажные домики давно спали, редко где просвечивало окно, мягко расстилая на дорогу косой луч жиденького света.

Ночной беспокойный город еще шумел за дальними железными крышами, а тут было непривычно тихо. Мы молча шли, а перед глазами вдруг возникал и гремел настороженной тишиной зрительный зал. В ушах словно заново раздавались аплодисменты. Даже мне, сказавшему там, на сцене, всего-навсего четыре слова, даже мне это было слышно в тишине такой.

Мы шли по безлюдным узеньким улицам. Подмерзшие за вечер лужи хрустели и звенели под нашими шагами. Мы шли и молчали.

Она сказала вообще-то банальные слова:

— О чем ты думаешь?

Я разбежался, подпрыгнул и обломил с крыши ветхого сарайчика острую сосульку.

— Ни о чем.

— Неправда! — И даже притопнула ногой.

— Неправда, — согласился я и левой рукой в прыжке обломил еще одну сосульку. — Конечно, думаю.

— О чем?

Я протянул ей обе ледышки:

— Выбирай! Дарю на долгую-предолгую память!

— Нет, — она медленно и раздумчиво качнула головой, — в самом деле?

— В самом деле: пока не растают.

— Я тебя — как друга, — так же медленно и с упреком сказала она.

Я размахнулся и одну за другой запустил обе ледышки в сторону ржавых закутков. И мы медленно пошли дальше.

— О полетах? — допытывалась она. — О подвигах? Говори же…

Она врывалась туда, куда я сам покуда не рисковал заглянуть.

— Ну, Алеша…

Так она еще никогда меня не называла! Я остановил ее и признался, что подал заявление в летную школу. Сначала я буду работать на обычных машинах, потом летчиком-истребителем. Это решено. Это обязательно.

— Самая интересная и самая рискованная в мире профессия! — не без напыщенности сказал я, и мне вдруг стало в эту минуту стыдно таких слов. И совсем упавшим голосом спросил: — Правда ведь, Галка?

— Наверное. Правда.

И мы почему-то замолчали. Я сказал:

— А ты?

Она ответила не сразу.

— Ты же знаешь.

— Огни рампы?

— Не надо так, Алеша. — Она тихонько оттолкнула мою руку. — Ведь я же серьезно.

— Для сцены надо иметь талант, — назидательно проговорил я. — В школе половина девчонок мечтает о театре.

— А я, к твоему сведению, пойду в кинематограф, — задиристо сказала Галка.

И неожиданно толкнула меня плечом. Я сгреб ее в охапку. Молча, обеими руками она отталкивала меня, пока я не опустил ее наземь. Будто обиженно приотвернулась и принялась поправлять меховую шапочку.

В ту ночь мы долго и неторопливо пробирались по незнакомым улицам. И говорили, говорили. Как будто впервые в жизни встретились. Я не помню сейчас, о чем мы говорили. Но, наверное, об искусстве, о дружбе, о подвигах, о славе… Только о любви, это я твердо знаю, мы почему-то не сказали ни слова.

Что было дальше? Дальше была война.

Моя мечта сбылась. Я стал летчиком-истребителем.

А Галка? Почти с первых дней войны переписка наша оборвалась. Какими далекими казались мне теперь школьные дни! Многое мы тогда хотели сделать. Война помешала планам. Почти все мои одноклассники стали солдатами. Некоторые из них погибли.

А Галка? Я ничего не знал о ней. Куда швырнула ее война? А может, думалось мне, в один прекрасный день она неожиданно улыбнется мне с самодельного фронтового экрана?

Той яркой весной служебные дела забросили меня на Урал. Какие дела? Ну какие могут быть дела у военного летчика в военное время на заводе?

Все было внове мне и странно в том городе. Я уже отвык видеть города неразрушенные. Меня поразили освещенные вечерние улицы — скудно, но освещенные — со светлыми окнами и редкими лампочками на углах. Я отвык от таких окон. Изредка я останавливался перед одним из таких окон и, стыдясь и, наверное, краснея, как мальчишка, подсматривал мирную, домашнюю, семейную жизнь: женщина кормит похлебкой своих детишек… Опомнившись, я с тихой душевной смятенностью отходил от окна и шел дальше своей дорогой.

Нет, оживления, веселья и смеха на этих улицах не было. Люди шли усталые, плохо выбритые, в поношенной одежде; преобладало два цвета — темный и защитный, лишь изредка промелькнет яркая косынка или кофточка — и все. Медленно и редко прогромыхивали трамваи, всегда набитые битком и облепленные людьми со всех сторон. На рекламных щитах и заборах расклеены писанные от руки афиши и объявления, изредка газеты.

Но что меня поразило и чему я никак не мог найти объяснения, и сейчас не умею сказать, — так это непрестанное ощущение напряженного ритма и скорости. Казалось бы: медленные пешеходы, медленные трамваи, редкие автомашины, ни шума особенного, ни грохота, — а все равно постоянно чувствовалось, что город живет очень напряженно.

До сих пор не знаю, почему это так.

Все самое невероятное произошло в заводском комитете комсомола, в комнате, перегороженной фанерными щитами на несколько клетушек. Перегородки не доходили до потолка, и в комнате слышалось несколько голосов.

— Вы к Снегиреву? — остановила меня сидевшая сбоку стола молоденькая девушка в пестром платке и зеленой рабочей куртке. Она внимательно осмотрела меня: от лакированного козырька фуражки до начищенных сапог, словно от нее зависело — допустить меня к комсоргу ЦК или нет.

— К Снегиреву, — ответил я. — Здесь он?

— Придется подождать, — сказала девушка и непроизвольно зевнула, прикрывая рот кончиками пальцев. — Занят комсорг. Я вот — тоже жду. Но вас я пропущу. Вы — военный.

Она бодрилась, но глаза ее слипались, и потому ей надо было поговорить.

Я взглянул на часы и сел в сторонке. У комсорга за перегородкой шел какой-то крупный разговор. Слышались два голоса, мужской и женский, оба раздраженные и настойчивые.

— Не уйду! — решительно повторял женский голос. — Пока окончательно не решим — не уйду. Так и знайте. Мне это, наконец, надоело.

— Давайте думать вместе, — проговорил мужской голос. Очевидно, это и был комсорг.

— Не думать, а делать нужно, — продолжал женский голос, но в это время раздался телефонный звонок, и комсорг снял трубку.

— Да? Обязательно. Два вагона? Два вагона — пустяки. Погрузим. Твоя стружка загремит, дорогой товарищ. За этим дело не станет. Но — обязательно горячий ужин, обязательно. В восемь. Хорошо. Девушки? Ты недооцениваешь силы слабого пола. Смеешься? Не смейся. Да, в восемь.

Комсорг брякнул трубкой.

— Ну?

— Будем скандалить, — быстро и горячо заговорил женский голос. — Стрелкова надо обсудить на комитете.

Послышалось бульканье воды, наливаемой в стакан.

— Нельзя так дальше. Стрелков говорит, что помогает нашей бригаде. Стрелков — говорит! Это же известный мастер художественного слова!

Кто-то третий, до сих пор молчавший, произнес, со стуком поставив стакан на стол:

— Я бы попросил…

Мне очень хотелось еще раз услышать девичий голос, раздавшийся за перегородкой. Я готов был поклясться, что мне он знаком. Но девушка в куртке, обрадовавшись возможности поговорить, начала:

— С фронта?

— С фронта, — коротко ответил я, пытаясь получше расслышать голоса за перегородкой.

Вот теперь она по-настоящему оживилась:

— Давно?

— Только что.

— Как там у вас? На каком самолете летаете?

— На санитарном, — соврал я, чтобы избежать дальнейших расспросов. Разговор за перегородкой продолжался, а мне так надо было разобраться в этих голосах!

— Раненых возите?

— Больных, — ответил я.

— А-а, — разочарованно протянула она.

А там все говорили, и мне хотелось узнать этот голос.

— Кто это там, у Снегирева?

Девушка посмотрела на меня с удивлением и даже с упреком.

— Не знаете?

— Откуда же мне знать?

— Ой, я и забыла, что вы с фронта! Это — бригадир. Первое место по заводу держит. И Красное знамя…

«Нет, не может быть», — подумалось мне. А соседка между тем опять принялась за свое:

— А второй фронт — скоро? Страшно там у вас?

— Все в порядке, — невпопад ответил я и в свою очередь спросил: — И давно она стала лучшим бригадиром?

— Ее сам Федотыч боится! — неожиданно воодушевилась моя собеседница. — Вы о Федотыче не слыхали? Лучший заточник. Фасонные резцы затачивает. Весь завод в руках держит. Так он ее всегда — по имени-отчеству.

За перегородкой смолкли. Послышались быстрые шаги, дверь распахнулась, и долговязый парень, раздраженно нахлобучивая кепку, прошел к выходу.

Решив, что деловой разговор у комсорга окончен, я подошел к двери и постучал.

— Минутку! — недовольно ответил женский голос, снова показавшийся мне поразительно знакомым.

Я прошелся по комнатушке, подождал, сколько у меня хватило терпения, и постучал снова.

— Подождите! — резко ответил тот же голос. Теперь я был уверен, что не ошибся. В тот же миг дверь открылась, и Галка быстро прошла к столу.

— Кому здесь не терпится? — спросила она.

Увидев военную форму, она осеклась, боком присела к столу, придвинула к себе листок бумаги и начала что-то быстро писать, стараясь не оглядываться в мою сторону. Хорошо знакомым мне движением она пожала одним плечом. А я как стоял у двери, так и остался стоять. Мне хотелось броситься к ней, но я не мог тронуться с места. Мне хотелось крикнуть: «Галка, это ты?» — но ничего сказать не мог. В комнате стало очень тихо, и я испугался, что Галка услышит удары моего сердца.

Она продолжала быстро писать. Я наклонился над нею и негромко сказал:

— Бушуешь, звезда экрана?

Галка растерянно оглянулась, вскочила, и карандаш, звеня, покатился по полу.

Я крепко стиснул ее сильные, шершавые ладони. Потом, все не разнимая рук, мы опустились на стулья, смотрели во все глаза друг на друга и улыбались. Сколько прошло так в молчании?

— Лейтенант, — наконец сказала Галка.

— Старший, — поправил я ее, все так же улыбаясь.

— Вижу, — ответила она, — старший.

— Карандаш упал…

— Упал, — повторила Галка счастливо. — Я тебя в форме и не узнала.

— Значит, это ты? — сказал я, и мы тихонько рассмеялись.

— А говорил, не знает, — саркастически хмыкнув, сказала девушка в зеленой куртке. Она наклонилась, пошарила по полу и подняла упавший карандаш.

— Сегодня я тебя никуда не отпущу, — сказала Галка. — Идем ко мне в гости… Нет, ты только посмотри на него! — громко сквозь перегородку сказала она комсоргу. — По нашему заводу разгуливает — и о себе помалкивает!

— Но откуда же мне знать, Галка! — попытался я оправдаться.

— Фронтовик обязан знать все! — категорически заявила она.

Снегирев выглянул из своей клетушки, понял все, сказал:

— Ты, Галка, иди. С кем надо — договорюсь.

Мы шли по заводскому поселку вдоль длинного ряда одинаковых бараков, когда я заметил, что Галка постепенно приумолкла.

— Я очень страшная, да? — внезапно спросила она.

Я недоуменно еще раз оглядел ее всю. Прежняя мальчишечья голова, прежнее лицо со смешливыми глазами, только, пожалуй, побледневшее и осунувшееся… Рабочая потертая и лоснящаяся куртка и такая же черная юбка, пропитанные машинным маслом башмаки…

— С чего ты взяла, Галка?

— Страшная! — упрямо и с какой-то отрешенностью повторила она.

И вдруг я понял: она застеснялась своей одежды. Там, на заводе и в цехе, среди своих, она была такой же, как и остальные. А сейчас, на улице, она вдруг увидела себя рядом с военным как бы со стороны. Она вдруг вспомнила, что идет рядом с человеком, который знал ее, прежнюю, а вот такую увидел первый раз. И ей, быть может, за много-много дней стало по-женски страшно.

— Галка, — тихо сказал я. — Ты очень красивая. Как всегда. Правда, Галка.

Длинный полутемный коридор, пахнущий карболкой и сыростью, некрашеные сосновые одинаковые с карандашными номерами двери по ту и другую сторону, сонная дневная тишина и наши приглушенные по затоптанным половицам шаги…

Еще с порога Галка крикнула:

— Вставай, засоня! Проснись, Нюрочка! Принимай гостей!

На одной из четырех кроватей одеяло зашевелилось, с подушки приподнялась кудлатая голова в бумажных папильотках.

— А? Что? На смену?

— В ночную работала Нюра, — объяснила мне Галка. — Ты, Алеша, выйди, покури, пока мы здесь…

Я ходил по сумрачному коридору и действительно курил, пока меня не позвали. Они сидели, перешептывались и хихикали. Теперь, в платье и туфельках, Галка явно чувствовала себя свободней и девчоночней. Только время от времени, сделав страшные глаза, одергивала Нюру, весь вид которой говорил, что она все знает, все понимает и все одобряет. Курносая, веснушчатая, смешливая Нюра косила глаза то в сторону подруги, то в мою сторону, хихикала, потряхивала самодельными кудерьками и все время порывалась «сбегать за кипяточком».

— Сегодня угощение мое, — провозгласил я и принялся выбрякивать на дощатый стол, покрытый газетой, консервные банки из своих припасов.

Нюра по-детски захлопала в ладоши. Ее глазки-щелки засверкали. Она засуетилась, доставая из тумбочки разномастные ложки, вилки и кружки. Остановилась перед столом, всплеснула коротенькими ручками:

— Пир на весь мир!

И все-таки они были истинные девчонки. Они начали не с тушенки и колбасы. Они накинулись на сгущенное молоко. Нюра первая зачерпнула полную ложку. Они накладывали молоко на хлеб, они ели его просто так и только боялись накапать на платье. Они жевали, говорили, рассказывали о своем житье-бытье и перебивали друг друга.

Я слушал их и смотрел на них. Мне было радостно и больно.

Вечером мы с Галкой пошли в кино. Она была совсем нарядная и даже припудренная.

— А теперь рассказывай все по порядку, — сказал я.

— Это долго.

— Откладывать нельзя. Я завтра улетаю.

— Неужели? — Галка даже приостановилась. — Ну это ничего. Ты ведь вернешься?

— Обязательно, — ответил я и, кажется, впервые подумал о том, что могу и не вернуться.

— Это началось с трудового фронта. Меня направил райком. Когда вернулась, послали на завод. Потом — эвакуация. Видишь, как просто!

— А нельзя ли посложнее?

— Посложнее? Можно.

Мы вышли на центральную улицу, как-то незаметно для себя оказались в толпе около какого-то кинотеатра. Мне удалось перекупить у мальчишек билеты.

— Галка, — сказал я, когда мы были уже в фойе, — я — летчик. Истребитель. Это самая рискованная и интересная профессия. Помнишь?

Она кивнула:

— Еще бы!

— Ну а ты, Галка? Как твоя мечта? Ты не забыла ее?

— Алеша, — тихо сказала она, — ведь война…

Много можно сказать одним этим тяжелым и страшным слогом, очень многое, почти все.

И я еще раз огляделся вокруг.

Зазвенели звонки, в фойе стали гаснуть огни, настал неуютный полумрак, и от него еще явственней проступила убогость давно не беленных стен и некрашеных, потрескавшихся панелей. Со всеми вместе мы поднимались по широкой лестнице к зрительному залу. Люди шли смотреть, сердечно и искренне переживая, печальную и красивую историю любви далекой леди Гамильтон. Все эти люди — все без исключения — были подхвачены стремительным и беспощадным военным вихрем. У каждого из них была когда-то своя жизнь и своя собственная судьба. Теперь судьба была одинакова для всех — военная судьбина… И пока надсадно трещали звонки и мигали лампочки и мы вслед за толпой поднимались по широкой лестнице к прекрасной и грустной леди, к ее красивым сердечным переживаниям, я невзначай для самого себя вновь притронулся к Галкиной ладони. К ее шершавой и суровой ладони.

— Галка, — сказал я, — но ведь ты вернешься?

С какой веселой, усталой и ясной яростью обернулась она ко мне! Но сказала спокойно:

— Война, Алеша.

Свои места мы отыскали уже в темноте.

— Хорошо, что журнал, — сказал я. — Тебе хорошо видно?

«Здесь день и ночь куется оружие, — говорил диктор. — Это — Урал…»

— Да, да, — ответила Галка. — Видно.

— Какие у тебя руки холодные!

«А вот творцы этого оружия, — продолжал диктор. — Эти девушки…»

Я вздрогнул и с силой сжал холодную руку, лежавшую в моей ладони. С экрана прямо на меня смотрела Галка и улыбалась.

Предыдущая главаГлава 3 из 26Следующая глава