В тот раз все удивительно располагало к разговору — неторопливому, раздумчивому и откровенному: влажная апрельская ночь за вагонным окном, мерное постукивание колес, поколыхивание дивана, сонная тишина в угомонившемся узеньком коридоре, мягкий свет оранжевой лампы на белом столике, крепкий чай в тонких стаканах и только мы двое — Лев Николаевич Правдин да я — в уютном купе скорого поезда. То была счастливая минута, когда разговор льется свободно, сам по себе. Редко завязываются такие разговоры, они как дар божий, и потому врезаются в память накрепко.
Поезд наш пронизывался сквозь темную парную мглу. На черном слепом стекле изредка, от промелькнувшего фонаря, вдруг вспыхивали и подрагивали, переливались, косые хвостатые апрельские брызги.
Полупустой вагон. Все спят. Не спит только проводница, изредка неслышно пройдет по коридору со своим фонариком — ждет Губаху. Не спим и мы. Сидим, прихлебываем чай и откровенничаем о нашем писательском деле.
Как это порою бывает, разговор завязался с пустяка.
Мы разговорились о гостиницах.
Возвращались мы в тот раз из Кизела. Выехали внезапно, прервав нашу командировку, по телефонному срочному вызову из Перми — моментально, впопыхах, прямо с литературного вечера, даже не успев с утра, с приезда, измять наши крахмальные люксовые постели. И только теперь, в скором соликамском, немножко отдышались. И вот заговорили о гостиницах и о горничных. Пустяковый разговор. Иронический.
Наша кизеловская горничная явилась к нам по нашему вызову и, недовольная, позевывая и прикрывая крашеный рот узкой девчоночьей ладошкой, встала на пороге. Попервоначалу она не могла понять сущность. Она стояла на порожке, хлопала, словно бабочка крылышками, своими наклеенными ресницами и не понимала, что же надо этим приезжим на белом свете: оставляют ли они в ночь-полночь свой распрекрасный номер-люкс, или просто-напросто подзагуляли и в голову им ударили недозволенные мысли о разных там буфетах-туалетах… Потом, уразумев, вдруг проявила самую кипучую активность.
Первым делом она строгим голосом потребовала квитанции. А затем откинула на постелях одеяла и принялась изучать простыни. Не просто взглянуть на тот случай, не прихватили ли постояльцы по забывчивости их с собою. Именно изучать.
Ах, эта ретивость, эта личная инициатива, этот зуд административный очередного директора, которому надо, которому шибко охота привнести свое, новое, директорское, в стародавние порядки! И вот он выдумывает. Издает приказы под соответствующим номером. Изучать! И это становится со временем неизбежным ритуалом.
Таковы нравы гостиницы. Нравы, обычаи, традиции. О, гостиницах, сказал Лев Николаевич — и глаза его алчно блеснули, — можно писать роман. Несомненно. В самом деле.
А поезд все шел.
И вот последнее о нашей кизеловской красавице. Завершающей ее акцией было то, что она присела к краешку стола и сотворила закавыку на наших квитанциях. Вот и все. Она встала. Больше она на нас не смотрела. Она смотрела только, чтобы мы побыстрее вымелись. Теперь мы были для нее ничто. Мы были выбывшие. Как, вероятно, во всех без исключения гостиницах, мы для нее, администраций, уже больше не существовали. Она небрежно замкнула за нами дверь. Куда они, — то есть мы? — и что они? — кому они нужны среди ночи? — и надо ли им пожелать, скажем, доброго пути? Это ее уже больше не интересовало.
Так мы говорили. Все на свете, уверял Лев Николаевич, абсолютно все на свете может служить и должно служить литератору в качестве живого материала. Надо только выработать в себе профессиональную привычку все примечать и все замечать. Все это непроизвольно для тебя самого откладывается в безграничные кладовые памяти. Они, эти непроизвольные заметы, вернутся сами потом, когда понадобятся для работы. Но это уж зависит от меры таланта и степени мастерства. Надо не то чтобы замечать и подмечать, надо — впитывать. Все литератору надо, все ему может пригодиться. Порою он даже и не знает, когда и как это ему пригодится, и пригодится ли вообще, но в нужную минуту вдруг яркая деталь, или характерный жест, или интересное словцо выплывут в писательской памяти и встанут на свое место в строку, займут свое законное место на белой страничке. Записные книжки — дело хорошее, они необходимы для литератора, но всего не запишешь, да и не надо, бесполезно. Листать записные книжки, говорил он, в ту минуту, когда ты за письменным столом над рукописью, — это все равно, что раскрашивать спасательный круг, когда на твоих глазах человек тонет…
Как я сейчас понимаю, в ту ночь это были раздумья Льва Николаевича о сущности творчества и психологии писательского дела. Эти размышления, равно как и многие-многие другие по этому же поводу, вошли после в романы «Берендеево царство» и «Бухта Анфиса».
В художественном произведении, говорил он, должны наличествовать все человеческие чувства. Зрение. Слух. Обоняние. Осязание. Вкус. И еще многое другое.
К примеру, о запахах. Каждое жилье имеет свой устоявшийся запах. А цвет? Он легонько потряс за уголок вагонную занавеску. Какой это цвет? Оранжевый? Серо-буро-малиновый, как говорится? А писатель, как и живописец, должен уметь различать цвета и оттенки. Оттенки цвета, оттенки запаха, оттенки голоса, оттенки нравов людских, наконец, их характеров и настроений…
Многое должен уметь, знать и примечать писатель. И — работать, работать, работать. Книгу делают талант, мастерство и усидчивость. Мало написать три страницы, надо уметь написать их триста.
Писатель, говорил Лев Николаевич, должен постоянно поддерживать в себе состояние работы и творчества. Помните, однажды Пушкин обронил горькое замечание, что мы ленивы и нелюбопытны. И это говорил — Пушкин! В самом деле, зачем порой мы сдерживаем себя насильно, не даем себе простора для воображения и, если хотите, для вдохновения? Бывает ведь такое?
Бывает. Как не бывать!
В самом деле, вспоминается: покуривая сигарету, сижу я на морском берегу. Сижу на круглом валуне и размышляю о высоких материях.
Пляж давно опустел. С моря веет прохладой. Погасли и захлопнулись сувенирные киоски. Быстро, по-южному, сгущается тьма. Безлюдно на береговой кромке. Только изредка, в отдалении, прошуршит галькой и гравием влюбленная пара. Пляж без этого не может. Юг без влюбленных не бывает. Иные откровенно в обнимку, иные при серьезном разговоре. Они прошуршивают медленно, эти пары. Но чувства их стремительны, словно космический взлет. У моря нет такого понятия, что такое время, но люди на морском берегу, эти пары на побережье, отлично разбираются в таком деле. Они знают — время необратимо. И что временем надо дорожить. Каждым его мигом. Именно здесь, на пальмовом ласковом берегу, где ластится к твоим ногам быстротечная, легкомысленная, безалаберная морская волна.
Но сейчас было тихо. Закат отгорел — пышно и цветасто. За мягкую кромку бухты опустилось сначала желтое, потом красное, потом багровое, потом нависло лиловое и синее. В глубоком южном небе высветился тоненький, будто прозрачный серпик месяца, а над ним яркая, очень яркая, блистательная, большая, такая осязаемая звезда.
Лиловые волны с белой бахромой вздыхали, с шорохом и всплесками перекатывали тонко бормочущую гальку.
И тут появилась она.
Она возникла в трепетных сумерках. Было что-то таинственное в ее появлении из ничего. Я даже не знаю, как все это произошло.
Она возникла из сумерек — совсем черная, с огромными лунными глазами. Глянула — и пружинисто изогнулась. И — готов утверждать это! — хотела что-то сказать мне. Она призрачно скользнула по зыбкой гальке, эта бродячая кошка. И ступала она своими подушечками так неприкосновенно, что ни одна из галек даже не чиркнула. Черный веерный хвост был воздушно приопущен, тянулся следом за нею, словно шлейф, и только чуточку вздрагивал при каждом ее шажке.
Глянула — и пошла.
Быть может, я шевельнулся. Она услышала и обернулась. И вновь на меня уставились ее внимательные, таинственные и мерцающие глаза. Она приостановилась выжидательно. Глаза ее будто спрашивали, и ждали, и звали. А потом с жеманной грацией она отвернулась и скользнула дальше. Она удалялась, изредка оборачиваясь. Идем, словно говорила она, идем, и я покажу тебе такое, чего ты не видел и в другой раз не увидишь.
Но я курил и посмеивался. Мы — дети своего стремительного, рационального и практического века. Я знал, чего ей надо было на безлюдном берегу. Она пришла поживиться, полакомиться рыбешкой, только и всего.
Потом она возникла на белой бархатной кромке прибоя. Валы накатывались, ластились к ней, а она стояла, приглядываясь к курчавой пене, и только изредка отступала на кошачий свой шажок — когда бахрома подкатывалась совсем близко.
И только теперь я понял вдруг, что она, эта бродячая кошка, похожа на юную женщину. Она, будто феодальная дама, остерегалась замочить свои атласные туфельки.
И еще раз она оглянулась. Совсем как купальщица, прежде чем скинуть платье. Вот скинет — и кто знает, какой еще более прекрасной окажется она? Ступит белой босой ногою в пену морскую, шагнет, погрузится в волну — и станет русалкой, нимфой, сиреной… И на какое-то мгновение я поверил в это. Все располагало к тому: таинственный полумрак, догоревший закат, тишина, бормотание волны. И то, что с той, темной стороны, где угасали последние закатные краски, там, словно древние чудища, словно неведомые ящеры с хребтистыми спинами, сползли к морю мохнатые длинные горы, одна за другой, и еще одна за другой, и словно прильнули они к застывшей воде напиться, да так и застыли сами, и пьют волнистую… А по низу их, на зеркальной кромке дальней излучины, там цепочками и гирляндами волшебно мерцают и переливаются огоньки. Голубые, красные, желтые, невозможные, лучистые, и все они отражаются, дробятся, мельтешат по воде зыбучей. Словно мотыльки невесомые порхают по волнам, задевая их незримыми крылами, будто стаи светлячков роятся у берегов темных. И — лунная дорога. Она, лунная дорога, невздышно колыхалась золотыми рыбками.
Тихо и доверительно переговаривались гальки, повздыхивая и щебеча.
Бродячая кошка еще раз тронула лапой волну. Волна белым испанским кружевом подкатилась к ней в ноги и расстелилась перед нею тающим шуршащим пологом. Вздохнула и откатилась. А она, бродячая, совсем ничья, отступила на полшажка и высокомерно отряхнула с лапки соленые брызги. И — исчезла.
Но мне показалось, что напоследок она еще раз обернулась ко мне. Обернулась укоризненно и насмешливо. Я почти уверен, что она обернулась.
Притушив башмаком догоревшую сигарету и еще продолжая посмеиваться, я поднял кругляш. Поднял, подбросил на ладошке. А потом швырнул его в то место, где только что вертелась эта бродячая загадка. Камень упал на камни, блямкнул, отскочил, еще раз тенькнул и канул в нейлоновую волну. Море приняло его. Камень погрузился в морское лоно. И море, наверно, тотчас принялось его катать-перекатывать. Как обычно.
Стало совсем темно. Лунный серп из прозрачного превратился в яркий, металлический. Небо было усеяно звездами. И та, самая яркая, звезда заметно передвинулась, поднялась правее и выше. Но то была не звезда. Нет, это, конечно, была не звезда. Это был обыкновенный искусственный спутник. Метеорологический или, что более вероятно, спутник связи… Может быть, транслируют футбол из Мадрида?
Так вспоминается мне по случаю нашего тогдашнего вагонного разговора. В самом деле, оглянись вокруг изумленным взором — и открывай мир, и описывай его. Как просто!
Наверное, каждый литератор рано или поздно, по тому или иному поводу вдруг призадумается над причинами читательского отношения к книге — своей ли, чужой ли. В самом деле, почему одну книгу читают, а другую не читают? В чем таится причина успеха книги у читателя? Я, разумеется, сейчас имею в виду не детективные книжки, не шпионские, не авантюрные. О них совсем другой, совсем особый разговор.
У хороших книг есть несколько обязательных и непременных качеств и признаков. Настоящий, квалифицированный читатель и покупатель знает их, эти свойства. Быть может, в ином случае такое чутье на хорошую книгу проявляется неосознанно. Но, как правило, оно вырабатывается длительным и вдумчивым общением с книгой.
Как же угадывается хорошая книга?
Не будем сейчас говорить о зазывных, броских, рекламного типа названиях сочинений. Это дело вкуса, такта и скромности самого сочинителя. Не станем говорить о великолепии или же скудости художественного оформления книги и ее полиграфического исполнения. Это дело издателей, их щедрости или, наоборот, экономности. И, наконец, не возьмемся мы сейчас рассуждать об общей культуре, знаниях, начитанности, хорошем вкусе и сиюминутном настроении той девушки, которая вот в это мгновение стоит за прилавком книжного магазина, и которая вот сейчас ведает вашим выбором, и на какое место витрины или прилавка этой девушке вздумается сегодня выдвинуть книжную новинку.
Истинный друг книги все равно откопает нужную ему, настоящую. У него — нюх, чутье, интуиция. У него — знание.
Стоит только раскрыть на любой странице книгу, написанную талантливо, хорошим стилем и сочным языком, достаточно выхватить беглым взглядом кусок текста или даже всего несколько строчек — и уже более или менее ясно, чего можно от нее ожидать. Настоящая книга потому и настоящая, что вся она, от первой страницы до последней, написана хорошо. Разумеется, бывают главы и эпизоды, написанные сильнее или слабее, с большей или меньшей силой убедительности и эмоциональной насыщенности. Но добрую книгу можно распознать на любой странице — потом вы все равно вернетесь к началу.
В интересной книге может и не оказаться крепко закрученного сюжета (или, точнее говоря, фабулы), сюжет ее может скрываться где-то в глубине повествования. Для нее совсем не обязательно стремительное развитие действия, это не театральная драматургия, где, говорят, существуют свои железные законы построения сценического произведения. Настоящая проза, кроме поднятых в ней идей и проблем, кроме новизны и самобытности характеров, сильна в первую очередь своей словесной тканью, и только потом — действием, сюжетом, фабулой. Разве «Анну Каренину» мы читаем и перечитываем только для того, чтобы узнать «уйдет ли Анна к Вронскому» и «бросится ли Анна под поезд»? Разве чеховская «Степь» имеет крепко закрученную фабулу, чтобы нам, снова и снова перечитывая ее, только и надо, что с нетерпением узнать — благополучно ли доберется Егорушка до губернского города?
Настоящую книгу можно перечитывать много раз и с каждым разом открывать в ней все новое, понимать ее глубже, наслаждаться ее совершенством.
Много есть примет, качеств и признаков настоящей книги, которые распознает опытный книголюб. И далеко не последнее из них — имя автора, его как бы фирменная марка, или, если хотите по-современному, его «знак качества».
Лучшие книги Льва Николаевича Правдина несут на себе этот самый «знак качества». Они написаны рукой мастера. Они написаны человеком, прожившим большую, содержательную жизнь, умеющим видеть окружающее и понимать поступки людей. Мне лично больше всего по душе три его романа — «Область личного счастья», «Берендеево царство» и «Бухта Анфиса».
Если бы я писал его биографию, я рассказал бы, что родился он в семье сельских учителей, людей образованных, больших любителей литературы и искусства. Я подчеркнул бы, что с самого раннего детства он приобщился к миру прекрасного — и как это впоследствии отразилось в его творчестве. Но он сам рассказал об этом в своих книгах. Отметил бы я далее, что после гражданской войны он оказался в детском доме и что затем учился в железнодорожной школе. И что именно тогда были им сочинены первые робкие стихи и рассказы. И что после, как закономерное, работа в комсомольской прессе, — в Оренбурге, в Самаре… Но я не биограф. Тем более, что и биография писателя, и его творческие особенности познаются чаще всего и лучше всего не в статьях, а в произведениях самого писателя. Тем более в творчестве такого, как Правдин: он сделал это сам — и сделал достаточно убедительно и интересно. Я пишу лишь заметки о труде Правдина и пытаюсь разобраться, что же главное в нем — в писателе и в человеке.
Вот потому необходимо хотя бы коротенько рассказать о двух ночах. Они оказали значительное влияние на его жизнь и его писательскую судьбу.
Первая из этих ночей родила первую его книжку.
А дело было простое. Двадцатые годы. Ожесточенная классовая борьба. Бескомпромиссная война с пережитками прошлого в сознании людей. В том числе с церковниками и с религией, которая «опиум для народа». А в таком деле первые заводилы, как известно, всегда комсомольцы. Так вот, комсомольской ячейке позарез понадобилась антирелигиозная пьеса для своего драматического кружка. А где взять ее? Перекопали всю наличную литературу — ничего подходящего. И комсомольский вожак поступил так, как это было принято в те отчаянные времена, — решительно и непрекословно: он приказал комсомольцу Левке Правдину эту пьесу сочинить. А почему бы и нет? Стихи Левка сочиняет? Сочиняет. Заметки в стенгазету пишет? Пишет. Фельетоны в газете у него были напечатаны? Были. А чем хуже пьеса? Сочинить — и баста. Немедленно. Сегодня. Сейчас. Но для того чтобы с пьесой и с драматургом не получилось решительно никакой осечки, назначенного драматурга попросту заперли вечером на ключ в комитетской комнатушке. И к утру пьеса действительно была готова…
Молодость, молодость, чего только не сделают молодой задор и избыток юных сил! А также классовое самосознание, разумеется… Даже пьесу за одну ночь может сочинить молодость!
Спектакль поставили. Драмкружок возил его по всем деревням во всей округе. Он имел грандиозный, шумный, скандальный успех. Дерзостный сочинитель, равно как и лицедеи-богохульники, был с амвона публично предан анафеме. Зато потом пьеса была напечатана в Самаре отдельной книжечкой, название ее — «Обновил», и было это полвека тому назад, и с нее, можно считать, начался путь Правдина в литературу.
А вот вторая ночь.
Она тоже имеет большое значение.
Жизнь, как известно, порождает литературу и влияет на ее развитие. И литература порой в той или иной степени оказывает влияние на жизнь. И иной раз случается, что литература оказывает на нашу судьбу самое непосредственное и практическое воздействие. Однажды газетная, литературная практика здорово подсобила Правдину в одном трудном деле.
Случилось это первой военной зимой. Правдин жил тогда на Севере — в леспромхозе. И вот той первой военной зимой был получен фронтовой заказ — наладить производство лыж. Разыскали подходящие сорта древесины, нашлись в леспромхозе необходимые специалисты — и плотники, и столяры. Все нашлось. Приступили к делу. И вот тут-то выяснилось, что не хватает одного очень важного звена в технологии — пропитки. Лыжи полагается пропитывать специальным составом, без этого лыжи — не лыжи, а просто деревяшки. Заказчик же об этом обстоятельстве почему-то забыл. Как быть? А время не ждет.
И тогда прозвучал строгий голос начальника: кто знает это дело, кто возьмется?
Он был тогда молод — всего тридцать шесть. Он вызвался: я знаю.
Нет, ничего он толком не знал. Он никогда не работал на фабриках, выпускающих спортивное оборудование. Просто ему в эту минуту припомнилось, как когда-то он, молодой сотрудник комсомольской газеты, был по заданию редакции в одной такой артели, и старый мастер помимо всего остального рассказал ему, что такое пропитка лыж.
Он не спал и думал потом всю ночь. Припомнил, что было тогда написано им в газете, что говорил ему мастер. Он прикидывал, рассчитывал и припоминал, припоминал…
Утром он сказал начальнику, чтобы дали ему на первое время трех помощников, подходящее помещение, побольше сухих дров, смолы, скипидару, парафину и всего прочего.
И неделю сроку.
Он отлично знал, что было поставлено им на карту. Шла война.
Но он справился с задачей. Он нашел разгадку. Это было чудо — или почти чудо, считайте как угодно. Но, несомненно, эта ночь помогла ему глубже понять жизнь.
Север дал Льву Николаевичу материал для большого и едва ли не лучшего его романа «Область личного счастья». Поймите меня правильно, я совсем не хочу сказать, что для изучения жизни надо рекомендовать писателю именно вот такие суровые условия… Все это гораздо сложнее. Я сказал это к тому, что настоящий писатель и человек всегда остается им — в любых условиях и обстоятельствах. А Лев Николаевич по натуре своей тверд характером, стоек, жизнелюбив и оптимистичен.
Это в нем, вероятно, до сих пор дает знать себя та боевая закалка комсомольца двадцатых годов.
Писатель Правдин в своих произведениях хорошее называет хорошим, дурное — дурным.
Но в человеке он в первую очередь стремится увидеть и раскрыть хорошее, красивое, даже прекрасное.
По существу, все его книги о красоте человеческой.
На одной из читательских конференций он говорил:
— Как впервые пришла мысль написать «Область личного счастья»? Однажды в леспромхозе мне довелось зайти в женский барак. От железной печурки было жарко. На ближних нарах, прикрывшись телогрейкой, спала девушка. Она разметалась во сне. Из-под одеяла высунулась ее розовая ступня, маленькая и изящная. А ведь девушка, я хорошо знал ее, весь день работала в лесу, обрубала сучья, топала тяжелыми промокшими валенками… И я задумался о внутренней красоте человека. Стал присматриваться к людям, своим товарищам… Так оно и пошло наматываться.
Лев Николаевич утверждает, что писательскую задачу свою он видит не только в том, чтобы показать человека, каков он есть, но и каким он может быть. В этой отчасти спорной позиции есть одно неоспоримое достоинство — писатель всегда призван в первую очередь воспевать и воспитывать в человеке человеческое, «чувства добрые лирой пробуждать».
Книги Льва Правдина популярны. В трамвае, в электричке, на скамеечке в сквере частенько можно увидеть человека, держащего в руках раскрытую книгу Правдина. Они читаются, они порой вызывают споры, диспуты и дискуссии. Больше всего горячится молодежь.
На одном из литературных вечеров ребята из нашей комсомольской газеты «Молодая гвардия» попросили у писателя для редакции памятный автограф. Лев Николаевич написал: «Я буду сед, но комсомольцем останусь юным навсегда». И это не было с его стороны простым вежливым жестом. Большинство страниц в его книгах адресовано именно молодым.
Особенно его книги нравятся девушкам. И это тоже легко понять. Лев Правдин часто, охотно и, главное, умело пишет о любви.
Роман без любви, как некоторые считают, не роман, так уж повелось. В каждом романе должна быть своя любовная история. Но вот ведь беда, одни истории написаны так, что потрясают, а другие, скользнув, не задевают души читателя.
Очень уж тонкое это чувство — любовь. И рассказывать о любви надобно так, чтобы, с одной стороны, не скатиться в грубый натурализм, а, с другой стороны, автора ждет страшная литературная опасность — сентиментальность. Вот и попробуй, напиши о любви мужественно и нежно, обыденно и приподнято, трогательно, но не слезливо. Только тот, пожалуй, может считаться настоящим художником, кто сумеет выразить пером на бумаге самое сложное и самое интимное человеческое чувство — любовь. Изображение любви, это, как бы сказать, тот кремень, на котором писатель пробует огниво своего мастерства… Иному из пишущих, что носят свои рукописи по редакциям и консультациям и даже порой печатают их, ибо они поднимают актуальные «производственные» или «сельскохозяйственные» темы или бойко закручивают детектив, — подобным сочинителям порой так и хочется сказать: «А напиши-ка ты, сударь мой, рассказ про любовь, вот тогда мы и посмотрим, каков ты есть мастер».
Лев Правдин умеет писать любовь. Как хороши в «Области личного счастья» его «росомахи» — Женя, Марина и другие девушки. Это, пожалуй, чуть ли не самые яркие персонажи романа. Тонко и целомудренно прослежена и показана автором их судьба, их любовь, счастье и невзгоды, неудачи и взлеты. Вспомните любовь Вали и Михаила в повести «Море ясности», Павла и Машеньки («Мальвы цветут»), Игоря и Лизы («Мы строим дом»). Возьмите иные страницы из других его произведений. Они, эти страницы, вызывают «чувства добрые». В его книгах любовь трудна и сложна, но всегда это любовь чистая и красивая.
Порой даже чересчур красивая. Лев Правдин любит своих героев, он награждает их всяческими доблестями, придает их внешности самые прекрасные черты. Но красота, как известно, иной раз может обернуться и красивостью.
Да, Лев Николаевич, я бы сказал, неравнодушен к своим персонажам. Если он действительно плох, то, будьте уверены, автор найдет краски показать, насколько он, этот негодник, плох. Припомните хотя бы того же пройдоху-ловкача Факта из «Области личного счастья». С какой испепеляющей иронией написан этот типчик! Или вот зловещая, страшная фигура Баркина в большом рассказе «На восходе солнца». Циник и в то же время трус, Баркин в больнице говорит умирающему учителю правильные, казалось бы, слова, выплевывает верные, вроде бы, слова и мысли, — но так расставлены здесь акценты, что Баркин вызывает у читателя мерзостное чувство. Надо сразу же оговориться. Художник, описывая неприятного ему человека, не допускает крика и брани. Это ему ни к чему. В его арсенале есть средства пострашнее и посильнее, чем крик и брань.
Книги Льва Николаевича Правдина читать интересно и увлекательно. Он строит сюжетные вещи. Он не прячет сюжет в подтекст. Это его писательская особенность. Читатель перелистывает очередную страницу с неослабным интересом.
Лучшие книги Льва Николаевича затрагивают наши, современные проблемы. Даже «Новый Венец», даже «Берендеево царство», романы, действие которых достаточно отдалено от наших дней, — и они настолько современны, что ближе некуда: преемственность идей и поколений в этих романах обозначена точно и верно, вопросы и проблемы в них — наши, сегодняшние. Что же в таком случае скажешь о «Ревизоре», о «Бухте Анфисе»? Возможно, потому они и вызывают живой отклик. Значит, книга будит мысль, значит, она заставляет человека оглядеться вокруг себя и еще раз пристально присмотреться к жизни.
И наконец, книги Льва Правдина написаны хорошо, сделаны профессионально. Как это дается? Лев Николаевич пишет ежедневно. Пишет, по его словам, три странички. Много это или мало? Три странички в течение дня может сочинить почти каждый грамотный гражданин. Это не астрономическая цифра. Более того. Напиши этот грамотный гражданин даже одну только страничку в день, и то за год наберется на толстый роман. Это очень просто — сесть и написать только одну страничку. Просто — но все дело в том, ч т о написано и к а к написано.
Мне не раз доводилось видеть черновики Льва Николаевича. Нашего брата, литератора, исчерканной страничкой не удивишь. Но все же его черновики поражают: они исчерканы требовательно и безжалостно, они все в помарках и поправках.
Из тех самых трех страничек, написанных накануне, остается в конечном счете полторы, или страничка, или полстранички, или та самая одна-единственная фраза, но все-таки остается. И это вовсе не потому, что все три страницы написаны плохо, совсем нет, они, быть может, были написаны вполне литературно. Напечатай их — и они бы читались, и даже, быть может, кому и нравились. Все дело в высокой требовательности. Не будь этого — не было бы такого понятия: писатель. Не зря же говорится, что искусство писателя состоит не столько в том, чтобы писать, сколько в том, чтобы переписывать и выбрасывать все лишнее.
И тогда самая обыденная и довольно-таки непритязательная сценка может засверкать ярчайшими красками:
«В гостиницу я вернулся, когда уже совсем стемнело… Коридорный, совершенно лысый и какой-то облезлый старик с постным лицом сводника, пил чай из старинного, раззолоченного и тоже облезлого бокала, обмакивая серый хлеб в сахарный песок. Проглотив кусок и запив его жидким чаем, он каждый раз деловито облизывал толстые, бледные, как серые котлеты, губы. По голому его черепу неторопливо прогуливался тусклый электрический зайчик… Тут же, за барьерчиком, сидела его собака — тощая, белая, беспородная, — провожая тоскливым взглядом каждый кусок, который хозяин отправлял в рот. Над ее прекрасными карими глазами вздрагивали желтые пятна. Когда хозяин облизывал губы, она тоже торопливо облизывалась, громко глотая слюну».
Или вот, к примеру, такой эпизод:
«Иван, откинувшись назад, с разлету завернул всхрапывающего, раззадоренного коня, так что даже шея побагровела от злой, возбужденной крови.
— Стой, черт! — прохрипел он торжествующе с безудержным удальством.
Конь захрапел, роняя пену из разодранного удилами горячего рта, и, осаживая потускневший от пота круп, на месте забил копытами в дорожной пыли.
Иван сгреб с головы картуз, мазнул по своему потному лицу и шлепнул о сиденье.
— Садись! — выдохнул он неторопливо и нежно».
Временами, когда дело не клеится, или скверное настроение, или вообще что-то наперекосяк, я вспоминаю Льва Николаевича Правдина: вот он умеет работать, он умеет организовать время для своей работы, создать обстановку для работы, для настоящего творческого труда. Я вспоминаю наш вагонный ночной разговор и еще многие другие наши встречи и разговоры. И становится немножко веселей.
Это хорошо, когда в твоем любимом деле есть рядом хороший мастер.