К книге
Спасибо, друг!СОЛОВЕЙ НА ТВОЕМ ПЛЕЧЕ Рассказы о творчестве. Надежда Николаевна
77%
СОЛОВЕЙ НА ТВОЕМ ПЛЕЧЕ Рассказы о творчестве. Надежда Николаевна
20

Она была прекрасна до самых дней своих последних. Непостижимо, как даже в самую суровую военную пору смогла она сохранить себя. Видимо, это и в самом деле великое умение женщины — оставаться женственной и всегда и вопреки всему нести навстречу людям свою привлекательность, свою обаятельность и свою доброту. А может, вся разгадка в том необъяснимом, что делает женщину лучезарной, — когда она сама вольно или невольно стремится к этому. Женщина лишь тогда поистине прекрасна, когда это получается само собой.

Были в ее жизни праздники, много праздников. Но бывали и тяжкие дни, много тяжких дней. И распределились они, эти праздники и будни, неравномерно. В жизни каждого из нас есть взлеты, спады и перепады. У нее это проявилось особенно.

Поначалу, давным-давно, в молодости, судьба ее баловала. Тонкое воспитание. Хорошее образование. Красивый, умный и состоятельный муж. В те дореволюционные времена он, инженер-путеец, известный в России специалист, мог раскатывать со своей юной супругой чуть не по всему белу свету.

Она знала английский и французский, могла мило пощебетать на итальянском, могла понять немецкий…

Такой она была в давние-давние времена. Дама из российского города Санкт-Петербурга.

Но это было давно.

А для нас она была ленинградка. Такой мы знали ее здесь, на Урале.

Припоминается один новогодний вечер. Собралась очень небольшая семейная и в общем-то молодая компания. Кто-то из нас вдруг предложил: а не сходить ли за Надеждой Николаевной? Сегодня, как это доподлинно известно, она в одиночестве. Мигом нашлись желающие слетать за нею, благо жилище ее недалеко, за углом, два-три квартала…

Надежда Николаевна не заставила себя долго упрашивать. Она отставила на отлет пенсне, по-молодому откинулась от книги, раз-два-три прихорошилась у зеркальца, повернулась на каблучках, сказала:

— Я — ваша.

Куда там! Вовсе нет, это мы были — ее. В тот новогодний вечер она была средоточием всего в нашей квартирешке. Я даже не умею сказать, как это получилось. Это получилось — вот и все. И потом, поздней ночью, когда мы все до единого пошли проводить домой Надежду Николаевну, — а новогодние ночи всегда так мягки и снежны, — мы шли широкой серебряной улицей, и каждый из нас старался быть поближе к ней.

К сожалению, я плохо и мало знал их, ленинградцев военной тяжелой годины и послевоенной трудной поры. Мне мало посчастливилось общаться с ними. Так оно у меня получилось. И все-таки ленинградцев мы знали. Их нельзя было не знать. Урал приютил многих из них, но и они отдали свой долг уральцам с лихвой — в науке, в технике, в культуре, — один оперный театр, который они привезли к нам, в Пермь, чего стоит!

Быть может, влияние ленинградцев неприметно на первый взгляд. В самом деле, припомните, кого только не забросила военная судьбина на Урал! Приехали заводы — приехали и люди, которые на этих заводах работали. Приехали из западных областей обездоленные семьи. Приехали детские дома, нахлынули ремесленные училища, разместились военные госпитали. Среди пермяков оказалось весьма густо и москвичей, и харьковчан, и смолян — да мало ли… Но вот что примечательно: повсюду — на улице ли, в трамвае ли, в магазине или в кино, — повсюду среди других почти всегда и почти безошибочно можно было узнать ленинградца. Все одинаково с кряхтеньем и пыхтением продирались в обшарпанные трамваи, все одинаково густо толпились в магазинах и пробивались локтями, когда что-то «давали» сверх карточек; все одинаково ходили по улицам — шли по делам своим. А вот ленинградца в толпе выделяло что-то такое, что очень трудно, почти невозможно передать словами.

Что же это было?

Одежда? Да, было что-то и в одежде, несомненно было. В ту суровую пору ленинградцы, вырвавшиеся из блокированного города, не могли, конечно же, блистать изысканными туалетами. Дело в другом, дело в той непринужденной и элегантной манере, с которой они носили свои потрепанные и тем не менее привлекательные одежды.

Вежливость? Возможно. Знаменитая ленинградская вежливость и предупредительность. Та самая, когда на ваш вопрос ответят терпеливо, ровно, понятно и с достаточной обстоятельностью. Та незаметная вежливость, при которой не наступают на пятки, не толкаются плечом и не дышат в ваше лицо. Когда простые слова «пожалуйста» и «благодарю вас» вдруг приобретают свой первозданный смысл, и звучат они ненавязчиво, и произносятся они с внутренним достоинством.

Тактичность? Она идет, как я могу понять, от какого-то совершенно неосознанного артистизма. Ленинградская тактичность незаметна. Даже при явной, в разговоре, обиде ленинградец может лишь тонко, иронически усмехнуться, чуть пожав плечами. Или просто перевести разговор на другое. Или, мельком глянув на часы, сказать, что он, простите великодушно, очень торопится на весьма важную деловую встречу… Ленинградская тактичность неназойлива, она незаметна, и она равно возвышает обе стороны — в разговоре ли мимолетном, в деловой ли беседе, в споре ли, в самом жарком и принципиальном.

Что еще отличало ленинградцев? Я не умею этого сказать.

Как жаль, говорю я себе, что мне мало довелось бывать с ними, с ленинградцами. И все-таки с некоторыми из них — с одними больше, с другими меньше — посчастливилось. Мне всегда приятно вспомнить их. Вот и сейчас припомнил — и поймал себя на мысли, что ведь все это я рассказываю про Надежду Николаевну Арбеневу.

В моей памяти Надежда Николаевна неизменно осталась такой, какой она была всегда, — аккуратной и элегантной. Вот она заходит утром в редакционную комнату издательства. Как всегда, приветливо и с искренней радостью здоровается со всеми. Со всеми сразу и потом с каждым из нас троих в отдельности. С дороги она еще возбуждена, она, снимая пальто и устраивая его на гвоздик (а у нас порой недоставало догадливости помочь ей), оживленно рассказывает. Ей всегда есть что рассказать, ведь со вчерашнего вечера прошло так много времени! У нее неистребимая общительность, она как бы непроизвольно стремится расшевелить и нас, внести с собою некий заряд бодрости и жизнерадостности. И вы, странно, невольно втягиваетесь в этот коротенький перед работой милый и легкий разговор. А она за разговором чуть-чуть, совсем неприметными движениями, поправляет прическу, оправляет одежду, протирает пенсне. Она, как обычно, в темном костюме английского покроя, безукоризненно белой кружевной кофточке. На груди ее крохотный изящный золотой кулон, на запястье свободно держится тонкий браслет. Из большой кожаной сумки, пригодной на все случаи жизни, она достает и раскладывает на своем рабочем столе карандаши и перья, папки с рукописями. Поправляет на стуле матерчатую самодельную жесткую подушечку, усаживается. Но не может сдержать своей радости, из той же необъятной сумки осторожно извлекает два-три томика, показывает:

— Разве не прелесть?

Она, оказывается, перед работой успела еще и завернуть в библиотеку!

И добавляет, нам на зависть:

— Какие предупредительные барышни в иностранном отделе, Оля и Валя, знали бы вы только! Представьте, раскопали мне вот это редчайшее издание очаровательных новелл Кэтрин Мэнсфилд… а Чосер!.. Взгляните!

Какой Чосер? И какая там, в самом деле, очаровательная Кэтрин? Такие книги нам, неучам, разве что полистать.

Однако и это полезно. Старые книги как-то совсем по-особому ласкают руку. Подержав, поймете, какая это неизбывная красивая старина.

С каким наслаждением, помнится, перекладывала Надежда Николаевна пожелтевшие страницы старинных русских журналов в тугих кожаных скрипучих переплетах. В тот раз она выискивала для переиздания произведения уральского писателя Алексея Погорелова. Надо было отыскать и отобрать то доброе, что могло войти в его однотомник. Она листала и перелистывала так красиво и вкусно, что и твои руки невольно тянулись к этим зеленоватым фолиантам, пахнущим стариной.

Но она, разумеется, приносила в своей многотрудной сумке и не только старину. И часто, очень часто говорила нам:

— Читали последний номер «Нового мира»? Нет еще? Обязательно прочтите. Есть прелюбопытнейшие вещи… И в «Знамени»…

Когда она успевала так много читать? Она читала больше, чем я, к примеру, и мои знакомые и друзья. Это я могу утверждать. И порой стыдно было признаться пред нею, что такую-то новинку еще не прочел. И приходилось срочно разыскивать и читать. Тут хитрить было нельзя. Надо было честно говорить: да, читал, если хотите, потолкуем. Или так же честно признаться: нет, не читал, простите, пожалуйста.

Но вот все соблазнительные томики и журналы вновь запрятаны подальше от греха в ту же сумку. Время этих томиков и журналов придет вечером. А сейчас — за работу.

Она была переводчицей. Профессиональной переводчицей с большим стажем, членом Союза писателей. Переводила она с английского. С французского не решалась, говорила, что некоторые нюансы передать не умеет. («Вспомните, — говорила она, — изумительный рассказ Бабеля «Мопассан», и вы поймете меня!») Английский для нее был ближе и проще.

И это говорила она нам, которые и свой-то родной язык знали далеко не в совершенстве.

Но даже не в этом дело. Утром, снимая пальто, она сообщала, довольная и гордая, словно открытие:

— А я, знаете ли, еще одну страничку сделала.

Она переводила в ту пору «Легенду о Монтрозе» Вальтера Скотта. Как, представляю, был бы доволен и признателен сэр Вальтер, услышь он такие простые слова. Но эти простые слова о переводе старинного шотландского романа несли в себе немаловажное значение. В военную пору и в первые послевоенные годы не так-то много выходило у нас в стране книг. Бумажный голод и книжный голод — кому он не памятен? И уж конечно, в те времена, когда были разорены библиотеки чуть ли не половины страны, когда даже и школы были без учебников и букварей, в те времена, повторяю, надо было обладать немалым мужеством и любовью к своему делу, чтобы на свой страх и риск, без издательских договоров и авансов приняться за такую кропотливую и рискованную работу. И чтобы утречком совершенно счастливо нам говорить:

— А я, представьте себе, еще одну страничку сделала.

И нам становилось совестно. Мне в том числе. Я, само собою, не владелец феодального каменного замка, и вообще мне никогда в жизни не сочинить такую вереницу романтических произведений, как сэр Вальтер Скотт. Нет, этому никогда не бывать, даже окажись у меня такие прилежные переводчицы на прекрасный русский литературный язык.

Не в этом беда. Мне становилось стыдно оттого, что я-то свою, именно свою, страничку в тот день, быть может, так и не написал. И за эту хорошую стыдобу так я благодарен Надежде Николаевне!

Иногда ей в шутку говорили:

— Надежда Николаевна, дорогая, вот рукопись, ее надо перевести с неграмотного русского на русский литературный…

Она охотно шутку подхватывала, протирала пенсне:

— А покажите, покажите, мон шер ами…

Она, переводчица, работала в издательстве редактором детской литературы. Не так густо в ту пору было у нас этой самой детской литературы. Приходилось, что называется, выкраивать и выискивать все мало-мальски пригодное, латать и штопать.

Но, между прочим, неплохо напомнить, что одним из инициаторов и первым редактором-составителем сборников «Нашим ребятам» была Надежда Николаевна Арбенева. От нее пошло это доброе дело. Так и до сих пор идет. Оно и правильно: доброе всегда добро множит.

Да, а сейчас за работу. Надежда Николаевна усаживается поудобнее, развязывает папочные тесемки и раскрывает рукопись. Теперь два-три-четыре часа самой углубленной работы. В конце дня придет автор. Рукопись, конечно же, прочтена и изучена еще накануне. Но ведь предстоит разговор! С автором придется говорить!

И ведь не всегда этот разговор взаимно приятен. Далеко не всегда. И здесь ничего не поделать. Такова взаимная доля.

И вот появляется автор. Он смущенно покашливает, столь же смущенно вышаркивает ноги и комкает шапку.

С хозяйственной домашней неторопливостью пожилой женщины Надежда Николаевна усаживает милого автора возле своего рабочего стола, а сама в то же время, между делом, участливо и совершенно искренне, с женской заинтересованностью расспрашивает его о здоровье, о домашних и прочих вещах… Ну, а потом начинается производственный разговор. Разговор о рукописи, разговор о будущей книге этого самого автора. И, честно говоря, порою и не понять было, не уловить было, где же кончался тот разговор о здоровье и семейных делах и где начинался разговор сугубо «производственный», литературный, редакторский. Это получалось невзначай. Настолько была обаятельна Надежда Николаевна, настолько она была деликатна, что могла привнести в каждый пустяк бездну интересного и поучительного.

И вот распахнута рукопись, странички покрываются пометами, знаками, закорючками, галочками, что-то сразу же вычеркивается, что-то сразу же добавляется.

Но вдруг заминка, какая-то закавыка, и хотя по всему видно, что у Надежды Николаевны есть в запасе подходящее слово на примете, которое можно бы вставить в рукопись взамен корявого и неподходящего, она тем не менее говорит своему автору:

— Пожалуйста, вы ближе к шкафу, достаньте, прошу вас, второй том Ушакова, да заодно и Ожегова, — посмотрим, как они на этот счет рассуждают. Кто желает нам помочь?

И вот мы листаем толстые словари, водим пальцем по страницам, ищем, читаем, находим. Находим среди великого множества других нужное слово. Одно-единственное слово.

Она говорит:

— Вот и хорошо, что мы споткнулись. Хорошо, что поискали. А вы заметили, что мы с вами еще дюжину слов интересных попутно раскопали и расшифровали? Ведь это пригодится, не правда ли?

Но вот она позволяет себе сделать передышку. Сняв пенсне и держа его на отлете в откинутой руке, она говорит, обращаясь ко всем нам:

— Кстати, о записных «книжках. Вы ее имеете? У вас есть в кармане записная книжка? Обязательно заведите. Представьте, мне почему-то припомнился давний случай, меня послали к Алексею Николаевичу Толстому. Он в ту пору тоже жил в Ленинграде. Послали с непременным поручением: выпросить для нашей выставки его тетради и блокноты. Дело в том, что Алексей Николаевич только что вернулся из длительной поездки в Магнитогорск… Бог мой правый, какие это были блокноты! Какие это были записи!

Кто-то из нас не выдерживает:

— Интересные?

— Вы же знаете Алексея Николаевича!..

Возле Надежды Николаевны всегда «терлись» всяческие авторы, особенно те, кто писал для детей.

Но и сама она была по-детски рада, когда в издательском большом неводе оказывалась «золотая рыбка».

— Ну разве это не прелесть?

Так она читала всем и перечитывала «Почемучку» Бориса Ширшова. Так восхищали ее сказки Афанасия Матросова, особенно «Кулики-весельчаки», особенно вот это место: «Как ударил куличок каблучком о каблучок! Чок-чок! Чок-чок! Разошелся куличок!» Так она ходила по издательским комнатам с тремя страничками молодого тогда автора Льва Давыдычева:

— Нет, вы только взгляните, как изумительно этот юноша чувствует ритмику детской сказки и особенности детского восприятия! Вы только вслушайтесь в эту прозу: «Зайчики побежали-побежали-побежали — к бабушке прибежали». Нет, вы только вслушайтесь, пожалуйста!

Не могу, не берусь утверждать, что Надежда Николаевна как редактор, как литературный наставник сыграла очень значительную роль в сколачивании и становлении (в то время) пермских литературных сил. Не будем преувеличивать, это никому не надо.

Роль Надежды Николаевны была куда скромнее: она просто воспитывала нас собою, тех, разумеется, кто это воспитание желал воспринять. А это, поверьте, немало. Рядом с нею всегда было радостно.

Более того. Рядом с Надеждой Николаевной невольно хотелось стать лучше, чем ты есть.

Потому, наверное, возле Надежды Николаевны всегда толпились молодые.

А сама она была одинока. Неумолимые годы, а потом война отняли у нее все. Эта блистательная женщина на склоне лет своих вдруг оказалась совершенно одинокой. Знакомства, привязанности, доброе соседство оказались страшно далеко, их отсекла война. Мужа нет — он умер давно. Детей нет — их и вовсе не было. Никого нет. Никаких родственников — ни братьев, ни сестер, ни дядей, ни теток. Никого. Совсем никого. И сама она, еле живая, оказалась заброшенной на Урал.

Но ей не хотелось быть одинокой. Конечно, друзья появились и здесь, на Урале, в Перми, — и много искренних друзей, — была здесь подходящая работа, был хлеб свой, заработанный. Но не было родных. А их так хотелось, хоть каких-то родных. В военные, в трудные времена так тянется человек к родному человеку!

И ей какими-то немыслимыми путями удалось-таки распознать кой-кого. Мне, честно говоря, трудно сейчас разобраться в этом хитросплетении родословной, и я боюсь оказаться неточным, но не в этом дело. Приблизительно это выглядело так. У мужа ее от первого брака был сын. У этого сына были дети. У этих детей получились тоже дети. К тому времени, о котором речь, это уже были немалые, как я полагаю, дети. Так вот, этим своим родичам (а кто они и кем ей они приходятся!) она регулярно делала денежные переводы и изредка отправляла продуктовые посылки. В сутолоке тех времен она сумела разыскать их и посылать им деньги. С ее зарплатой не бог весть какие это были посылки и переводы, — но они были, вот ведь в чем дело!

Может, это у нее осталось от блокадного Ленинграда — делиться последним, что у тебя есть, идти на выручку?

Или это вообще было в ее натуре?

Даже дома, смертельно больная, в своей сумрачной комнатушке, пропахшей лекарствами, она, увидев нас, пришедших ее навестить, приподнималась на подушках, торопливо запахивала кофточку на груди своей исхудалой рукой и непроизвольным движением поправляла седые волосы. И словами своими, да и всем видом своим она просила извинения — что она не в порядке и не может принять нас как положено, что в комнате не прибрано, и что вообще напрасно она заставляет нас из-за своего недомогания тревожиться, беспокоиться, отрываться от важных наших дел, терять по таким пустякам драгоценное наше время. Но, превозмогая боль свою, она постепенно оживлялась, разгоралась, начинала говорить. И комнатка ее словно становилась светлее. Начинался разговор, как всегда интересный и остроумный, хотя каждому со стороны было бы видно, какой ценой дается ей эта вспышка. Она всегда стремилась быть истинной женщиной, а настоящая женщина достойна не жалости, а только любви.

Мы старались не переутомлять Надежду Николаевну. Поболтав о том и о сем, мы под благовидным предлогом поднимались, излишне бодрым (и, конечно, внутренне фальшивым) голосом говорили какие-то бодрые, какие-то банальные и никому не нужные слова. Она провожала нас понимающей улыбкой признательности.

Но было во взгляде ее столько неизбывной тоски!

Ей умиралось очень трудно. Она очень любила жизнь. Она приподнимала голову с подушек и спрашивала:

— Как там, на улице, хорошо?

На улице всегда хорошо, когда можно ходить по улицам.

Незадолго до кончины своей она подарила мне книгу — тот самый перевод Вальтера Скотта. Это был ее последний, изданный в Москве, завершенный труд. На титульном листе несколько добрых слов, написанных старомодным, красивым, четким и разборчивым почерком. Ее рука всегда была аккуратной.

В тот раз, принимая этот подарок, я неумело и чуть ли не впервые в жизни своей поцеловал женскую руку. Поднес неуклюже исхудалую руку ее к губам своим и смущенно прикоснулся.

Предыдущая главаГлава 20 из 26Следующая глава