К книге
Спасибо, друг!СОЛОВЕЙ НА ТВОЕМ ПЛЕЧЕ Рассказы о творчестве. Придорожный подсолнух
96%
СОЛОВЕЙ НА ТВОЕМ ПЛЕЧЕ Рассказы о творчестве. Придорожный подсолнух
25

Чаще всего в повседневности мы звали его просто и доверительно — Афоня. Иной раз, при необходимости, — Афанасий. И уж, конечно, при полной официозности — Афанасий Лазаревич.

Он разбирался в этаких наших тонкостях, понимал их и принимал, как до́лжно. И отзывался соответственно случаю и необходимости. Но больше всего, как мне думается и как сейчас припоминается, он любил, чтобы к нему обращались именно вот так, по-дружески и по-молодому: Афоня. Тогда он весь словно бы распахивался. Потому, быть может, именно так мы его и звали.

Наверное, есть определенная правда в шутливых и горьких словах, сказанных кем-то, что истинный сатирик — это самый на свете добрый человек.

Афанасий Матросов был не только добрый человек и талантливый сатирик.

Он был поэт.

Впрочем, что греха таить, мы, его друзья-приятели, не всегда были настроены принимать его всерьез как поэта. Видимо, ореол шутника и остроумца был неотделим от него. Но не слишком ли часто и без особой на то необходимости, с бодрой улыбкой и похлопыванием по плечу мы говорили:

— Как там дела-то, Афоня?

В ответ Афанасий тоже улыбался. Хотя, возможно, именно в эту минуту у него не было особых причин для бодрых улыбок.

В жизни оно действительно бывает, что за личным своим делом-бездельем, за думой-бездумьем и не заметишь, насколько другому человеку трудно. Так и здесь. Афоня — и все. Сейчас Афоня опять отчудит. Сейчас Афоня такое выдаст.

И Афанасий выдавал. Это он умел. Этого ему было не занимать. У него всегда было «такое» наготове.

Едва он переступал порог, в комнате становилось словно бы светлее и веселее. Ничего не было в нем актерского и наигранного. В комнату он входил бесшумно и, я бы даже сказал, порою застенчиво. Более того, со стороны могло показаться, что он нелюдим и что на лице его не решится промелькнуть улыбка.

Но стоило ему ввязаться в разговор, кинуть первую шутку, как весь он преображался, становился обаятельным и одухотворенным. Он никогда не стремился смешить и развлекать. Это у него получалось само собой, непроизвольно.

А вот «басню о басеннике», легенду о простаке-забулдыге он и сам поддерживал. Сам о себе он беспечно и даже с удовольствием расшвыривал направо и налево такие заковыристые истории, что и пересказать их непосильно. В этих историях он, в его изложении, выглядел не героем, далеко не героем. Он сам добродушно подшучивал над собою.

Теперь невозможно разобраться, где в его байках была правда, где вымысел. Забавно — и все. Мы, заранее готовые к смеху, подзуживали: «А как там, Афоня, было у вас в тысяча девятьсот тридцать пятом году?» Даже небольшая разница в возрасте для молодого и здорового кажется большой, чуть ли не пропастью, чуть ли не вечностью. «Расскажи-ка нам, Афоня, как там было в тридцать пятом?»

Так же, как сейчас, многих из нас может молодой и бородатый спросить: «Послушай, старина, а как там это было у вас в пятьдесят пятом?»

Что поделать! Их тоже спросят, к тому времени уже не молодых и не бородатых: «А как там у вас было в семьдесят пятом?»

И будет хорошо, если им ответят так же шутливо, как отвечал, бывало, Афанасий.

Нет, он не был заброшен и одинок. Напротив, иногда ему для творческой работы не хватало именно хорошего одиночества.

Была у него, разумеется, семья, были, как и положено, родственники, были, само собою, друзья и приятели, были, наконец, коллеги-сочинители. Легион знакомых и полузнакомых. А также и прочих, как это и пристало. Была у него своя писательская известность, было читательское признание. Его басен и стихов ждали повсюду. Газеты малые и большие стремились заполучить от него новенькие произведения. Выходили у него в свет книжки, не часто, но все же выходили. Все, вроде бы, у него было.

Было — и не было.

Он редко жаловался. Только если уж совсем прижмет. А вообще он не хныкал и не сетовал. Ни на болезнь свою, горловую, лечению никак не поддающуюся, ни на бытовые неурядицы. Он, видимо, понимал, насколько вообще-то все это для других неинтересно. Словом, со стороны на первый взгляд казалось, что если и не совсем жирно у него, то по крайней мере сносно. Живет человек, как все граждане. Даже, понимаете, весело живет. Байки рассказывает. Пивком балуется.

Быть может, оттого и привыкли многие держаться с ним запанибрата, научились считать, что он развеселый и беспечный.

И вот потому в тот памятный летний день с такой пронзительной и неожиданной тоской вырвалось у него глухое признание:

— Я похож на придорожный подсолнух.

Стоит такой подсолнух на обочине вихлястой проселочной дороги, стоит одиноко, неприкаянно. Как он попал сюда? А никак. И в то же время очень просто. Шла-брела по дороге беспечная конопатая девчонка, лузгала семечки, обронила одно-два, и семечко, глядишь, зацепилось, принялось, и потянулся росточек к солнцу. Потянулся вопреки всему, всем невзгодам наперекор. И чего только не выпадало на долю этого подсолнуха! Конная повозка, а то и автомашина мимо промчится — окатит грязью из-под колес; мальчишка безалаберный пройдет — прутиком хлестанет и двинет себе дальше, беспечно насвистывая; случайный усталый прохожий на минутку приостановится и от нечего делать листок обломит, в пальцах своих жестких помнет… И все-таки стоит на обочине расхлябанной проселочной дороги упрямый подсолнух, забрызганный и заляпанный, общипанный и обломанный. Стоит — и тянется к свету, к солнцу, к солнышку — всем ликом своим лучезарным.

— Я похож на придорожный подсолнух.

Нет, пожалуй, он не сказал это так прямо. Я только передаю образ и смысл.

Сидели мы в тот раз на набережной Камы, пили пиво, разговаривали и посматривали вниз, под обрыв.

Это был павильончик на самой верхотуре. Баснописец Афанасий Матросов изредка забредал в этот теремок. Там и сидели мы в тот раз.

— По первой не чокаюсь.

Это сказал он, сказал свое излюбленное: понимай, как знаешь… Залпом, рывками, выпил, поковырялся вилкой в тарелочке, поковырялся без особого интереса.

А потом сказал те самые слова.

В тот раз я не придал им особого значения. Поэтический образ. Да и мало ли что мы говорим. Особенно вот так, за столиком. Мало ли, в самом деле?..

Сейчас я возвращаюсь к этим словам. И сквозь разнообразные свои и чужие воспоминания о нем, басеннике, сочинителе о самом себе всяческих небылиц, сейчас, когда нет его среди нас, я вижу в нем прежде всего поэта.

Поэта тонкого, душой деликатного, стеснительного в жизни, неприспособленного к житейской повседневности.

Вся его творческая жизнь была связана с газетой. Рабочий парень, кузнец, — и, надо сказать, неплохой кузнец, — он начинал стихами об индустриальном нашем Урале. То было время первых пятилеток. Строилась Магнитка, возводились Березники, обновлялся Свердловск, начиналась новая Пермь, расширялось рабочее Прикамье…

Молодые и полные сил поэты тех времен, естественно, стихи свои печатали в газете.

Владислав Занадворов. Борис Ручьев. Александр Каменский. Борис Михайлов. Александр Спешилов. Евгения Трутнева. Александр Бычков. Афанасий Матросов…

Тогда они начинали. Поэты первых пятилеток. Да и мало ли было их — и звонкоголосых, и безвестных. Но они делали свое дело. Они делали наше общее дело.

Газета. Газета и поэзия. Но в первую очередь — поэзия.

Газета вдохновляла Афанасия Матросова и кормила его, но газета же порой заставляла сочинять стихи, которые нужны именно сегодня, сейчас, сию минуту.

Через газету прошла почти вся его поэзия. Для нее, главным образом, писал он свои стихотворения, фельетоны, раешники, всяческие «штучки-дрючки». Он знал, что такое газета, и брался за всякую черновую работу, как рабочий. Он знал, что завтрашний номер газеты ждать не может, — и делал все. Газета есть газета.

Сейчас я перелистываю газетные страницы и книжки его, перебираю и перечитываю его стихи. Не все они хороши. Далеко не все они великолепны. Торопливость пера во многих из них так и чувствуется. И тут ничего не поделать.

И все-таки он поэт. Вот его некоторые строки. Беру как попало.

Туман в лощину пал, как иней.

Затих протяжный звон осы.

И колокольчик в чашке синей

Качает капельку росы.

Уснули птицы и букашки,

Лисята спрятались в логу.

Ромашек белые рубашки

Впотьмах пестреют на лугу…

А вот как можно подметить такое, совсем весеннее: «Как у девочек косички, в ручейках сплелась вода». Или совсем очень осеннее: «В холодную лужу ныряют с разбега пушистые бабочки первого снега». Или зимнее, навеянное чем-то военным: «Детишки вытащили санки и суетятся у избы. Надели белые ушанки все телеграфные столбы. Сегодня в парке опустелом не слышно щебета с утра. Стоит березка в платье белом, как медицинская сестра». Не могу удержаться, чтобы еще не сказать его словами: «В студеной воде тростники купают белесые косы. И в желтый подол ивняки сбирают вечерние росы». И — как вздох:

Ветерок шумит листвой резною,

По деревьям пробегает дрожь.

Лес ты мой, горящий желтизною,

До чего ты осенью хорош!

Он любил родную природу, любил наш Урал. В лесу он отдыхал, вольно дышал, спасался и прятался от шумности. Он бродил по чащобе со своей великолепной двустволкой, зачастую вообще не изготавливая ее. Ходил, пока это было ему посильно и пока категорично не вмешались врачи… Помню, как однажды, чуть не плача, он, чтобы отрезать все пути для себя и соблазны, в один далеко не распрекрасный день распродал, от греха подальше, все свои охотничьи причиндалы.

По утверждению Паустовского, великий сказочник Ганс Христиан Андерсен побаивался ребячьего племени. Я верю Паустовскому. Действительно, в этом что-то есть.

Детишек сторонился и Афанасий Матросов. Он не умел с ними разговаривать. Он не умел с ними общаться, находить обоюдную забаву в их играх и затеях.

Быть может, это потому, что нескладность его внешняя отпугивала и настораживала ребятню. Это, по-видимому, он и сам понимал. Он любовался ими со стороны. Он любил ребятишек, и, конечно же, он, шутник, не мог не одарить их.

Он написал для них несколько веселых сказок.

Увлекательные, забавные и поучительные вещи происходят в этих сказках! Тут и птичьи суматошные дела-заботы, тут и всевозможные рыбьи скитания, тут и шутка о строптивом козленке, тут и великолепный спор столярных, плотничьих и слесарных инструментов о том, который из них на свете самый наиважнейший…

Много чего сказочного есть в этих сказках. Но и в сказках Афанасий Матросов остается верен себе. Он прежде всего художник реальный. Вот, к примеру, в его сказке-шутке «Кулики-весельчаки» рассказывается, как «у серебряной реки собирались кулики» и как они устроили пир горой — «приготовили сластей, привели к себе гостей». И потом:

Тут один танцор нашелся,

Важно по кругу прошелся,

Длинным клювом покивал,

А потом затанцевал.

Как ударил куличок

Каблучком о каблучок —

Чок-чок! Чок-чок! —

Разошелся куличок!

И танцует, и свистит,

Клюв на солнышке блестит.

То присядет, то привскочит,

Крылья серые в бока.

Он готов до самой ночи

Барабанить трепака…

Не правда ли, прелестная сценка?

Но любезней всего ему были басня, эпиграмма, шутка.

Нынче многие сочиняют басенки. Сочиняют даже те, кому это вроде бы и не пристало. Пуще всего строчат пародии. Легкость, что ли, внешняя, толкает бедняг на преступление? Пишут.

На первый взгляд, сочинить басенку — дело плевое. Дорожка разведана и протоптана, знай шагай себе. Зверей для басен сколько угодно. Сюжетов полно. Прописной морали вдосталь. И это очень, представьте, заманчиво… Иной раз для пущего интереса и приятной новизны эти поделки выдаются под рубрикой «Короткие басни», а то и «Мини-басни», а то и вовсе «Басни в прозе».

Афанасий Матросов пришел к басне своим собственным путем, естественным по складу характера и внутреннего темперамента. Усмешка и улыбка наполняют все его произведения. А уж в басне или эпиграмме — в них и подавно.

Начинал он, как уже говорилось, еще до войны. А в ту пору, сами знаете, басня провинциального поэта была в диковинку. С его стороны это был шаг определенной смелости или наивности. Но он не мог иначе. Сочинять были и небылицы он приловчился еще в детстве, подражая деду своему, известному на всю деревню выдумщику и балагуру.

Лучше всего, думается мне, удавались Афанасию экспромты. Казалось, они возникали у него непроизвольно. Наверное, порой это так и было. Право, очень хочется верить, что эти летучие строчки так и явились к нему в совершенно законченном виде — цельные, готовенькие, вот они, мы, берите…

Бывало, разгорится в нашей компании запальчивый разговор, один перебивает другого, все торопятся высказаться. Афанасий же сидит в сторонке, помалкивает, прислушивается. Потом вдруг заулыбается, кашлянет, словно прося внимания, и скажет свое. Две или четыре строчки. И, глядишь, спор забыт, он исчерпан.

А его шутка-прибаутка потом еще долго будет раздаваться эхом — в чужих устах.

Он не заботился о своих строчках. Он не спешил записать их на бумажку. Пусть, словно говорил он этой своей небрежностью к собственным самоцветам, пусть. Если, — будто бы говорил он тем самым, — если и впрямь хлестко получилось, то запомнится и не затеряется, а если неважно получилось, то так забвения и заслуживает.

Много таких шуток ходило по белу свету в свою пору. Иные из них возвращались к нему же, будто сочиненные кем-то другим. А он только посмеивался: пожалуйста, мне не жалко, у меня их полна пазуха.

Он умел подмечать, и он умел думать. В нем было много доброты, но в нем было и много милой беспощадности. Бывало, отведет в сторонку, улыбнется с хитринкой, неумело пристроит на крупный свой нос очки (он, охотник и скиталец, так и не мог, кажется, к очкам привыкнуть), развернет бумажонку: «Понимаешь, мне тут про тебя сочинилось… ты не обижайся… шутка… сам понимаешь…»

Эти шутки не всегда были безобидны. Известно, это когда шутят про твоего соседа или знакомого — тогда это действительно очень даже забавно и весело…

Вот одна из эпиграмм, нацеленная на автора, который, обладая большой настырностью и пробойностью, не обладал, увы, равноценным этим качествам талантом:

Мечтая о деньге́ и славе,

Наш бедный автор сбился с ног:

Он написал роман о сплаве,

Но сплавить никуда не смог.

Об одном почтенном авторе, книги которого отличались тем, что они были толсты, длинны и скучны:

Он написал четыре тома

Еще в былые времена.

Но их читают только дома —

Соседка, теща и жена.

Об одном газетном борзописце с весьма большими претензиями и гонором, мнившем себя заправским фельетонистом:

Да, с виду он совсем не лирик

И в разговоре держит тон.

Но если скажут: он — сатирик…

То это просто фельетон.

Издавалась у нас в свое время хорошая ведомственная газета под названием «Лесник Прикамья». Народ там, в редакции, в ту пору подобрался молодой, отчаянный и талантливый. Но вот однажды случилась беда. В очередном номере своей газеты ребята, что называется, наломали дров. Над виновниками нависла серьезная угроза. Сотрудники загрустили… Давний друг и постоянный автор этой газеты Афанасий Матросов не преминул их подбодрить:

«Лесник Прикамья», будь здоров, —

Чем дальше в лес, тем больше дров.

Но в басне, как мне кажется, поэтическое мастерство Матросова достигло наибольшей высоты. Сколько бы, к примеру, ни читал я и ни перечитывал басню «Кот на базе», каждый раз нахожу в ней все больше новых красок, тонкого и умного юмора, точнейших деталей.

Вообще-то говоря, это банальная история. Перескажи ее на словах — она в лучшем случае только улыбку вызовет, не более. В самом деле, подумаешь, какая беда, — «из дома выгнали Кота, за то, что в воровство пустился. При этом Кот усов лишился и даже кончика хвоста». — Ну и что, спрашивается? Да ничего серьезного, кроме того, что «иной бы удавился сразу, но этот Кот совсем не тот. Ушел, пристроился на базу — и припеваючи живет». — И вот тут-то все оно и начинается! Все, казалось бы, знакомо, все так обыденно. Как в газетном коротеньком судебном отчете. Читать, право, было бы муторно. Не будь это сказано вот так:

На базе Кот

Наел живот,

Оделся в серый коверкот

И на свои две пары ног

Завел шестнадцать пар сапог.

Чего только стоят эти самые шестнадцать пар сапог на две пары ног! Но и коверкот с сапогами не предел для земного блаженства. Потому что —

А там глядишь — под боком Кошки,

Одна прекраснее другой.

Какие талии и ножки,

Хвосты пушистые дугой!

Ничего не скажешь — прелести обворожительные. Причем, именно кошачьи прелести. Баснописец выдерживает заданную условность. Он верен ей и дальше: «Одну колбаской угостит, другую потчует сметаной…» — Кот, как вы понимаете, разбирается в лакомствах. Своим дамам сердца он не шоколад преподносит, не, тем более, цветы… И еще любопытнейшая подробность. Кошечки-то его разлюбезные, оказывается, различные. Одна, вероятно, помоложе, потому что ее кот «угощает». А другая, по всей видимости, постарше и повальяжней, ибо он ее «потчует»… Но, в заключение говорит автор, «всего рассказывать не стану, читатель пусть меня простит». Остается лишь в заключение, перед традиционными строками морали, воскликнуть с притворным восхищением и этакой, знаете ли, завистью: «Не жизнь — малина для Кота. Тут, брат, не жалко и хвоста!» — Точка. Портрет готов.

Мне не раз доводилось видеть, как встречает басни и стихи Афанасия Матросова рабочая аудитория. Помнится, были мы однажды в гостях у кизеловских шахтеров — в их стареньком деревянном санатории на берегу пруда. В маленьком зальчике народу было битком. Басни Матросова, по его просьбе, читал артист. Читал, надо признаться, превосходно. Но вот кто-то из зала выкрикнул: «Пусть сам Матросов читает!» И пришлось выйти ему самому. Совсем не артистическим голосом читал он одну басню за другой, а из зала просили еще и еще, хотя и видели, как ему трудно.

Конечно же, как бы ему, поэту, вдобавок к звонким стихам пригодился бы звонкий, эстрадный, трибунный голос! Но голос был потрачен болезнью.

У Афанасия, как и у многих пишущих и сочиняющих, не было пресловутой поэтической шевелюры и так называемого вдохновенного чела. Но как преображался он в подобные минуты! Самое изумительное было не только в его затаенной лукавинке, которая вдруг делала его привлекательным, нет, дело в том, что вслед за этим преображением следовало именно то, чего и ждали от него: фейерверк остроумия и поэзии, — словом, все то, что и составляло такое понятие: Афанасий Матросов.

Уметь сочинять книги это еще совсем не значит уметь зарабатывать деньги. У него не было ничего, кроме таланта. Он никогда не был литературным дельцом.

Он написал много. Гораздо больше того, что вошло в его сборники. Но это «многое» рассеяно там и сям. По газетным страницам, листовкам, плакатам… Кто знает, где! Теперь, без него самого, пожалуй, трудненько разобраться. Да и сам он вряд ли смог бы припомнить, где рассеяны его шутки-прибаутки. Было бы хорошо собрать их все воедино. Нынешний молодой читатель мало знакам с его творчеством, куда меньше, чем он, поэт, того заслуживает.

А на Каме у нас — цветы. На новой набережной Камы сейчас полным-полно цветов. Время идет и делает свое дело. На том юру, где прежде стоял затейливый терем-теремок, сейчас широкий зеленый газон, его обрамляют курчавые кусты, его обтекают красные, кирпичной дробленки, дорожки. На широких раскидистых скамьях сидят с газетами солидные пенсионеры и молодые мамаши с чирикающей ребятней.

А там, за чугунной решетчатой оградой, далеко внизу, затейливыми разводами растекаются оранжевые аллейки, плотные зеленые полоски и словно бы островки. Ровной сплошной серой стенкой тянется вдоль Камы каменный закругленный парапет. Вдоль него нескончаемо движется людской пестрый и цветастый лоток. Камские всплески неторопливо накатываются на пологие скосы тяжелых квадратных бетонных плит, накатываются, опадают, снова наласкиваются. Белые «ракеты» и «метеоры», взвихривая за собою бурунный зеленовато-голубой шлейф, мягко прислоняются к причалам.

Там, внизу, справа, — шумливая толчея возле ларьков, киосков, раскидистой билетной кассы под рубчатым полупрозрачным козырьком. А еще дальше — неизменный, квадратный, желтовато-коричневый с белым — речной вокзал, возле которого притихли до поры до времени двухпалубные красавцы.

А слева, вдали, синеет ажурный железнодорожный мост. Чуть ближе — протянулась через Каму новая лента, — тоненькая лента на тоненьких ножках, и катятся по ней за Каму красные и голубые автобусы, такие крохотные отсюда, издалека.

И где-то там, в той стороне, вскарабкались по откосам и застыли многоэтажные здания, поглядывают широкими окнами и распахнутыми лоджиями в дальние дали…

На Каме у нас цветы, зелень, бетон, гранит. И Кама шумная и людная, с веселыми корабликами и флажками. Голубое, белое, зеленое. И — с к о р о с т ь, — знамение времени.

Я медленно иду красивой дорожкой. Под ногами похрустывает гравий. Глаза мои радуются, руки тянутся к цветам. Только потрогать. Только ощутить, каковы они, эти новые цветы.

Но я не прикасаюсь к цветам нынешним. Я иду по строгим дорожкам, красивым и обихоженным. Нет сегодня той прежней безалаберной неразберихи. Видно, это так и надо. Иду по новой набережной — твердой, архитектурной, продуманной, рациональной.

Нынче все переделывается — улицы, проспекты, дома, характеры, нравы. В этом есть свой резон. Время, как известно, не может стоять на одном месте — и оно необратимо. Время обязано идти вперед, менять нашу жизнь, наши улицы, наши набережные и наши нравы. Как иначе!

Но, как и прежде, в июньские белые ночи приходят сюда, на новую набережную и на камские откосы, влюбленные и смотрят неотрывно на нескончаемую речную жизнь, на переливчатые, дробящиеся по воде разноцветные огоньки. И новые юные поэты приходят сюда — с новыми рифмами, с новыми ритмами.

Так вот, о придорожном подсолнухе. Дело совсем не в том, что невзгоды и непогоды трепали его. Дело в другом — в том светлом и лучезарном, что несет он в себе. Худо ли, бедно ли, но он вырос, этот подсолнух.

И вот, скажем, идет мимо путник усталый. Может, он равнодушно пройдет. А может, приостановится. Нерешительно вышелушит из круглого венца щепотку спелых зернышек. И пойдет себе дальше, выщелкивая вкусные сочные ядрышки. И, может, веселее от этого станет на душе… А там, глядишь, следом за ним, за этим прохожим, еще кто-то приостановится.

Значит, не без пользы тянулся к солнышку придорожный подсолнух, не понапрасну стоял на людском пути, если он им, людям, принес хоть маленькую, хоть крошечную, хоть в одно-единственное зернышко, радость. Пусть даже мимолетную.

Ведь и он, этот человек, тоже делает на земле какое-то свое дело и где-то и кому-то приносит радость.

А потом, поднявшись в дальнейший свой путь, отряхнет он руки свои от случайной и неизбежной шелухи. Пойдет и, быть может, улыбнется, припоминая тот придорожный подсолнух, что заставил его уделить несколько минут задумчивому отдыху в его далеком и трудном пути.

Это хорошо, если путник задумчиво, благодарно и добро улыбнется.

Предыдущая главаГлава 25 из 26Следующая глава