К книге
Спасибо, друг!СОЛОВЕЙ НА ТВОЕМ ПЛЕЧЕ Рассказы о творчестве. Берестяной туесок
88%
СОЛОВЕЙ НА ТВОЕМ ПЛЕЧЕ Рассказы о творчестве. Берестяной туесок
23

Существует у нас такое хорошее явление: дружба народов. Очень значительно это понятие. Оно приобретает особенно глубокий смысл, когда наполнено конкретным, житейским содержанием. Вот потому мне хочется рассказать о дружбе русских писателей с коми-пермяцкими. Она скреплена нашей общей работой. А люди труда, как известно, отлично понимают друг друга… Но не надо пышных слов. Наш общий труд полон внутренней простоты.

Множество раз доводилось мне бывать в Кудымкаре, в Коми крае. Гостим мы там, что называется, при любой погоде. И добираться нам туда приводилось по-всякому. Но вот когда речь заходит об этой дружбе, мне на память неизменно приходит февральская вьюжная ночь и переметенная сугробами дорога от Менделеево до Кудымкара.

Напористый газик пробивает путь через снега во тьме и мелькающем двойном луче ослепительных фар. Лучи выхватывают из мглы то дымящиеся серебряной пылью кромки сугробов, то зубчатые черно-синие вершины плотной тайги. Машина продвигается рывками, надрываясь и надсадно урча. Переваливается через увалы, пронизывает пронзительными мечами мельтешащую косую белую снеговую сетку. Переваливается, раскачивается из стороны в сторону и вдруг втыкается всеми четырьмя колесами в мягкое и непробиваемое.

И тогда мы гурьбой выскакиваем в своих городских штиблетах наружу, в снежную замять, и на плечах своих и на руках, оживленно перекликаясь и костеря почем зря небесную канцелярию, выносим машину, выталкиваем ее на твердое и ровное, вновь вваливаемся, запыхавшиеся и разопрелые, в тесную коробку и пробираемся дальше, до следующей застопорки.

И вот так все эти сто километров, сто веселых и трудных верст.

А потом — ночная спящая гостиница, тесная комнатушка, горяченнейший густой чай, и нескончаемые оживленные разговоры далеко заполночь, и стихи, и взаимная пикировка эпиграммами и рифмованным остроумием.

И утром чуть свет — вот они, наши друзья, — коми-пермяцкие писатели распахивают дверь и стряхивают с шапок своих снег. Они еще накануне по телефону знали о нашем приезде. И видно, что они искренне рады встрече, они пришли со своими новыми стихами и рассказами, выкладывают рукописи и книжки на стол. Начинается работа.

Книги, переводы — вот главное в этой работе. А их сделано немало за последние времена нашими общими усилиями.

И тут по законам гостеприимства, мне кажется, сначала надо назвать имена наших столичных коллег — поэтов Ивана Молчанова и Николая Старшинова. В свое время они много помогли в этом общем нашем деле. Доброго слова заслуживают живущие ныне за пределами нашей области Виктор Астафьев и Людмила Молчанова. И, конечно же, как не вспомнить Клавдию Васильевну Рождественскую, которая длительное время руководила Пермской писательской организацией, — именно при ней было положено начало тесному и постоянному общению с коми-пермяцкими литераторами.

Имена Владимира Радкевича и Бориса Ширшова широко известны. Но кроме своей личной поэтической работы они немало сил и энергии отдали переводам. Вплотную к ним примкнули Алексей Домнин, Авенир Крашенинников, Лев Кузьмин. У всех у них в активе немало переведенного с коми языка на русский. Интересная работа предстоит и впереди. Есть переводы произведений Михаила Лихачева, Андрея Зубова и Ивана Гагарина, Степана Караваева и Николая Попова, Ивана Минина, Василия Климова, Михаила Вавилина и Валериана Баталова — но очень многое ждет своей очереди.

Общение взаимное — и польза взаимная. Общение с коми-пермяками, поездки в Кудымкар, разъезды по Коми округу в колхозы и леспромхозы творчески обогатили и самих пермских литераторов. В свое время старейший наш писатель Александр Николаевич Спешилов на основе своих поездок и впечатлений написал повесть «В лесах Прикамья» — о труде и жизни лесозаготовителей Севера. У Бориса Ширшова есть цикл стихотворений, посвященных той же теме. У Владимира Радкевича после каждой поездки откладывалось в «поэтическую копилку», кроме переводов, еще два-три новых своих стихотворения. Алексей Домнин напечатал книжку поэтических переложений по мотивам коми-пермяцких преданий «Сказания о Кудым-Оше и Пере-охотнике». Удачно сотрудничают Лев Кузьмин и Василий Климов, создавая книжки для детей на материале коми-пермяцкого фольклора. Есть и другие примеры.

Сущность такого творческого содружества заключается именно в непрестанном и тесном общении. Расстояние — делу не помеха. Мы часто бываем гостями коми-пермяков, а они — частые наши гости.

Каждый из них заслуживает доброго слова. О жизни и творчестве каждого можно бы много порассказать интересного. При всей их схожести они очень разные — и по темпераменту своему человеческому, и по творческим своим устремлениям, — как это и положено настоящему художнику.

Сейчас я назову только одно имя: Степан Иванович Караваев.

Нельзя сказать, что были мы с ним закадычные друзья. Нет, к сожалению, этого не было. У нас были только ровные, спокойные, деловые товарищеские отношения. Очевидно, причиной тому была определенная разница в возрасте. А вернее всего то, что, повсюду и всех располагая к себе своей обаятельностью и простотой, он в то же время умел создавать некую определенную дистанцию. И потому, мне кажется, столь неохотно и скупо говорил он о себе и своей жизни — и в товарищеском кругу, и в доверительной беседе с главу на глаз, и на читательских встречах. На них — в особенности; лучше я прочитаю вам стихи, говорил он, чуть улыбнувшись.

У него был ровный и покладистый характер, спокойная деловитость, некая хозяйственная обстоятельность. Эти его качества, как мне представляется, сказались и в его семейной жизни. Что и говорить, жена его, Мария Петровна, замечательнейшая женщина, была верным и надежным другом его во всей их долгой совместной жизни, поддерживала и подбадривала в тяжелую минуту, умела искренне радоваться его радостям. — но ведь и мужчина в таком случае должен быть достойным такого отношения и любви, не правда ли?

Не знаю, как другим, но мне только однажды довелось видеть его во гневе. В те декабрьские дни мы побывали в Кебратах, в ряде лесопунктов Верхнекамского леспромхоза и теперь возвращались из Гайн в Кудымкар. Надо сказать, что мне в этой поездке со Степаном Ивановичем было просто замечательно: он знал многих, повсюду у него друзья-знакомые, да и его в округе знавал каждый начитанный человек. Поэтому все бытовые и прочие заботы вполне естественно и как-то незаметно легли на его плечи. Я просто был при Степане Ивановиче вроде как сопровождающий. Так и в Гайнах — он быстренько сумел договориться в конторе местного торга, что нас завтра ранним утром возьмет с собою порожняя машина, направляемая в Кудымкар за товаром.

На беду, шофер нам попался молоденький и, видимо, избалованный. К тому же он, шофер, вообразил, видимо, что не получит с нас денег, поскольку не по дороге нас подхватил в свою кабину, а усадил по приказанию начальства своего.

И вот началась эта завершающая наша поездка. Выехали мы затемно. На улице стоял морозный туман, «бимороз» — «огонь-мороз». Голоса звучали приглушенно, моторы автомашин пофыркивали и постукивали тоже глухо. Мы пристроились в конце колонны из десятка грузовиков. Впереди осторожно шел самый мощный из них. То и дело колонна останавливалась, там, впереди, шли в ход лопаты, разлетался по сторонам сухой снег, потом мы медленно трогались дальше. Раза два или три подруливали всей колонной к придорожной столовой, наскоро грелись огненными щами и чаем — и дальше, дальше, все эти двести километров. Так добрались до Белоево. На землю уже опустился глухой и темный вечер. Стало еще морозней. Снег под ногами не хрустел, а визжал. Но в столовке было тепло, парно и даже уютно. Мы со Степаном Ивановичем, покряхтывая, пили чай, а шофер наш в сторонке любезничал с раздатчицей.

Покручивая в руке ключик зажигания на блестящей цепочке, шофер подошел к нашему столику. Будто между прочим и словно нас это совершенно не касается, он сообщил:

— Заночую я здесь…

Растерянные, мы отставили свои стаканы.

— Как так! А мы?

— Что ж, — он пожал плечами. — Да на любой попутной. Здесь часто ходят… Двадцать-то километров!..

Как будто в такую пору и в такую погоду не все равно где остаться на полпути — за двадцать километров или за сто двадцать?

— Нет, вы это всерьез?

Он усмехнулся — сытый, бодрый, с перспективой:

— Какие же тут шутки? Устал. Отдохнуть надо.

Степан Иванович медленно поднялся. Некоторое время, показавшееся мне вечностью, он смотрел не мигая в глаза шофера. Прямо в лицо его выдохнул:

— Порсь!

Мне почудилось, что шофер даже покачнулся. Это было страшнейшее слово! «Свинья, поросенок» — вот что оно обозначает.

Дальнейший разговор шел на коми языке. Степан Иванович говорил сдержанно, но гневно. С каждым его словом шоферу делалось все хуже. Плечи его опускались. Он что-то бормотал, оправдываясь и объясняя, я понимал только изредка: «Дядя Каравай… дядя Каравай…» Виновато повернулся и, больше не взглянув на раздаточную, медленно пошел к дверям. Не отпуская его от себя, мы двинулись следом.

Всю остальную дорогу он молчал. Молчали и мы. На окраине Кудымкара он остановил машину: «Дальше мне нельзя. — И добавил просительно: — Дядя Каравай, забудем об этом?» Мы вышли и хлопнули дверцей. Он развернул машину и затарахтел обратно, скрылся в снежной пыли и ночном сумраке.

— Негодник, — сухо сказал Степан Иванович.

Больше мы к этому эпизоду не возвращались.

А я только теперь, быть может, ясно представил себе весь ужас моего положения, окажись я в Белоево один, без Степана Ивановича, — в ночном поселке, где ни единого знакомого, ни гостиницы, ничего…

Есть люди, вспоминать о которых легко и радостно.

Он вспоминается мне сейчас в театральной ложе, в кругу друзей — подтянутый, серьезный, собранный. Это было во время смотра литературы и искусства. Коми-Пермяцкого национального округа в июне 1959 года. Сейчас впервые будет исполнена сюита композитора Александра Клещина на его, Караваева, стихи, переведенные В. Радкевичем, — «Лес зеленый».

Глубокий зал Пермского оперного медленно и мягко погружается в темноту. Гаснут, меркнут люстры, тускнеет обивка на креслах, утрачивают свой блеск и только матово отсвечивают бронза и позолота.

От ожидания, от близости начала становится трепетно и тревожно.

Все взоры, все глаза одинаково, с притаившимся напряженным вниманием устремлены туда, на тяжелый бархатный занавес. Все больше сгущается полумрак. В оркестровом проеме смолкли последние звуки и шорохи. Тишина. Дрогнув, медленно и плавно раздвигаются волнистые половины занавеса.

И вот — залитый ярким светом софитов и прожекторов, предстает недвижимый и безмолвный хор — красочный, пестрый, праздничный… Он словно застыл. Цветастой подковкой он заполнил всю сцену. Глазам становится весело. До чего же красивы и нарядны национальные коми-пермяцкие одежды!..

И зал не выдерживает, зал словно вспыхивает, зал взрывается шквалом рукоплесканий.

Взрывается, медленно гаснет, вновь постепенно наполняется тишиной.

Одно-единственное движение. Даже, пожалуй, не движение. Хор только чуть колыхнулся и приуклонился. И снова замер. И снова всплеск аплодисментов. Тишина.

Раздается сухое постукивание дирижерской палочки.

Музыка входит незаметно, исподволь, издалека.

Как рассказать словами о музыке? Это невозможно. Музыка приходит к тебе не сразу, а словно бы невзначай, незаметно, ненавязчиво. Не знаешь как, не замечаешь как, исчезают все эти ярусы, балконы, переходы, бархат и позолота — все исчезает, остается только музыка и это цветное полукружье.

И как-то незаметно они сливаются воедино — и мелодия, и красочный полукруг, и то, что нарисовано там, позади него на холсте, — и становится все это взаправдашним. Будто надвинулся со всех сторон старый пермяцкий лес, дремучий, кондовый. От него так и веет стариной, первозданностью, суровостью. Это парма. Тишина в лесу, и эта тишина звучит. Видится, мраком окутаны обомшелые лесины, лишь по верху проблескивает небо. Тишина в лесу, но эта тишина нарастает и ширится. Прибывает в ней свету, она становится громче — это вливается, вплетается в оркестровое звучание хор:

Лес зеленый — золото лесное,

Стройных сосен звонкие стволы,

Воздух пармы, пахнущий настоем

Летних ягод, хвои и смолы…

Я начинаю узнавать ее, эту мелодию. Не ее ли впервые слушал я тогда, в светлой зимней комнатке композитора? Неужели это она и есть? Та самая сюита о лесе? Она похожа — и как же она непохожа! Тогда это была только простенькая мелодия, только словно бы торопливый карандашный набросок. А теперь, вот сейчас, пиршество красок и оттенков, словно на холсте живописца, широкие мазки, раздольный перецвет… Когда это было? И как это было?..

Мрачнеет музыка. Давнее, далекое прошлое. По косогорам разбежались и застыли покосившиеся темные домишки. Косые прясла из старых жердин. Петляет по косогору среди пожухлой травы глинистая тропинка, но куда ведет она, куда она привести может? Кругом, куда ни глянь, суровой стеною тайга, холмистая парма без конца и без края. Только слышно, как в дальней дали тоскует одинокая бездомная кукушка, — вот, слышно, пробивается ее вещий голос.

Лес зеленый! Мало, о как мало! —

Знал ты песен радостных тогда,

Лишь кукушка без конца считала

Рабством омраченные года…

Лес шумит, гул нарастает… Сколько проходит так? Минута? Полчаса? Вечность? Кто может считать время судьбы и время музыки, когда они рассказывают сами о себе?

Необходимо сказать несколько слов о композиторе Александре Клещине. Со Степаном Ивановичем их связывала многолетняя, до последних дней поэта, творческая и житейская дружба. Жили они долгое время по соседству, ходили в гости друг к другу семьями, работа их совместная переплелась накрепко. А началась она с песни «Ой ты, Иньва», которой суждено было сразу же стать знаменитой. Песню эту и поныне поют во всех уголках Коми края, и нет, пожалуй, в округе ни одного коллектива художественной самодеятельности, который не исполнял бы ее.

Началось так. Молодой композитор понимал, что нужна хорошая национальная песня. Бытуют в народе старинные песни, да все больше грустные. Нужна новая. Современная. Это рано или поздно должно было обернуться для него, композитора, первейшей необходимостью.

Он пошел в магазин и купил книжечку стихов. Он не особенно задумывался над тем, какую лучше купить книжку, ему нужны были стихи. Стихи на родном языке. По счастью, ему подвернулась книга хорошая. Книга Степана Караваева.

Нет, это не было случайностью. Простенькие и напевные строки сами по себе так и просились на музыку.

Иньва. Кто и когда дал такое ласковое, такое девичье имя: Иньва?.. Где-то там, вдалеке, далеким-далеко, выбился на свет несмелый ключик. Побежал он по песочку, по камушкам, набирая силу, побежал, зазвенел, изгибаясь, журча, вобрал в себя другие ручейки, потек свободней, уверенней…

Медленно и задумчиво струится она. В ее спокойном течении отражаются курчавые ивняки на том берегу. Тихо. Знойно. Даже кузнечики притихли, прекратили свою стрекотню. Изредка со стеклянным всплеском сплавится рыбешка, бросив на зеркало воды мелконькие круги… Тихо.

Охота бы запеть об Иньве, да нет такой песни. Нет песни о родной реке, о новой Иньве. О той, что в полую воду несет на своих легких и сильных волнах смолистую древесину, что дает своими струями жизнь колхозным электростанциям. Нет песни об Иньве, о реке, на зеленые берега которой в летние вечера так любит выходить молодежь с гармошкой.

Ой ты, Иньва, Иньва-реченька!

И вот откуда-то сама по себе возникает и звучит мелодия. В ней — и любовь к родному краю, и к этой реке, неторопливой, тихой, ласковой…

Он взял аккордеон и принялся наигрывать — сначала робко, а потом все уверенней, постепенно улучшая вдруг возникшую основную мелодию. Он сам не верил, что так складно получаются и музыка, и слова к ней, и их взаимное сочетание.

Так родилась песня. Ему помогли записать ее на ноты. И пошла песня от человека к человеку.

Он поехал учиться, а песня осталась, и у нее, у песни, началась своя самостоятельная жизнь. Такова судьба всякой настоящей песни. Она вспорхнула, словно вольная птица, и полетела из посада в посад, с лесного участка на полевой стан, от человека к человеку. Песня жила, ширилась, крепла.

Ой ты, Иньва, Иньва-реченька,

Нет тебя милее рек!..

По земле своей хозяином

Ходит коми человек!

Я видел черновики Александра Клещина — его ноты, стоящие на фортепиано, разглядывал линеечки, крючочки, заковыристые знаки. Разумеется, ровным счетом ничего я в них не понимаю. Но кое-что даже мне становится ясным. Как же они исчерканы, эти листы, карандашом, как исполосованы и помараны! Они напоминают мне наши писательские черновики. На этих листах зримо виден труд. Оказывается, то самое вдохновение, которое, как уверяют, в счастливую минуту озаряет композитора, равно как и поэта, — это вдохновение нуждается в подкреплении и закреплении, нуждается в кропотливом труде. Подобно поэту, который мучительно отыскивает единственно верное слово, композитор ищет в мелодии своей ту гармонию звуков, что одна-единственная станет вот здесь к месту… И вот он правит, переписывает, переставляет нотные знаки по тем самым нотным линеечкам, а потом проигрывает, внимательно прислушиваясь и морщась, всю музыкальную фразу, снова правит и снова проигрывает… И так много, много, много раз, пока не придет как откровение: «Вот теперь именно то самое!»

Вот «то самое» и прозвучало для меня в тот раз со сцены Пермского оперного. Тогда, в тот вечер, я впервые слушал его сюиту о лесе в таком прекрасном и полном звучании.

Лес зеленый! Мало, о как мало

Знал ты песен радостных тогда,

Лишь кукушка без конца считала

Мрачные, голодные года…

И снова лес шумит, гул нарастает… Сколько проходит так? Минута? Полчаса? Вечность? В самом деле, кто может считать время судьбы и время музыки, когда они рассказывают сами о себе!

Но вот какое-то неуловимое движение в музыке, звенящая пауза — и словно перелом:

Но прошло, ушло ненастье —

Годы горестей и бед…

И словно светлей становится вокруг от музыки — и там, в том лесу, и здесь, в этом зале… Слышно, как оживают леса. Веселее шумят высокие кроны сосен. Ветерок прошелся по березнику-осиннику — и он откликается ветру разноголосым шелестом. Звонкими голосами перекликаются люди. Они работают. Они валят лес и строят новые дома — высокие, просторные, светлые. Звенят топоры в умелых руках, заливисто поют свою песню сверкающие пилы, разбрызгивая смолистые желтые опилки. Поднимается дом за домом… Сколько так проходит? И снова какой-то поворот в мелодии. Лесной поселок. На улице многолюдно. Спешат на работу, переговариваясь, перекликаясь. Смех, песни, шутки… А вот шумной стайкой, словно выводок птенцов малых, бегут в свой садик звонкоголосые детишки… А издалека все уверенней нарастающий гул труда… Так сколько же проходит так?

Сосны, ели, лес без края…

Ой, богат Пермяцкий край!

Слушай нас, страна родная,

Лес для строек принимай!

Но вновь умолкает в мелодии звонкое. На смену постепенно и незаметно приходит задумчивое. Это осень. С тихим шелестом опадают листья, замирает, засыпает умиротворенная природа.

Бродит осень, листья обрывая,

По таежной просеке сквозной, —

и листья все опадают, опадают, шелестят, хрустят под ногами прохожих. Иней серебряный, иней звонкий, иней узорчатый…

Скоро, скоро осень минет,

Заметет в полях пурга,

От мороза лес застынет,

На ветвях заблещет иней,

Лягут белые снега.

Кружится крупными хлопьями и мягко опадает снег. Закутывает, одевает кустарники, валежники, пеньки сплошным белым покрывалом. Ложатся плотно снега на тайгу, на луга, на поля. Бело кругом. По снегу замысловатые заячьи петли. Горностай пробежал — словно крестиками расписался. Стрекочут, переговариваются кумушки-белки, вышелушивая шишки. Заснул лес. Тишина, в которой только музыка. И только эхо лесное, эхо зимнее, крепкое, стылое, звонкое, разносится над тайгою, — это вдали поет лесоруб свою песню о милой-любимой. Там, вдалеке, — сполохи электрические, там гул моторов и звон механических пил. Там — люди… И — вновь поворот мелодии. Свободный и вольный поворот. Потому что — весна.

Ой, весна — пора сердечная,

Ой, разлив весенних вод!

Пусть река бушует вешняя,

Вдаль уносит первый плот.

Весна. Пробуждается природа. Тают снега, звенят, щебечут звонкие ручьи. Ломают реки надоевшие льды. Ледоход. Полая вода. Плывут по рекам плоты пахучей древесины. Крепчает ветер, подгоняет караваны, полощет флаги.

Ой ты, Камушка родимая,

Уноси к морям плоты!

Ой, страна моя любимая,

Пусть сильнее станешь ты!

На высокий берег выходят лесорубы, строители, колхозники — и машут вслед каравану рукой. А ветер ласково треплет их волосы и одежды… Песня просится на волю.

Полым водам — звенеть!

Степан Иванович Караваев умел работать. Правда, была в его жизни довольно значительная творческая пауза, вызванная разными обстоятельствами, — но у кого из пишущих не бывает такого? Кто может избежать той горькой минуты, когда не пишется?

Зато в последние годы поэт обрел «второе дыхание». К мастерству добавилась мудрость. Именно в этот период он создал свои лучшие, на мой взгляд, произведения — поэмы «Анна Хомякова» и «Алексей Добрынин», стихотворения «Дороги разные бывают», «Поэзия — правды сестра», «Русским поэтам», «Стихи о совести», «Николаю Кузнецову», «Тучка» и другие.

Он умел работать. Однажды мне довелось близко видеть, как это иногда происходит. Помнится, показал он тогда Владимиру Радкевичу только что перепечатанный на машинке текст — «Николаю Кузнецову» — и подстрочный перевод. Оба поэта, как было видно, понимали, что стихотворение вообще-то получилось, но что в нем недостает какой-то самой малой малости. И вот начался у них разговор о легендарном разведчике, о работе его, Николая Кузнецова, в тридцатых годах в Коми округе, о встречах его со Степаном, тогда тоже молодым пареньком-поэтом, об их долгих разговорах… И вдруг возглас: «Так он шутил, что сам возьмет да напишет роман на коми языке? Степа, да ведь это именно то самое, чего здесь недоставало!» На следующий день стихотворение было дописано, а еще через день переведено на русский язык — и вот они, эти замечательные строки, обращенные к Николаю Кузнецову:

Ты говорил:

— Послушай-ка, Степан,

Вот ты — поэт и добрый мой знакомый.

А хочешь, я поэму иль роман

Сам напишу — не как-нибудь, на коми!

Нет, зависть сердце мне тогда не жгла,

В широкой парме юности не тесно.

Но что со мной легенда рядом шла,

Мне в эту пору было неизвестно.

Многое можно сказать о Степане Караваеве как о поэте. Но это — задача ученого-исследователя. Мне сейчас только хочется обратить внимание на две стороны его творчества — народность и юмор. Степан Караваев всегда отличался приверженностью к народному строю своей поэзии. Стихи его просты по форме и очень ясны по содержанию. Недаром так много его стихов стали песнями: они легко запоминаются и легко ложатся на музыку. Ко всему этому стоит добавить, что поэт перевел на коми язык много произведений Пушкина, Некрасова, Маяковского, а такая задача, поверьте, под силу только такому поэту, который близок своему народу, который сам истинный сын своего народа.

И — юмор. Известно, что большинство старинных песен коми-пермяков — печальные и грустные. Их такими рождала сама жизнь. Но никакой народ не может жить без шутки, без острого словца. Степан Караваев, близкий к устному народному творчеству, взял на свое вооружение и юмор. Многие его стихи насыщены тонкой лукавинкой и мимолетной хитринкой, за которыми угадывается значительная мысль. Читаешь такие стихи — и так и видишь, что написаны они автором с доброй и понимающей улыбкой.

Чуть ли не самое последнее стихотворение Степана Караваева — «Тучка», переведенное Львом Кузьминым. Оно — поистине словно завещание, словно раздумье о себе и о том, сделал ли ты на земле доброе дело. Если сделал, то ты подобно тучке, оросившей хлебные поля:

Люди добрые тебя

Пусть добром помянут.

Пусть растаешь на бегу

Вся ты в ливне этом.

Пусть.

         Зато ты не в долгу

Перед белым светом.

На книжном стеллаже моем среди других памятных вещичек стоит маленький, почти игрушечный туесок. При всей его невсамделшнности он сработан по всем правилам ремесла — все в нем как и полагается. Добро потрудился над ним старый мастер. Но вот что удивительно: все будто бы просто в этом туеске, вещица как вещица, а присмотришься к ней поближе и попристальней — и постепенно перед тобою распахивается красота. В самой простоте этого издревле народного бытового изделия таится глубокая, неприметная на первый случайный взгляд красота. В нее вглядеться надо. Некрикливая она, не лезет наперед, такая неброская. Зато за сердце берущая, такова ее внутренняя сила.

Иногда я беру в руки туесок этот шутливый, поворачиваю и так и этак. И представляю себе мысленно, как трудился над своим изделием старый мастер. Как осторожно, уверенно и ловко он мял-уминал распаренную бересту, как смело, споро и умело возились с нею его узловатые коричневые пальцы, заскорузлые от прожитых лет и непрестанного труда. Я словно вижу его, как склонился он над своим верстаком, седой, морщинистый, бородатый, с доброй, загадочной и мудрой улыбкой. Однако улыбка у старого мастера совсем молодая, и глаза его старческие лучатся молодо, и лукаво, и понимающе. И невольно думается, что и радость старого мастера, и доброта его, и светозарная усмешка удивительным путем перекинулись на работу его — на эту поделку, на этот берестяной туесок: посмотришь на эту игрушку — и сам невольно чуть приулыбнешься, и на душе станет как-то светлее и теплее.

Поделку старого мастера — туесок — подарил мне коми-пермяцкий поэт Степан Иванович Караваев, это было однажды летом, в Кудымкаре; зашел у нас разговор о народных ремеслах, и он тут же, к слову: «На, держи!» И теперь, когда взгляд мой ненароком падет на этот шутливый подарок, мне невольно и обязательно вспомнится Степан Иванович, его простенькая улыбка, его понятные стихи, его ставшие народными песни.

Предыдущая главаГлава 23 из 26Следующая глава