К книге
Спасибо, друг!СОЛОВЕЙ НА ТВОЕМ ПЛЕЧЕ Рассказы о творчестве. Распахнутые окна
85%
СОЛОВЕЙ НА ТВОЕМ ПЛЕЧЕ Рассказы о творчестве. Распахнутые окна
22

Мне не выпало счастья видеть его. Я не слышал его голоса. Я не знаю живого взгляда его глаз. Я никогда не чувствовал тепла его рукопожатия. Мне этого не было дано, хотя это могло быть. И все-таки я решаюсь рассказать о нем. Рассказать то немногое, что я знаю. О нем самом, о его времени и о женщине по имени Акуль.

…День уходит за днем, как трава растет, год за годом проходит, как вода течет. Плывут чередой, весенней водой.

Гляди, Акуль, и солнце золотое над тобой улыбается, и лес вокруг тянется бесконечным синим кушаком, и ясное безбрежное небо дном опрокинутой голубой тарелки окаймляет землю цветущую. Почему же потухли глаза твои, Акуль, почему темны твои мысли? Посмотри, Акуль, сколь воды утекло, посмотри, как уходит день за днем, как трава растет. О чем же задумалась ты, Акуль? Весна на землю пришла, но почему грустна ты? Почему слезы горючие застилают глаза твои? Что вспоминается тебе? Тот давний вечер?

А ведь было…

В такой же вечер той буйной весны словно обворожил тебя, Акуль, разлюбезный Егор Чебрень. Да и как не быть этакому? Высокий Егор да ладный, черные брови подковкой, волосы кольцами, сапожки лакированные. Не знавал нужды Егор Чебрень, издавна Чебрени жили громко, дом у них видный, хозяйство справное. Все у них к месту, все у них — в дом. Что ни приглянется Чебреням — то и наше… Черные брови у Егора вразлет, мягкие усики у Егора лоснятся, завлекательно слово у Егора Чебреня.

Так это было, Акуль?

Так это было. Было давно. Памятью той мимолетной весны остался Мирош, сынок твой малый. Все остальное ушло-улетело, дымкой летучей растаяло.

Но смотри, Акуль, и сегодня вот так же каруселится жизнь. Многоцветными красками горит небо, и словно в малинник опускается усталое солнце. Парни и девки за селом, на лугах, у лесной опушки, там, откуда плотной стеной начинается задумчивая парма. Запели — сначала неуверенно, несмело, словно не нащупали ниточку цветную, словно ищут ее, а потом нашли, и вот громче, громче. А тут на подмогу ветерок шелестливый прошелся по березнику, заговорил листвою легкой. И вот на поляне многоцветный, многоликий круг-хоровод. Движется он, переливается. Белые с узором рубашки, и кашемировые сарафаны, и набивные дубасы — все, что только к празднику бережется… А ленты, а ленты! Глазам больно со стороны от их яркой пестроты и цветастости, у каждой за плечами они колышутся и плывут-развеваются.

Так это было, Акуль?

Было, Акуль. И ныне так. Только вот ты, Акуль, теперь совсем иная. Троицын день, он раз в году, но и праздник тебе не в праздник. Не до веселья, не до хороводов таким, как ты, обездоленным.

Но ведь даже из-под тяжкого камня тянется к солнышку зеленая травка?

Ты слышишь?

Я к вам гостем-сватом,

Не бейте ухватом,

Водой не обливайте,

Сажей не марайте!

Красна девка есть у вас,

У меня к ней будет сказ.

Они — молодые. Им положено веселиться. Слышишь, как подхватывают шутку-прибаутку?

Ой ты, лапушка-утица,

Черноглаза-круглолица,

Чье-то сердце бьется, бьется,

Что ж твое не отзовется?

И пошло-поехало!

Мне о свадьбе рассказать бы —

Как на дудочке сыграть бы!

Ты, цветочек-первоцвет,

Пойдешь замуж или нет?

Ой ты, Эгань, Эганек,

Земляничка-огонек,

Разлюли-малина, ладушка,

Вкусна маслена оладушка…

Троицын день. Каждый веселится по-своему, каждому — свое. Вон видишь, Акуль, девушки затевают хоровод вокруг березки? Нарядили ее лентами, платочками, венками из ярких луговых цветов. Словно живая стоит березка, не может понять, зачем ее нарядили. Да и девчат о том спроси — они тоже не смогут ответить. Так это принято — наряжать березку. Удачи у березки просят, достатка в хозяйстве, счастья и радости. Каждому на свете хочется счастья и радости.

Придет ли к тебе оно, счастье, Акуль?

А на лугу льются, переливаются молодые голоса. Девушки плывут по кругу. Плывут, словно земли не касаясь, горделиво вскинув голову. Притопнут, прихлопнут в ладоши, обернутся, откинувшись, сверкнут призывным взглядом — и снова в пляс, в круг, в хоровод.

Ребятишки малые, словно рыбешка-плотва, тут же снуют. У ребятни своя забава. С ними и твой Мирош, Акуль. Да только какое ему веселье, твоему Мирошу? — всяк норовит обозвать его «мирским». Это уж издавна так повелось: если растет у матери сын без отца, то имя ему одно — Мирош, мирской сын… Больно об этом вспоминать, да никуда не денешься: обманул тебя, Акуль, в ту весну Егор Чебрень, все его красивые, ласковые слова неправдой обернулись. И вот только одна радость у тебя теперь в жизни, сын твой Мирош. И сладко, и горько…

Что делать тебе, Акуль, как быть? Плохо живется на белом свете коми человеку. А бедняку и того горше. Егор Чебрень надругался над тобою, гневный отец твой из родного дома прогнал. Гнешь ты теперь спину у богатеев на поденщине, кусок хлеба поперек горла застревает. Жаловалась ты, Акуль, на свою горькую судьбину в волостном правлении — писарю, старшине да уряднику — только насмешки в ответ услышала. А чем кормиться? И Мирошу выходит одна дорога — в батраки идти с малых лет. Иной дороги нету.

Вот как оно получилось.

Перед сенокосом зашел к тебе, Акуль, ласковый Гаврил Яран. Широки, раздольны поля и луга Гаврила Ярана. Чужой, наемной силой справляет Гаврил полевые да луговые работы. У таких богатеев и в самые голодные годы в сусеках дно не проглянет. Ласковый Гаврил Яран мужичок, Мироша по плечу потрепал, издалека начал:

— Мирош-то каков твой! Совсем, мокась, мужиком стал. Пора к мужицкому делу приучаться.

Что ты ответила ему тогда, Акуль?

Ты сказала:

— Он и так по дому помогает.

А что сказал на это Гаврил Яран? Он сказал:

— По дому — это не дело, полдела только. Тебе, Мирош, мужицкую силу наращивать надо. Пойдешь ко мне на косовицу? Эх, до чего привлекательно в лугах нынче! Хороша ныне косовица, травка густа да мягка, ровно шелкова. Знай, веселей разминай руки! Отпусти парня на подмогу, Акуль, на сенокос!

— Мал он еще, надсадится.

— Такой-то парень? Такой-то молодец? Да ведь и я, Акуль, тоже с толком. Не без понятия. Знаю, что можно, а что и не можно. Отвезет копешку-другую — вот тебе и вся недолга. И себе веселее, и тебе польза.

— Не справится, тяжело.

— Научим, как ловчее. Сам покажу, что к чему.

— И косить небось, заставишь?

— Будет такая охотка — отчего не помахать горбушей? Дело мужицкое, с малых лет приучаться надо. А кто, окромя меня, за это возьмется? Отца-то нету? После сама спасибо скажешь… Три пуда ржи дам. Один пуд сразу, остальное — после. А коли на всю страду пойдет, до первых снегов, — то и все пять. Цельный мешок! А пуд — хоть сейчас пойдем — насыплю. Немного, мокась, осталось хлебушка-то, дай господь-бог до нового дотянуть, а тебе насыплю, как не помочь одинокой? А парню, видишь, самому охота поразмяться. Чего ему собак гонять по улице?

А Мирош — к тебе, Акуль, к своей матери родной:

— Мамук, надо, я пойду к дяде Гаврилу.

И Гаврил, будто от внезапной мысли:

— А попривыкнешь, наловчишься — я тебя насовсем возьму. На пять лет возьму! Вырастешь — таким молодцом станешь! Экий из тебя молодец получится, любо-дорого!

— Мамук, и на пять лет пойду!

Что ты сказала тогда, Акуль? А что и было тебе сказать в ту пору?

Ты сказала:

— Не знаю… Замучаешь ты его, Гаврил…

Гаврил только рукой взмахнул:

— Небось! Парень крепкий. Да на моих-то харчах! Айда в волостное правление, бумагу справим.

И вот вы в волостном правлении. За тяжелым столом сидит старшина, неподалеку от него, за своей конторкой, — писарь. И вы перед ними. Гаврил Яран чуть впереди. Шапку мнет, но говорит ласково и с достоинством:

— За пять лет — сто рублей деньгами. Да хлебом. Капитал! Себе в убыток, сироту жалеючи. Много ль парнишка наработает? Какой с парнишки спрос? Коней напоить, коровенкам соломки-сена бросить. Играючи можно. Все посильно. Пускай привыкнет. Так, Елизар Тихонович?

Внушительно крякнув, старшина говорит:

— Все так, Гаврил. Нечего тянуть. Писарь, готовь бумагу.

— Сей минут, сей минут…

Помнишь, Акуль, что ты сказала тогда в раздумье?

— Земли нам, Мирош, не положено, как хочешь живи. Выбросила нас судьбина на дорогу, а как по ней идти, как пробиваться, кто знает…

А что сказал Гаврил?

— Мирошка, полно тебе думать-раздумывать. У меня тебе шибко хорошо будет. Жратвы досыта каждый день, сошьем тебе новую рубаху да штаны, лапти новые заведем, будешь у меня таков, мать родная увидит — не узнает.

Мирош:

— Понимаю, дядя Гаврил. Работать надо. Слушаться.

Старшина:

— Слушаться и не перечить. Человека из тебя Гаврил хочет сделать. Понятно? Писарь!

Писарь тут как тут.

— Сей момент. Готово, Елизар Тихонович. Гаврил, пройди распишись. И ты, Акуль, поставь подпись.

— Темна я. Грамоте не учена.

Старшина:

— От, дух нечистый! Писарь!

— Слушаю-с!

— Кликни кого-нето!

— Слушаю-с!

И — в окошко растворенное:

— Эй ты, как тебя!..

Оттуда:

— Чевой-то-те?

— Грамоту разумеешь?

— Чевой-то?

— Подпись, говорю, поставить умеешь?

— Две зимы в школу бегал, как же.

Помнишь, Акуль, как парень надсадно скрипел пером и приговаривал буква за буквой: «С-ю-з-е-в»… А писарь ему с издевкой:

— Эх, и буквы у тебя ложатся — будто жерди расшатанные!

— Давненько не писал, с прошлой зимы. Забывать начал. Боле ничего? Идтить можно?

— Ступай. — Это сказал старшина. — А ты, Акуль, еще раз накажи Мирошу: пусть он благодетеля своего, Гаврила Ярана, пуще господа-бога боится и слушается, словно отца родного. Держи бумагу! Ступайте! Без вас забот полон рот.

И все-таки ты, Акуль, решилась тогда:

— Что-то я хотела спросить у тебя, Елизар Тихонович… Прошение я оставляла писарю, вот ему, Ивану Ефимовичу. Чтоб начальнику отправил земскому. Отправил он — нет?

— Прошение? Бумагу? О чем?.. Писарь!

— Послали, ждем ответа, после сообщим.

— Придется еще ждать? Сколько же? Так, хоть и начальство, нельзя делать…

— Ты, баба, начальство не охаивай. Слушай, что тебе говорят. Бумаге дан ход, сказано? Сделаем, что надо, ясно? Ступай, ступай.

Вспыхнула в тот раз ты, Акуль, но ничего больше не сказала, пошла к двери, столкнулась с урядником, Семеном Ивановичем. И он тебе тоже с издевкой:

— Как живешь-можешь, Акуль? Все цветешь, хе-хе… Лицом румяна, словно малина, сама мягкая да сдобная. Когда в гости позовешь, хе-хе?..

И тут прорвалось у тебя, Акуль:

— Эх-х, вы!..

Но больше ничего и не сказала. Ушла, чуть не плача. Свет белый не мил. Не слышала ты, как весело потом спрашивал урядник у старшины:

— Рассерчала, видать, бабенка. За что это она так на вас?

— На всех она, — проворчал старшина.

— И на меня?

— И ты не святой. Бумагу требует направить земскому. Вот она, извольте. Вот. И про Егора Чебреня…

— Спохватилась баба! Кто это ее мог науськать? Кто сочинил?

— И про Сюлепеткина, и про всех нас, и вообще… Жалоба. Форменная жалоба!

Урядник удивленно поднял брови:

— Да как она посмела! Да как она посмела посметь?!

— Ты, Семен Иванович, не сумлевайся, — решительно сказал старшина. — Нечего понапрасну кровь портить. И без того забот полно. А прошение это, жалобу эту лешачью, мы вот так — раз, два и три — в клочки да в печку. Вот и всех делов… Ты, Семен Иванович, — моя рука, я — твоя рука. Две сильных руки. Третья рука — писаря нашего, Ивана Ефимовича. У него хотя и не сильная рука-то, да бумагу марать больно хорошо умеет, мастак на этот счет. Все умеем, все сделаем как надо…

Так это было, Акуль.

День уходит за днем, как трава растет, год за годом проходит, как вода течет…

Не горюй, Акуль, придут и ясные дни на твою землю. Вырастет сын твой, Мирош, станет красивым да ладным. Полюбит он всей душой ясную девушку по имени Мариш, и она полюбит его, и будут они счастливы. А придет пора, нагрянут большие и грозные события, всколыхнется народ, возьмет Мирош красноармейскую винтовку и прогонит с родной земли богатеев и кровопийц, самого царя сметет вместе с его урядниками да старостами, всем белым его полчищем… Все это будет, Акуль, будет. И светлая дорога в новую жизнь откроется перед твоим Мирошем, завоюет он народную правду и народное счастье, по которому так тосковала ты, Акуль. Радостные огни засверкают в старой парме…

Придет время — и придет человек такой, Акуль, что поймет твою страждущую душу, проникнется горем твоим, и радостями твоими, и ожиданиями твоими. Воспоет он тебя, Акуль, женщина коми народа, край свой родной воспоет, страстно и настойчиво позовет к светлой жизни. Всем сердцем он с тобой, Акуль, и с сыном твоим, Мирошем. Они ведь ровесники и братья — твой Мирош и он, этот грядущий художник.

Его жизнь обычна в своей необычности и необычна в своей обычности. Сын своего народа, он неотделим от судеб своего народа. Сын своего времени, он неотделим от бурных событий своего времени. Ровесник нашего века, он из тех, кто был в гуще забот и борьбы начала нашего века. Он был участником многих ярких событий — и ему же довелось рассказать нам об этих событиях.

Эти мои строки — рассказ о человеке, в котором бурно и ярко отразилось время — бурное и яркое. Это рассказ о человеке, который упрямо, настойчиво и звонко торопил время и события. То были годы завоевания Советской власти, становления Советской власти, укрепления Советской власти. Дел было край непочатый.

Говорят, все времена богаты событиями. Наверное, всегда люди стремились и будут упорно стремиться к свету и лучшей доле. И это правда, что всегда и повсюду веселому и упорному человеку найдется дело, достойное его сил и стремлений. Все это так. Но ураганное время революций и коренных сдвигов общества выдвигает особенно много беззаветных и порою безвестных героев. В каждом из них по-своему запечатлевается и отражается время. Каждый несет его в себе. Но не каждому выпадает отразить, рассказать, написать это время, эти события и этих свершителей. Это выпадает только на долю художника.

Михаил Павлович Лихачев писал много и щедро. Он писал стихи, писал прозу, пробовал свои силы в драматургии. С каждым новым произведением крепчал его голос. Ему было о чем писать. Сама новая советская жизнь властно подсказывала ему свои темы и требования.

За его плечами был большой жизненный опыт. Он родился в Егве, одном из далеких коми-пермяцких селений, в крестьянской семье. И с самого раннего детства, как это и положено, был приучен к простому и нелегкому крестьянскому труду. Большая это была семья — кроме него самого еще шестеро сестренок и братишек.

«Я был вторым сыном, — писал он впоследствии в своей биографии, — и, видимо, малым способным, так как счастье улыбнулось мне и меня после окончания начального училища отправили в городское, пусть, дескать, обучится, может быть, потом не забудет стариков и будет помощником и опорой в семье. Это было в 1913 году. Помню, как приехал я в городское училище сдавать экзамен. Робкий и несмелый, я удивленно поглядывал на светлые пуговицы преподавателей, на своих сверстников, на приборы физического кабинета… Поступил — стал учиться зимой в школе, а летом — знакомые поля и луга. С утра до позднего вечера работал в поле и на току — да мало ли работы у крестьянина? Признаться, я любил и сейчас люблю поработать в хозяйстве».

Он учился, а жизнь между тем шла своим чередом. Накручивались, назревали события, которым предстояло до основания потрясти Россию. Но сюда, в этот глухой закоулок империи, долетали лишь слабые отголоски того, что происходило в мире. Да и много ли мог расслышать в тех предгрозовых раскатах молодой коми-пермяцкий паренек, только-только начавший постигать науку? Шла империалистическая война — а здесь про нее почти ничего не знали, кроме, пожалуй, того, что мужиков в деревнях поубавилось… Он и сам признается:

«Как раз во время пребывания в городском училище застигла нас всех Февральская революция. Раскаты революции докатились и до наших дебрей Севера и попали в нашу школу. Но смысла революции мы мало тогда поняли и усвоили. Учителя объяснили, что, дескать, царя не стало, но дело будет идти так же».

Однако в мире происходило что-то большое — и над этим стоило призадуматься. Он внутренне чувствовал, что творится нечто громадное, — но как во всем разобраться? Знал он, конечно, что есть на свете богатеи и есть бедняки, есть крестьяне и есть купцы, есть в городах рабочие и есть там фабриканты. Но какая между ними связь и какие противоречия? Почему у одних богатства невпроворот, а другие едва сводят концы с концами?.. Он чувствовал, что жизнь захлестывает его, но одному, без помощи людей опытных и знающих, ему было не понять ее. И только потом, когда в край пришла Советская власть, старшие товарищи помогли ему разобраться в происходящем.

«Никогда из моей памяти не изгладятся дни, проведенные в школе, — пишет он. — Работа у нас кипела, молодежь интересовалась всем и поставила себе определенной целью не отставать от жизни. Дружно шла работа: днем школьные занятия, а вечером занятия в кружках. Преподаватели объясняли и разрешали все трудные для нас вопросы, помогали постичь события, разъясняли борьбу классов, старались втянуть нас в общественную жизнь».

А в стране бушевала гражданская война. Пришла она и в Коми край.

О колчаковщине, о тех зверствах, бедах и невзгодах, что она принесла с собою для народа, Михаил Лихачев расскажет потом ярко и образно в своей книге о Мироше. Невелика она по объему. Это, надо полагать, лишь первая часть задуманной народной эпопеи. Ему не довелось завершить ее. Но и сейчас в книге достаточно полно отражено переломное десятилетие в жизни коми человека. В этой книге многое, несомненно, автобиографично, многое взято из живой жизни, той, что окружала его в родном селе, а потом в его боевых походах. Не понапрасну подобно своему Мирошу двадцатилетний Михаил Лихачев взял в руки красноармейскую винтовку и прошел свой собственный боевой путь. Небольшой он был, этот путь, — но он был.

А затем, после Красной Армии, он вновь в родном краю. Начинается новый этап жизни — едва ли не самый интересный. В деревне Поносово он заведует школой, сам учительствует и наставляет. Он еще, по существу, совсем мальчишка, но он в деревне самый грамотный, самый ученый. Он прошел службу в Красной Армии! Он свет повидал!..

«Пришлось лицом к лицу столкнуться с жизнью и на практике проводить мои столь незавидные теоретические познания. Конечно, трудно было первое время, но жизнь учит людей многому, заставляя их шевелить мозгами и бороться, сколько хватает сил».

И вот устремлены на него любознательные и умные глаза ребят, охочих до ученья. А после школы — собрания, беседы с крестьянами об улучшении быта, о формах хозяйства…

«Горько и обидно на душе, когда видишь кругом голь и нищету и один сразу ничего не можешь сделать. Мужички, признаться, любили меня, зачастую заходили к «Павловичу» (так они называли меня) — потолковать о житье-бытье, о новостях… Время было тогда тяжелое — хозяйственная разруха, разверстки… Мужика-пермяка баснями не накормишь. Верили они в то, что Советская власть хороша, что теперь все в их руках, но когда дело доходило до их кармана, то, брат, тогда приходилось туговато…»

Он был энергичен, настойчив, упорен, этот молодой учитель, он умел находить дорожку к людским сердцам. И когда в 1925 году образовался Коми-Пермяцкий национальный округ, его, как одного из лучших работников просвещения, отзывают в Кудымкар, в отдел народного образования, и назначают инструктором школ и политпросветучреждений. Теперь уже не одна деревушка, а весь родной край перед его взором. И вот — разъезды, собрания, инспекции, беседы, споры… В нищий и темный край надо нести свет просвещения и вдохновляющее слово большевистской правды.

Где на попутной подводе, а где и пешком переходя из деревни в деревню, из посада в посад, он помогает молодежи организовываться в комсомольские ячейки, один за другим создает пункты ликвидации неграмотности, на которых первым уроком шла задушевная беседа о жизни новой, которую делать надо… Нет, не все шло гладко, трудное было время, много еще нечисти и недобитков пряталось по закоулкам. Бывало, видывал он порой и злобный косой взгляд, слыхивал брошенную будто мимоходом свистящим шепотом угрозу. Всяко бывало. Старое не сдается без боя. Но он не мог иначе. Он молод, плечист и никого не боится. Он продолжает свое дело.

Он один из участников и организаторов первых в Коми округе курсов переподготовки учителей, затем курсов избачей и ликвидаторов неграмотности. Он один из самых активных зачинателей национальных музыкальных праздников, ставших потом традиционными. Он проводит конкурсы певцов, гармонистов, музыкантов, — он и сам азартный гармонист! — и повсюду выискивает и находит талантливых людей. Все это надо, все это необходимо, все это поднимает его родной народ к новой культуре. Он успевает повсюду, где нужны молодые руки, острый взгляд, доходчивое умное слово.

Было время, ходило суждение, будто в старину коми народ не слагал веселых песен и что песни были только грустные. Оно будто бы и верно: жизнь была не из веселых, да и парма дикая вокруг, она настраивает на раздумья. Тосковала душа — и выливалась тоскливой песней. О бездомной кукушке, у которой нет своего родного угла. О птицах, что чередою летят-улетают в дальние края и вернутся не скоро, только будущей весной. О цветке, который расцвел не к поре, не ко времени, и потому никто не видит его красоты. О девушке-ягодке, чья судьба темна и непроглядна…

Но нет, бытовала в народе шутка-прибаутка, водились-закручивались хороводы на зеленой лужайке, звенели обрядовые игры с танцами и музыкой, звучали народные инструменты — сигудэк и дудки-пэляны. Слагались устные, насыщенные поэзией сказания о Кудым-Оше и о Пере-богатыре. А прикладное искусство! Даже в самый обыкновенный берестяной туесок, или прялку, или деревянное резное блюдо иной мастер вкладывал столько выдумки, фантазии и мастерства, что они и впрямь становились произведениями искусства. А набивные и тканые узоры на одеждах, а украшения, а всевозможные поделки!.. Нет народов бесталанных, каждый народ талантлив по-своему.

До Октября коми-пермяки не имели своей письменности. Новая власть дала ее народу. И Михаил Лихачев горячо включается в работу по изданию первых национальных букварей и книг. Он берется за создание учебно-методической литературы на родном языке. Он составляет первый букварь, издает «Книгу для чтения» в детской трудовой школе, пособия для взрослых малограмотных. Он переводит на родной язык произведения Пушкина и Кольцова, Некрасова и Демьяна Бедного. Это на первых порах, а потом были переводы Горького, Шолохова, Николая Островского.

Он, разумеется, не был одиночкой в строительстве новой культуры и национальной коми литературы. Рядом были боевитые и талантливые товарищи. В ту же пору зазвенел песенный голос самобытного поэта Андрея Зубова, человека большого ума и широких знаний, из учителей. Несколько позже со своими первыми стихами пришли крестьянские парни Степан Караваев, Николай Попов и другие, совсем юные…

Как и других, Михаила Лихачева неудержимо и властно влекло все новое. Одним из первых в крае он обзаводится фотоаппаратом. Но снимает он не «карточки» своих родных и знакомых, нет, больше его тянет сфотографировать закладку городской плотины, или рабочих на лесосплаве, или строительство сельской электростанции, или первомайские торжества: он понимает, как все это важно и что все это — приметы нового… Одним из первых он мастерит детекторный радиоприемничек, натягивает антенну и вечерами зовет соседей послушать новости из Москвы. Он увлекается новой игрой — футболом — и сам играет в линии нападения или, как говорили в ту пору, форвардом; на одной из немногих сохранившихся фотографий он таким и получился — в тесной группе своих товарищей по команде сидит он на корточках в самом центре, с мячом в руках, радостный, улыбающийся, усталый после трудной победы. Был он азартным биллиардистом, а когда однажды проводил свой отпуск на Кавказе, ходил с альпинистами в горы. Он был жаден на впечатления, на новое, на знания, на жизнь, наконец. Это было свойством его натуры.

Он учится все время. Он считает потерянным тот день, когда не прибавит себе знаний. Он изучает политическую, философскую, педагогическую литературу, читает и перечитывает русских классиков, иностранную переводную, современную поэзию и прозу. Но знания надо систематизировать — и вот ему удается в 1930 году поступить на творческое отделение литературного факультета Московского государственного университета. Три года учения в столице!

Но ведь он — поэт. Один за другим появляются его стихотворения в газетах, журналах, коллективных сборниках. Выходит наконец первая книжка — «Громовые годы», посвященная событиям революции и гражданской войны. Следом выходит второй сборник стихов под названием «Первые всходы», в котором рассказывается о новой жизни в деревне.

Он спешит, он не может ждать, он идет по горячим следам событий, ему не терпится рассказать людям, своим землякам, свое удивление и восхищение тем новым, что пришло в жизнь коми-пермяка. И еще поэтические сборники — «Растем и крепнем», «У безмежных полей», названия которых говорят сами за себя, и поэма «Кагадзюль». В них взволнованный голос поэта о том, как «в огне Октября сгорела старая жизнь» ради того, чтобы «выплавиться жизни новой». Пытливо и зорко вглядывается поэт в новые жизненные явления — и, осмыслив их поэтически, — воспевает стихами.

Он видит зримо, что в жизнь его народа словно бы ворвался свежий ветер сквозь распахнутые настежь окна.

Все, что происходит в его краю, находит свой отклик в его творчестве. Классовая борьба в деревне, ликвидация кулачества, коллективизация, сельские кооперативы, антирелигиозная борьба, новый быт и новая культура — все это и многое другое получает свое отражение в его стихах и поэмах. Пусть не всегда совершенны они по форме. Он не может ждать. Он должен идти по горячим следам событий. И когда он чувствует, что ему тесны стихотворные строчки, что нужны иные жанры, — он смело берется за них. Он пишет для самодеятельных кружков злободневные пьески-агитки, и он же берется за создание большой народной драмы «Трижды любимая». Он пишет один за другим рассказы о судьбе крестьянина-бедняка, о сельских болях и заботах. А потом в его произведениях появляются новые для жизни Коми края образы — лесозаготовители, бригадиры колхозных полей, передовые люди округа…

Как песню спеть тебе такую,

Чтоб радостью была она?

Бывает, слово не найду я,

Чтоб ласка в нем была видна.

Тебе же нужен слог лучистый,

Чтоб в сердце пел огонь живой,

Чтобы глаза сверкали чистой

Смородиною дождевой…

Был день широк.

Ржаною тишью

Был переполнен поля круг.

Ты в этот день с победой вышла

В бригаде девушек-подруг.

Сверкал твой серп в руках проворных,

Шумели морем стебли ржи…

В глазах смородиново-черных

Горели молодость и жизнь.

Дул ветер легкий,

Ветер южный,

Мрел полевой веселый склок.

Работой спаянной и дружной

Был даже ветер удивлен…

Ведь это ты огнем веселым

Ведешь других, зовешь, бодришь,

И звонкой песней комсомола

Ты будишь

Северную тишь[1].

Творческая жизнь Михаила Лихачева оборвалась рано, в 1937 году. Он не успел создать всего, что хотел и мог бы создать. Больно знать, что многое из написанного безвозвратно утрачено. Бесследно исчезла рукопись драмы «Трижды любимая». Нет папки с прозаическими страницами — вероятнее всего, это были новые главы из второй части романа о Мироше, произведении, в котором так хорошо прослеживается плодотворное горьковское влияние. Кстати сказать, была в его жизни и такая встреча, радость беседы с Алексеем Максимовичем. Это произошло на Первом съезде писателей. Глубокая заинтересованность великого пролетарского писателя во всемерном развитии многонациональной советской литературы привела к нему в тот раз группу молодых литераторов из самых отдаленных уголков страны. А потом был личный подарок Алексея Максимовича — небольшая библиотечка: Горький так любил одаривать людей книгами. Этой библиотечки тоже нет. Утрачены многие фотографии, письма, заметки, черновики…

Литературное наследие Михаила Лихачева и посейчас еще, к сожалению, не приведено в должный порядок. Очень мало его произведений переведено на русский язык. Разумеется, далеко не все его произведения равноценны в художественном отношении и высоки по качеству, не все отвечают нашим возросшим литературным вкусам и критериям. Но не надо забывать, что коми-пермяцкая письменная литература делала в те годы лишь первые свои шаги.

Тем большего почтения заслуживают ее зачинатели.

Я люблю бывать в Кудымкаре. Это очень хороший город. Быть может, мне это так кажется потому, что в нем живут друзья мои. Повидать их, поговорить с ними о делах литературных или просто вот так поболтать — всегда радостно. У друзей для друга, как говорится, всегда распахнуты сердца и двери: добро пожаловать.

И в каждый свой приезд в Кудымкар я с особенным трепетным чувством непременно постучусь в маленький ветхий домик, что стоит в ряду других на бывшей Крестьянской улице. В палисаднике и позади дощатого, потемневшего от времени заборчика плотно зеленеют рябинки, смородина, кусты малины. А на той стороне улицы, и внизу склона, и там, наверху, подступают к деревянным домикам большие, каменные, современные. По бетонированному тротуару, что пологими уступами спускается по бывшей Крестьянской, идут с веселым шумом и гвалтом, дробно перестукивая каблучками, размахивая сумками и портфельчиками, молоденькие девчоночки и парнишечки. В городе много учебных заведений, потому много и молодежи. Веселый и беспечный гомон свободно вливается в этот старый домик, где по-весеннему распахнуты окна: хозяйка дома, Александра Ивановна, протирает стекла.

Я не мешаю хозяйке: я гость привычный, свой, обыденный. Я сижу, прислушиваюсь краем уха к доносящемуся биению жизни города, к этим веселым голосам, и в который раз рассматриваю фотографии, письма, рукописи писателя. И стараюсь представить его вживе, каким он был. Это и радостно, и тревожно, и загадочно. И думается мне: как бы рад был Михаил Павлович слышать эти голоса…

По всей квартире гуляет мягкий вешний ветерок. Я думаю о хозяине этого дома. Как мне хотелось бы хоть раз пожать ему руку. Но его нет. Его давно нет. И теплая грусть охватывает меня. Я сижу и размышляю о стихах его, о делах его, о судьбе его.

…Ныне эта улица носит имя Михаила Лихачева.

Предыдущая главаГлава 22 из 26Следующая глава