Фожа положил руку на плечо женщины.
– Почему вы здесь? – спросил он. – Почему до сих пор не легли?.. Я запретил ждать меня.
Марта рывком очнулась и пролепетала:
– Я думала, вы вернетесь раньше. Слегка задремала… Роза должна была сделать чаю.
Священник позвал кухарку и строго выговорил ей за то, что не уложила хозяйку; тон у него был приказной, не терпящий возражений.
– Принесите чаю господину аббату, – велела Марта.
– Я не стану пить чай! – разозлился Фожа. – Ложитесь спать немедленно! До чего мы дошли, это просто немыслимо, словно я больше себе не хозяин… Посветите мне, Роза.
Она сопроводила его до лестницы и только тогда проговорила:
– Вы ведь знаете, господин кюре, моей вины тут нет. Хозяйка странно себя ведет, недомогает, но и часу не посидит спокойно в своей комнате, ходит туда-сюда, задыхается, мается без дела… Я первая от этого страдаю, она мне только мешает… Потом падает на стул и замирает. Сидит и смотрит перед собой с таким ужасом, словно ей всякие кошмары чудятся… Я сегодня вечером раз десять предупреждала, что она разозлит вас, если не пойдет спать. Она не послушалась.
Священник молча взялся за перила, поднялся по ступеням, а у двери Трушей протянул руку, словно бы решив ударить по ней кулаком, но пение как раз смолкло – гости собрались уходить, – и кюре поспешил к себе. Почти сразу на площадке появился Труш с двумя приятелями, которых он, скорее всего, подобрал в каком-нибудь дрянном кабаке. Он кричал, что обучен хорошим манерам и непременно их проводит. Олимпия перегнулась через перила и сказала кухарке:
– Можете запирать, Роза, он раньше утра не вернется.
Роза очень жалела бедняжку, которая не смогла скрыть от нее недостойное поведение мужа. Она задвинула засов, недовольно ворча:
– Вот и выходи после этого замуж! Мужчины либо колотят вас, либо якшаются со шлюхами… Право слово, моя участь и то завиднее.
Вернувшись, кухарка нашла хозяйку сидящей. Марта снова впала в какой-то болезненный ступор и не отрываясь смотрела на лампу. Роза растолкала хозяйку, отвела ее в спальню и уложила. Марта стала очень пугливой, говорила, что по ночам видит на стенах комнаты блики света, слышит у изголовья резкие удары. Кухарка теперь спала рядом, в кабинете Муре, и прибегала утешать хозяйку, стоило той застонать. Этой ночью она, не успев еще раздеться, услышала хрипы Марты и нашла ее на сбившейся в комок простыне, с глазами, округлившимися от ужаса; она прижимала ко рту кулаки, чтобы заглушить крик. Роза заговорила с хозяйкой как с маленькой, раздвинула шторы, заглянула под кровать и комод и поклялась, что там никого нет. Такие приступы паники обыкновенно заканчивались каталептическими припадками, когда Марта становилась как мертвая и лежала, запрокинув голову, с открытыми глазами.
– Все мучения из-за хозяина, – бормотала служанка, укладываясь спать.
На следующий день ожидался визит доктора Поркье: он посещал госпожу Муре регулярно, два раза в неделю. Закончив осмотр, врач добродушно похлопал Марту по руке и произнес любезно-оптимистичным тоном:
– Успокойтесь, сударыня, ничего страшного не происходит… Вы немножко кашляете? Это застарелая простуда. Мы вылечим вас микстурами и сиропами.
Марта жаловалась на сильные боли в спине и груди, глядя Поркье в глаза и пытаясь угадать по его выражению лица и манере обхождения невысказанное.
– Я боюсь сойти с ума! – с рыданием произнесла она.
Он улыбнулся, надеясь успокоить пациентку, но один его вид всегда приводил ее в состояние тревоги, она испытывала ужас перед этим учтивым и мягким человеком. Часто Марта запрещала впускать доктора, клялась, что здорова и не нуждается в его услугах. Роза пожимала плечами, но доктора все-таки впускала, а он перестал говорить с Мартой о болезни и вел себя, как светский посетитель.
Уходя, Поркье столкнулся с вернувшимся из церкви Святого Сатурнина Фожа, и тот спросил его о состоянии Марты.
– Иногда наука оказывается бессильной, нам приходится уповать на милости судьбы, а они безграничны… Госпожа Муре пережила тяжкие испытания, но я далек от фатального приговора… Легкие поражены несильно, а здешний климат благоприятствует исцелению.
Доктор пустился в рассуждения о лечении грудных хворей в плассанском округе. Он писал об этом брошюру – нет-нет, не для публикации, он ведь не ученый, а для того, чтобы прочесть ее нескольким близким друзьям.
– Вот почему я полагаю, что мягкий климат, ароматические лечебные растения и целебная вода из источников с окрестных холмов способствуют полному излечению легких, – закончил Поркье.
Священник слушал молча, с суровым видом, а потом сказал:
– Не могу с вами согласиться… Госпоже Муре Плассан категорически противопоказан… Почему бы вам не отправить ее на зиму в Ниццу?
– В Ниццу?! – озадаченно переспросил доктор.
Несколько мгновений он молча смотрел на Фожа и вдруг согласился:
– Милой Марте и впрямь будет полезен климат Ниццы. В ее состоянии нервного перевозбуждения перемена места окажет благотворное воздействие. Я, пожалуй, порекомендую ей совершить такую поездку… Вы подали мне замечательную идею, господин кюре!
Поркье откланялся – пора было навестить госпожу де Кондамен, чьи мигрени очень его волновали. Назавтра за обедом Марта говорила о своем враче весьма резко и клялась, что откажется от его услуг.
– Из-за него я делаюсь больной, – утверждала она. – Вообразите, сегодня он посоветовал мне куда-нибудь уехать!
– Я совершенно с ним согласен, – откликнулся аббат Фожа, складывая салфетку.
Бледная как смерть Марта прошептала, глядя на него в упор:
– Итак, вы тоже отсылаете меня из Плассана… Но я умру в чужом краю, вдали от привычной жизни, от тех, кого люблю!
Священник встал, собираясь выйти из столовой, но потом передумал, подошел к Марте и сказал с улыбкой:
– Друзья желают одного – чтобы вы были здоровы. Зачем же упрямиться?
– Нет, я не хочу! Не хочу, вы слышите?! – воскликнула она, в ужасе отпрянув от аббата.
Противостояние длилось недолго. Лицо аббата побагровело от гнева, он скрестил руки на груди, словно боялся не сдержаться и ударить женщину.
Марта вжалась в стену, дрожа от осознания своей слабости, а затем протянула к нему руки, сдаваясь на милость победителя, и пролепетала:
– Не заставляйте меня уезжать, умоляю вас… Я буду покорной.
Марта зарыдала, а Фожа пожал плечами с видом мужа, ненавидящего женские слезы, и вышел. Все это время госпожа Фожа спокойно продолжала обедать. Она не попыталась утешить Марту, дала ей выплакаться, а потом, накладывая себе варенья, прочла небольшую нотацию:
– Вы ведете себя неразумно, моя милая… Дойдет до того, что Овидий вас возненавидит. Вы неправильно держите себя с моим сыном… Зачем отказываться от Ниццы, если переезд поможет вам вылечиться? Мы посторожим ваш дом, все останется на своих местах!
Марта всхлипывала и как будто не слышала слов увещевания.
– У Овидия много дел и забот, – продолжала старуха, – он редко ложится раньше четырех утра, а если слышит ваш кашель, не может сосредоточиться… Уезжайте, дорогое дитя, – ради Овидия! – и возвращайтесь к нам здоровой.
Марта подняла опухшее от слез лицо, и из ее горла вырвался тоскливый крик:
– Ах, небеса тоже лгут!
С тех пор вопрос о Ницце больше не вставал – госпожа Муре впадала в истерику при малейшем намеке на отъезд. Она отказывалась покидать Плассан со всей энергией отчаяния, и даже аббат Фожа наконец осознал, насколько опасен его план. Он достиг триумфа и стал сильно тяготиться Мартой. Труш с гаденьким смешком повторял, что в Тюлет следовало первой отправить жену, а не мужа. После «изъятия» Франсуа из ее жизни она замкнулась в самых суровых религиозных практиках, не произносила вслух его имя и страстно желала одного – притупления чувств, но тревога не отпускала, и она возвращалась к Святому Сатурнину с еще более страстной жаждой забвения.
– Хозяйка слабеет, – сообщала супругу каждый вечер Олимпия. – Сегодня мы вместе ходили в церковь, так мне пришлось самой поднимать ее на ноги… Ох уж ты бы повеселился, если бы я повторила гадости, которые она говорит об Овидии! Она в ярости, называет его бессердечным обманщиком, посулившим ей утешение. А уж на Бога ропщет… Только святоша способна так возненавидеть религию. Можно подумать, Всевышний взял у нее в долг крупную сумму денег… Вот что я тебе скажу: это муж терзает ее по ночам!
Труша очень веселили россказни Олимпии.
– Пусть винит себя, – отвечал он. – Весельчак Муре оказался в Тюлете по ее воле. На месте Фожа я знал бы, как с этим разобраться, и сделал бы женщину довольной и покорной как ягненок. Фожа дурак, и она его погубит, вот увидишь… Знаешь, малышка, твой брат недостаточно хорош с нами, чтобы я его выручал. Вот уж я посмеюсь, когда хозяйка совратит его. Если у мужчины тело, как у нашего аббата, нельзя безнаказанно, без последствий, играть чувствами женщины.
– Ты прав, Овидий уж слишком нас презирает… – проворчала Олимпия.
– Если хозяйка кинется в колодец вместе с твоим глупым братцем, – сказал Труш, понизив голос, – мы станем владельцами дома и наживем состояние… Хорошая вышла бы развязка.
Труши заняли первый этаж сразу после исчезновения Муре.
Сначала Олимпия жаловалась, что наверху дымят камины, потом сумела убедить Марту, что стоящая запертой гостиная – самая здоровая комната в доме, и та велела Розе весь день жарко ее протапливать. Они сидели у огня, проводя время в бесконечных разговорах. Олимпия всегда мечтала хорошо одеваться и полеживать на диване в роскошной квартире. Она уговорила Марту поменять в гостиной обои, купить новую мебель и ковер, после чего почувствовала себя настоящей дамой, которая спускается вниз в пеньюаре и домашних туфлях и по-хозяйски держится с окружающими.
– У бедной госпожи Муре так много горестей, что она умолила меня помочь ей. Я согласилась – каждый обязан делать добрые дела.
Олимпия и впрямь сумела завоевать доверие Марты, и измученная женщина переложила на нее мелкие хлопоты по дому. Олимпия получила ключи от погреба и шкафов, а кроме того, сама расплачивалась с поставщиками. Ей хотелось завладеть еще и столовой, но Труш нашел это неразумным, сказав, что там они не смогут есть и пить вволю, как им заблагорассудится, и приглашать на кофе кого-нибудь из друзей. Олимпия пообещала, что без сладкого он не останется…
Она набивала карманы сахаром, тащила к себе в комнату даже свечные огарки, а через некоторое время сшила большие холщовые карманы, которые привязывала под юбку. На их опустошение уходило не меньше четверти часа…
– Груши отлично утоляют жажду, – приговаривала она, укладывая припасы в чемодан и отправляя его под кровать. – Если вдруг рассоримся с хозяйкой, на первое время нам хватит. Нужно будет взять еще солонины и несколько банок конфитюра.
– Чем таскать самой и хорониться, прикажи Розе, раз уж ты теперь хозяйка.
Сам же Труш занялся садом. Глядя, как Муре подстригает деревья, обновляет песок на аллеях и поливает салат-латук, он завидовал ему и лелеял мечту о куске земли, где сможет что-нибудь сеять. Труш решил радикально все переделать, и первой его жертвой стал огород. Он называл себя «нежным созданием» и любил цветы, но на второй же день устал от земляных работ. Был призван садовник, который, выполняя указания Труша, ликвидировал грядки, забросал навозом салат и подготовил землю к весне – под пионы, розы, лилии, дельфиниумы, садовый вьюнок, гвоздику и герань. Следом за этим Труша осенило: он понял, что траурный вид клумбам и рабаткам придают окаймлявшие их мрачные кусты, и подумал: «А не выкорчевать ли их?» Олимпия согласилась.
– Ты прав, с ними сад напоминает кладбище. Тут очень хорош был бы бордюр из чугунного литья в сельском стиле… Я сумею убедить хозяйку, а ты прикажи вырубить кусты.
Неделю спустя все было сделано. Труш пересадил некоторые деревья, «застившие вид», велел перекрасить беседки в светло-зеленый цвет и обложил водоем раковинами и камнями. Ему не давал покоя каскад господина Растуаля, но пока он ограничился выбором места. Все будет, «если дела пойдут хорошо».
– Вот соседи-то удивятся! – говорил он вечерами жене. – Теперь все видят, что садом занимается человек, у которого есть вкус… Летом в открытое окно будет вливаться дивный аромат, и мы сможем любоваться красивым видом.
Марта одобряла все планы, и они в конце концов перестали спрашивать у нее разрешения, а сражались только с госпожой Фожа, по-прежнему не желавшей смириться с их захватническими замашками. За гостиную у Олимпии разгорелась настоящая битва с матерью, и та победила бы, не вмешайся в дело священник.
– Твоя сестрица, мерзкая прощелыга, наговаривает на нас хозяйке, – жаловалась аббату мать. – Хочет нас выжить и все захапать себе… Нахалка уже завладела гостиной!
Аббат нетерпеливо отмахивался, а однажды вышел из себя и крикнул:
– Прошу вас, матушка, оставьте меня в покое. Не хочу слышать ни об Олимпии, ни о Труше… Пусть хоть вешаются, мне все равно!
– Они присваивают себе дом, Овидий, и зубы у них острые, как у крыс. Когда ты опомнишься, будет поздно… Утихомирь их.
Фожа взглянул на мать и улыбнулся уголками губ:
– Вы любите меня, и я вас прощаю… Знайте, мне нужен не дом. Он не мой, а я владею лишь тем, что зарабатываю. Вы еще будете мной гордиться… Труш был мне полезен, так давайте простим им некоторые мелкие шалости.
Госпоже Фожа пришлось отступить, и она это сделала без всякой охоты, не переставая ворчать, слыша за спиной торжествующий смех дочери.
Абсолютное равнодушие сына к деньгам ранило ее крестьянскую душу, склонную к жадному накопительству. Старуха мечтала, чтобы дом стоял пустым и чистым в ожидании дня, когда он понадобится Овидию. Труши с их загребущими руками ввергали госпожу Фожа в отчаяние скряги, которого разоряют чужаки. Ей казалось, что муж и жена прикарманивают ее добро, пожирают ее плоть и вот-вот разорят их с сыном. Она не смела нарушить приказ аббата, но решила спасти от разграбления все, что сумеет. Женщина начала воровать из шкафов все, что попадалось под руку: пришив, в точности как Олимпия, под юбки огромные карманы, она набивала их продуктами, бельем и безделушками, а потом перекладывала добычу в сундук.
– Что вы там прячете, матушка? – спросил однажды вечером аббат, войдя в комнату и услышав странный шум.
Старуха что-то пролепетала, он все понял сам и разъярился:
– Позор! Вы воруете! Что, если вас поймают с поличным! Весь город будет надо мной хохотать.
– Я стараюсь ради тебя, Овидий, – заикаясь, произнесла несчастная.
– Воровка! Моя мать берет чужое! Ужели вы думаете, что я делаю то же самое, что я приехал в Плассан, чтобы разжиться чужим добром? Полагаете, все, что мне требуется, это высмотреть то, что плохо лежит, и прибрать к рукам? Господь Всемогущий! Мы не сможем дольше жить вместе, раз перестали понимать друг друга.
Старая женщина перепугалась да так и осталась на коленях перед сундуком. Наконец она отдышалась, села на пол и простерла к сыну дрожащие руки:
– Это для тебя, дитя мое, для тебя одного, клянусь всеми святыми угодниками! Говорю же, они забирают все, она уносит вещи в карманах. Тебе и куска сахара не достанется… Нет-нет, обещаю ничего больше не брать, раз ты не велишь… Только не отсылай меня, позволь остаться с тобой…
Аббат не захотел ничего обещать, пока она не вернет все, что добыла, и целую неделю самолично наблюдал за тем, как его мать наполняет карманы, сносит все вниз и возвращается.
Из осторожности Фожа позволял ей проделывать это всего дважды за вечер. У нее разрывалось сердце, но она не смела заплакать; руки несчастной, когда она клала вещи на прежние места, дрожали сильнее, чем во время ее набегов на шкафы, но хуже всего было то, что Олимпия, ходившая за матерью по пятам, тут же забирала все себе. Постельное белье, еда, огарки свечей просто перекочевывали из одного кармана в другой.
– Я отказываюсь продолжать! – неожиданно возмутилась старуха. – Это бесполезно, твоя сестрица совсем обнаглела! Проще было бы отдать ей весь сундук целиком… Хорошенький куш достался этой прохиндейке… Умоляю, Овидий, позволь мне сохранить оставшееся. Хозяйке все равно, это добро к ней не вернется.
– Моя сестра уже не изменится, – спокойно ответил священник, – но мать должна быть честной женщиной. Хотите помочь мне? Не делайте больше ничего подобного.
Госпожа Фожа подчинилась, но люто возненавидела Трушей, Марту и весь дом Муре. Она часто говорила себе, что настанет день, когда ей придется защищать Овидия от всех и каждого.
Труши зажили в доме как полновластные хозяева, пробрались даже в самые темные закоулки. Запретной территорией оставалась только квартира аббата, которого супруги боялись, что, впрочем, не мешало им звать к себе гостей и устраивать пирушки, длившиеся до двух часов ночи. Гийом Поркье приводил совсем юных друзей, и тридцатисемилетняя Олимпия кокетничала с ними. Не один улизнувший с уроков школяр тискал сестру аббата – к ее вящему удовольствию, – пока она весело смеялась, как от щекотки. Дом Муре стал для госпожи Труш раем на земле. Муж подшучивал над ней, когда они были наедине, говорил, что видел у нее под юбками ранец.
– Можно подумать, ты не развлекаешься… – отвечала она. – Мы – свободные люди.
Но однажды Труш едва не положил конец этой привольной жизни, совершив немыслимый проступок. Монахиня застала его с дочерью кожевника, той самой крупной белокурой воспитанницей, которую он давно приметил и пожирал глазами. Девица рассказала, что не она одна получала от него конфеты. Монахиня знала о родстве Труша с кюре церкви Святого Сатурнина и не рискнула доложить о происшествии до встречи с ним. Кюре поблагодарил, но заметил, что от скандала сильнее всего пострадает вера. Дело замяли, дамы-патронессы ничего не узнали, а у аббата Фожа состоялось бурное объяснение с зятем в присутствии Олимпии. Он сделал это намеренно, чтобы она получила козырь против мужа и могла в дальнейшем держать его в узде. С тех пор стоило Трушу провиниться, и Олимпия произносила сакраментальную фразу:
– Не хочешь угостить конфетками маленьких девочек?
В жизни супругов имелось еще одно мучительное обстоятельство. Они роскошествовали – в их распоряжении были любые хозяйские припасы, – но при этом задолжали всему кварталу. Труш тратил жалованье в кафе, Олимпия сорила деньгами, которые выманивала у Марты, рассказывая ей невероятные истории, а то, в чем возникала повседневная надобность, бралось только в кредит. Больше всего – сто франков – они были должны кондитеру с улицы Банн, человеку грубому, грозившему пожаловаться Фожа. Труши жили в страхе, воображая жуткий скандал, но аббат оплатил счет не споря и ни в чем их не упрекнул. Могло показаться, что этот человек существует «над земным миром». Он продолжал жить, черный и несгибаемый, в доме, отданном на разграбление, и не замечал, как хищники пожирают стены, как медленно рушатся потолки. Вокруг него все превращалось в руины, а он, не сворачивая, шел к своей честолюбивой цели. Аббат Фожа все так же обитал по-солдатски в большой пустой комнате, не позволяя себе ни одного излишества, и приходил в негодование, если кто-нибудь пробовал потрафить ему. Завладев Плассаном, он забыл об аккуратности и снова носил порыжевшую от времени шляпу и заляпанные грязью чулки, а чиненная матерью сутана превратилась в жалкую линялую тряпку вроде той, в которой он ходил в первые после приезда в город дни.
– Она еще совсем недурна, – отвечал Фожа на робкие замечания окружающих.
Он выставлял эти лохмотья напоказ, шагал по улице, гордо вскинув голову, нимало не заботясь о том, какое впечатление производит на прохожих. В этом не было ни тени бравады, только природное высокомерие: аббат счел, что больше не должен нравиться. Свой триумф он усматривал в том, чтобы расположиться в покоренном им Плассане в своем естественном обличье, без малейших прикрас.
Однажды госпожа де Кондамен, устав оттого, что сутана аббата воняет, как солдатский мундир, решила по-матерински пожурить его.
– А известно ли вам, дорогой друг, что вы перестаете нравиться дамам? – со смехом спросила она. – Их огорчает, что вы забываете о правилах личной гигиены… Прежде от ваших носовых платков вкусно пахло ладаном, теперь же…
Фожа искренне удивился – ему казалось, что он совсем не изменился, но госпожа де Кондамен подошла ближе и продолжила дружеским тоном:
– Позвольте мне говорить откровенно, дорогой кюре… Вы совершаете ошибку, не заботясь о внешности… Вы дурно выбриты, перестали следить за прической, ваши волосы вечно растрепаны, как у кулачного бойца. Все это производит ужасное впечатление… Вчера госпожи Растуаль и Делангр сказали мне, что перестали узнавать вас. Это умаляет ваш успех.
Фожа рассмеялся – зло, с вызовом, качая крупной нечесаной головой:
– Теперь им следует принимать меня и кудлатым.
И Плассану пришлось смириться с тем фактом, что место милого добродушного священника занял человек мрачный, деспотичный, подчиняющий всех своей воле. На лицо аббата вернулся землистый цвет, смотрел он грозно, движения крупных рук грозили смертными карами. Город ужаснулся, увидев, как быстро человек, которого жители добровольно выбрали повелителем, превратился в великана в смердящем рубище и с рыжей, как у дьявола, щетиной. Глухой страх, испытываемый дамами, лишь укреплял власть Фожа. Он стал жесток с кающимися прихожанками, но ни одна не посмела уйти от этого неистового исповедника, больше того – им нравился наводимый им сладкий ужас.
– Дорогая моя, – говорила Марте госпожа де Кондамен, – я была не права, желая видеть его надушенным! Я начинаю привыкать и даже нахожу его более привлекательным… Он настоящий мужчина!
В епископстве аббат Фожа достиг абсолютной власти. После выборов он превратил монсеньора Руссло в номинального прелата, и тот обретался в кабинете со своими бесценными книгами, а аббат управлял делами из соседней комнаты. К монсеньору допускались лишь те, кого Фожа не опасался, и весь клир дрожал перед этим тираном: седовласые священники сгибались перед ним с религиозным смирением и словно бы отрекались от собственной воли. Епископ часто лил горючие слезы наедине с аббатом Сюреном, он плакал беззвучно, сожалея об аббате Фениле, который умел бывать и мягким. Теперь монсеньор Руссло ощущал на себе постоянное тираническое давление. Утешившись, епископ улыбался и говорил с присущим ему милым эгоизмом:
– За работу, мальчик мой! Не стоит жаловаться: именно о такой жизни я всегда и мечтал – уединение и книги. – Прелат вздыхал и добавлял совсем тихо: – Я был бы совершенно счастлив, если бы не страх потерять вас, дорогой Сюрен… В конце концов он уберет вас отсюда. Вчера он смотрел на вас, и я читал в его взгляде подозрение. Заклинаю, не противоречьте ему, будьте всегда на его стороне, не бойтесь дурно говорить обо мне, если понадобится, – я не могу лишиться вас.
Через два месяца после выборов аббат Вьяль, один из старших викариев епископа, переехал в Рим, и аббат Фожа занял его место, давно уже обещанное аббату Буррету. Старик не получил даже прихода Святого Сатурнина – новым кюре стал молодой и весьма честолюбивый священник, протеже Фожа.
– Монсеньор и слышать о вас не захотел, – сухо объяснил Фожа при встрече, а когда Буррет заявил, что пойдет к Руссло и попросит объяснений, добавил уже мягче: – Монсеньору нездоровится, так что он вряд ли вас примет. Положитесь на меня, я позабочусь о ваших интересах.
С первого заседания палаты Делангр стал голосовать с большинством. Плассан открыто присягнул Империи, а Фожа позволил себе отомстить осторожным буржуа, снова заколотив калитку в тупик Шевийотт и заставив Растуаля с приятелями заходить к супрефекту с площади, через парадную дверь. На собраниях тесного круга эти господа заискивали перед аббатом, он завораживал их, большое неопрятное тело внушало глухой ужас, и даже в отсутствие Фожа никто не произносил ни одного неосторожного слова в его адрес.
– Он человек высочайших достоинств, – громогласно заявлял Пекёр де Соле, не утративший надежду получить префектуру.
– Выдающийся человек, – соглашался доктор Поркье.
Все дружно кивали. Де Кондамен, раздраженный хором похвал, иногда доставлял себе удовольствие поставить приятелей в неловкое положение.
– Но характер у него тяжелый, – небрежно бросал он, и всех брала оторопь. Каждый подозревал, что сосед успел продаться грозному аббату.
– У старшего викария прекрасная душа, – сдержанным тоном произносил Растуаль, – но он, как и все великие умы, не слишком любезен.
– Вот и я покладист от рождения, а меня называют суровым! – восклицал де Бурде, примирившийся с обществом после долгой беседы один на один с аббатом Фожа.
Председатель, желая поднять друзьям настроение, спрашивал:
– А между прочим, известно ли вам, что старшему викарию обещан сан епископа?
Все оживлялись, Маффр выражал надежду, что аббат Фожа станет прелатом Плассана – о, конечно, после ухода на покой монсеньора Руссло, чье здоровье оставляет желать…
– Получится хорошо для всех, – высказывал свое мнение наивный аббат Буррет. – Монсеньор за время болезни стал желчным; мне известно, что дражайший Фожа прилагает все усилия, чтобы избавить епископа от кое-каких несправедливых предубеждений.
– Он очень вас любит, – уверял аббата только что получивший орден судья Палок. – Моя супруга собственными ушами слышала, как он сетовал на то, что вы оказались забыты.
Аббат Сюрен, находясь в обществе видных горожан, не сбивался с общего хвалебного тона. По общему мнению духовных лиц епархии, «митра была у Сюрена в кармане», однако успех Фожа вызывал у него тревогу, грубость оскорбляла его нежную душу, и тогда он вспоминал предсказание монсеньора Руссло и пытался разглядеть трещинку, которая заставит колосса пасть.
Итак, удовлетворены – до некоторой степени – были все, кроме де Бурде и Пекёра де Соле, все еще ожидавших милостей от правительства. Эти двое были самыми горячими приверженцами аббата Фожа, а вот остальные, по правде сказать, охотно восстали бы, если бы осмелились: они утомились от бесконечных изъявлений признательности, которых требовал от них хозяин Плассана, и мечтали о храбреце, который избавил бы город от его ига. В тот день, когда госпожа Палок поинтересовалась как бы между прочим судьбой аббата Фениля: «Сто лет ничего о нем не слышала!», недовольные многозначительно переглянулись…
Повисла пауза. Говорить на столь горячую тему отважился бы только господин де Кондамен, и потому все взоры обратились к нему.
– Кажется, он уединился в своем поместье в Тюлете, – спокойно сказал он.
– Можем больше не тревожиться о нем, он конченый человек и в дела города мешаться не станет, – с иронией добавила госпожа де Кондамен.
Единственной помехой для Фожа оставалась Марта. Он явственно ощущал, как с каждым днем женщина все больше выходит из-под его влияния, и собрал в кулак волю и силы мужчины и пастыря, пытаясь снова подчинить ее, умерить им же самим разожженный огонь души. Марта была на пути к апофеозу страсти и жаждала с каждым часом становиться все ближе к Божественному миру, экстазу и абсолютному небытию. Госпожа Муре смертельно страдала, запертая в телесной оболочке, не имея возможности дотянуться до порога света, который отдалялся, уносясь в недостижимую высь. Теперь в церкви Святого Сатурнина Марту била дрожь в той самой холодной тени, где она успела познать состояния, полные жгучих наслаждений. Голос органа летел над ее склоненной головой, но завитки волос уже не вздрагивали в сладостной истоме. Белый дымок курящегося ладана не погружал в мистические грезы. Часовни, освещенные множеством свечей, дароносицы, яркие, как звезды, ризы, шитые золотом и серебром, бледнели и расплывались под взглядом наполненных слезами глаз. Подобно грешнице, опаленной безжалостным сиянием рая, Марта в глубоком горе тянула вверх руки и обращалась к отвергавшему ее возлюбленному, то шепча, то срываясь на крик:
– Боже, Боже, почему Ты покинул меня?!
Марта чувствовала невыносимый стыд, ее физически оскорбляла безмолвная холодность сводов, и она покидала церковь, гневаясь, как умеет только женщина. Госпожа Муре мечтала о муках, хотела пролить свою кровь и яростно пыталась справиться с неспособностью пойти дальше молитвы и в последнем рывке упасть в объятия Господа. Дома, после церкви, она надеялась только на аббата Фожа. Лишь он мог привести ее к Богу. Он открыл ей радости посвящения в тайну, и он же теперь должен разорвать завесу. Марта воображала себе обряды, призванные дать полное удовлетворение ее существу, но священник выходил из себя, забывался настолько, что грубил ей и отказывался слушать, пока она не опустится на колени – униженная и недвижная, как покойница. Но Марта оставалась стоять, тело отказывалось подчиняться этому человеку, которого она сейчас ненавидела за свои обманутые надежды и обвиняла в подлом и убивавшем ее предательстве.
Матери Марты часто казалось, что ей придется встать между дочерью и аббатом, как раньше она вмешивалась в ее отношения с мужем. Марта поведала матери о своих горестях, и госпожа Ругон обратилась к священнику, словно теща, желающая счастья детям и улаживающая их ссоры.
– Не понимаю, почему вам не нравится спокойная жизнь! – говорила она, лукаво улыбаясь. – Марта без конца жалуется, вы все время недовольны… Знаю, знаю, женщины бывают слишком требовательными, но согласитесь, вы должны быть чуточку снисходительнее… Происходящее очень меня расстраивает! Неужели так трудно понять друг друга? Пожалуйста, проявите мягкость.
Она по-дружески выговаривала Фожа и за его неряшливость. Чутье ловкой женщины подсказывало, что аббат злоупотребляет одержанной победой, она искала оправданий для дочери: «Моя милая девочка много страдала, нужно пощадить ее нервы, ведь характер у Марты прекрасный, любящий от природы, и опытный мужчина мог бы добиться от нее чего угодно…»
Наконец аббату надоели бесконечные поучения, и он взорвался:
– Невозможно! Нет-нет, невозможно, ваша дочь безумна, я больше не желаю с ней возиться… и не пожалел бы денег для мужчины, который избавил бы меня от Марты Муре.
Госпожа Ругон поджала побелевшие губы.
– Вот что я вам скажу, сударь: вам недостает тактичности! Это вас погубит. Что ж, не стану вам мешать. Я умываю руки. Я помогала вам не ради ваших прекрасных глаз, а желая оказать услугу нашим парижским друзьям. Меня попросили направлять вас – и я направляла… Но хорошенько запомните следующее: вы никогда не станете хозяйничать в моем доме. Пусть коротышка Пекёр и болван Растуаль трепещут при виде вашей сутаны, если им так нравится. Мы – не боимся, и мы остаемся хозяевами положения. Мой муж покорил Плассан раньше вас, и мы сохраним Плассан для себя, так и знайте.
С этого дня отношения между Ругонами и аббатом Фожа стали натянутыми, и когда Марта в очередной раз навестила мать, чтобы излить душу, та высказалась откровенно:
– Аббат над тобой издевается, он никогда и ни в чем тебя не удовлетворит… На твоем месте я высказала бы ему все без обиняков. Кроме того, он, кажется, вообще перестал мыться, не понимаю, как ты можешь есть с ним за одним столом!
Суть дела заключалась в том, что госпожа Ругон поделилась с мужем остроумным планом: оттеснить Фожа и перехватить успех, которого он добился. Город проголосовал как надо, и Ругон, не рискнувший ввязаться в открытое сражение, мог теперь удерживать Плассан на верном пути. Зеленая гостиная станет еще могущественнее. И Фелисите выжидала, ведомая природной хитростью и терпением. Именно эти качества уже помогли ей однажды нажить большое состояние.
Когда мать сказала Марте: «Аббат над тобой издевается…», та отправилась в церковь Святого Сатурнина, чтобы еще раз воззвать ко Всевышнему. Сердце женщины обливалось кровью, и она два часа пробыла в пустом храме, молясь в ожидании экстаза, терзая себя в надежде на облегчение. Смирение укладывало ее на плиты пола, мятежный дух поднимал на ноги, и она стискивала зубы, а все ее тело, напряженное до крайней степени, содрогалось, не в силах воспринять ничего, кроме пустоты. Когда же Марта наконец вышла на улицу, небо показалось ей черным. Она не чувствовала земли под ногами, узкие улицы навевали чувство вселенского одиночества. Она бросила шляпу и шаль в столовой и сразу поднялась в комнату аббата.
Фожа сидел за низким столиком с пером в руке и пребывал в задумчивости. Он открыл дверь, увидел бледную Марту, поймал полный отчаянной решимости взгляд и протестующе поднял руку.
– Чего вы хотите? Зачем пришли?.. Идите к себе и ждите меня, я выслушаю вас позже.
Марта оттолкнула Фожа и молча переступила порог.
Аббат стоял неподвижно, борясь с гневом и желанием ударить женщину.
– Чего вы хотите? – повторил он, глядя на Марту. – Я занят.
Марта захлопнула дверь, подошла ближе.
– Я должна поговорить с вами.
Она села, обвела взглядом белые стены, узкую кровать, дрянной комод, большое распятие из черного дерева, вид которого заставил ее содрогнуться. Потолок навевал ледяной покой, камин был пуст и чист.
– Вы простынете, – сказал успокоившийся аббат. – Давайте сойдем вниз, прошу вас.
– Не хочу, я должна с вами поговорить, – повторила Марта, молитвенно соединив ладони. – Я многим вам обязана, сударь… Прежде я была бездушна, а вы пожелали спасти меня, благодаря вам я познала неведомые мне прежде радости бытия. Вы – мой спаситель и отец, уже пять лет я живу вами и для вас.
Голос Марты сломался, она опустилась на колени. Фожа протестующе взмахнул рукой.
– Но теперь я страдаю! – крикнула Марта. – Я нуждаюсь в вашей помощи… выслушайте меня, отец, не отрекайтесь, вы не можете оставить меня в таком состоянии… Услышьте мои слова: Господь больше не внимает мне, я уже не ощущаю Его… Пожалейте же меня, умоляю. Станьте снова моим советчиком, приведите меня к Господней благодати, начала которой дали познать. Научите, что сделать, как поступить, чтобы исцелиться и снова идти вперед, к любви Всевышнего.
– Молитесь, сударыня… – сурово сказал аббат.
– Я молилась, часами молилась, я пыталась раствориться в каждом слове, но душе не стало легче, я не ощутила Бога.
– Вам необходима молитва, только она может умягчить Господа, и тогда Его благодать снизойдет на вас.
Марта подняла на Фожа взгляд, полный неизбывной тоски.
– Значит, вы заменяете себя молитвой и ничего не можете для меня сделать?
– Ничего! – отрывисто бросил он.
Марта протянула к Фожа дрожащие руки, готовая взорваться от гнева и отчаяния, но сдержалась и заговорила срывающимся голосом:
– Вы подвели меня к небесным вратам, но они оказались заперты… Вспомните, какой спокойной женщиной я была до нашей встречи. Жила, ничего не желая, не заглядывая в будущее. Вы заговорили со мной как пастырь, тронули сердце, перевернули душу. Вы подарили мне вторую молодость… Знали бы вы, какой счастливой я тогда себя чувствовала! Все мое существо было объято ласковым теплом. Я слышала свое сердце, в моей душе поселилась безмерная надежда. Иногда это выглядело нелепо – глупо испытывать подобные чувства в сорок лет! – но я улыбалась и прощала себя, потому что была счастлива… Теперь я жажду получить остальное обещанное счастье, ведь что-то же еще осталось, правда? Неутоленное желание истерзало меня, я гибну и должна поторопиться. Я чувствую, что больна, и обман добьет меня… Так утешьте меня, скажите, что есть что-то еще.
Аббат бесстрастно слушал горячечные речи Марты.
– Ничего? Ничего! Я обманута… Вы обещали мне небеса, когда мы звездными вечерами беседовали на террасе, и я согласилась. Продалась. Отдала себя на вашу волю. Первые мгновения обращенной к Богу молитвы были так сладостны, что я лишилась рассудка… Сегодня договор расторгнут, я намерена вернуться к прежней, спокойной, жизни. Я прогоню отсюда всех, наведу порядок и снова стану штопать на террасе… Да, я любила чинить белье, шитье не утомляло меня… Я хочу, чтобы Дезире сидела рядом на своей скамеечке, смеялась, мастерила куколок! Мое бедное невинное дитя!
Марта разрыдалась.
– Мне нужны мои дети!.. Они защищали меня от этого мира, а когда они ушли, я словно потеряла голову и начала жить дурно… Зачем вы их отняли?.. Они исчезли один за другим, и дом стал мне чужим. Мое сердце отвергало его, и я была счастлива, когда уходила из него, а вечером, возвращаясь, смотрела на членов моей семьи, как на незнакомцев. Даже мебель источала ледяную враждебность… Я ненавидела этот дом… Но я заберу моих малышей, и они всё тут изменят… Ах, если бы я только могла снова заснуть крепким сном, как в прежние счастливые времена!
Марта говорила, не умолкая ни на мгновение, и распалялась все сильнее. Фожа попробовал утихомирить ее прежним верным способом.
– Успокойтесь, дорогая сударыня! – Он попытался сжать ее ладони, но Марта не далась.
– Не прикасайтесь ко мне! Я не хочу, не хочу… Когда вы так делаете, я становлюсь слабой, как дитя, жар ваших рук лишает меня мужества… Завтра все повторится – вашего лечения хватает на час, не больше. Нет, я не могу так жить.
Лицо Марты омрачилось, она упала на колени и забормотала:
– Я теперь проклята. Я не сумею снова полюбить этот дом, а дети… Они спросят, где их отец, если приедут… Вот что меня мучит сильнее всего… Нечем дышать… Я не получу прощения, пока не исповедуюсь. Я согрешила, поэтому Господь отворачивается от меня.
Аббат попытался заставить ее встать.
– Молчите! – воскликнул он. – Я не имею права говорить с вами здесь. Приходите завтра к Святому Сатурнину.
– Сжальтесь, отец! – взмолилась Марта. – Завтра я не соберусь с силами.
– Запрещаю вам произносить хоть слово! – с неистовой яростью вскричал Фожа. – Я ничего не хочу слышать, я отвернусь, заткну уши.
Он отступил назад, выставив перед собой руки, будто пытаясь воспретить словам сорваться с губ женщины. Одно короткое мгновение они молча смотрели друг на друга, чувствуя гнев одинаковой природы, как сообщники преступления.
– Здесь сейчас нет священника, – полузадушенным голосом произнес аббат. – Ваши слова слышал просто человек, он же может судить вас и вынести приговор.
– Человек! – дрожащим от ужаса голосом повторила Марта. – Тем лучше. Пусть будет человек.
Она встала перед Фожа и продолжила запальчиво:
– Я не исповедуюсь, а признаю вину. Сначала я отпустила от себя детей, потом настал черед мужа. Несчастный! Муре ни разу и пальцем меня не тронул! Безумна была я. Мое тело горело, как в огне, и я пыталась охладить кожу, ложась на пол, а когда припадок кончался, чувствовала жгучий стыд – ведь все видели меня обнаженной! – и не смела открыть правду. Знали бы вы, какие жуткие кошмары сбивали меня с ног! Ад, как он есть, умещался в моей голове. Мой бедный муж зубами стучал от страха, я его пугала, да так сильно, что, оставаясь со мной наедине, он спал в кресле, не мог заставить себя лечь рядом.
– Довольно, сударыня! – Фожа снова попытался остановить излияния Марты. – Вы погубите себя, вспоминая об этих несчастьях. Обещаю, Бог вам поможет, Он все видит.
– Это я заперла Муре в Тюлете, – продолжала Марта, не вняв его настояниям. – Вы все называли его безумцем… Жестокая жизнь! Я всегда боялась сойти с ума. В молодости мне временами казалось, что кто-то вскрыл мне череп, вычерпал мозг и заменил его куском льда. И вот ощущение смертного холода вернулось, я испугалась, что сойду с ума, снова испугалась безумия… Муре забрали, а я этому потворствовала, потому что перестала что-либо понимать. С того самого момента я глаз не могу сомкнуть без того, чтобы не увидеть мужа там, в ужасной лечебнице! Вот почему я кажусь странной и то и дело надолго замираю, уставясь в пустоту… Я вижу перед собой тот дом, он мне знаком, дядюшка Маккар показал мне его. Серый, точно тюрьма, а окна черные…
Марта задохнулась, поднесла платок к губам, а когда отняла его, Фожа заметил на ткани пятна крови. Он молча ждал, скрестив руки на груди.
– Вам ведь все известно, не так ли? Вы считаете меня отверженной, хотя грешила я ради вас. Так верните мне жизнь, верните способность радоваться, и я, не боясь греха, погружусь в обещанное вами сверхъестественное блаженство.
– Все это ложь, от первого до последнего слова… – медленно произнес он. – Я ничего не знаю и не ведал, что вы совершили преступление.
Марта отшатнулась, судорожно сцепила пальцы и устремила на аббата полный ужаса взгляд, а потом вдруг сказала совсем просто:
– Я люблю вас, Овидий, и вы это понимаете, так ведь? Я полюбила вас в первый же день, как только вы появились в моем доме… Я молчала. Знала, что вам это будет неприятно, однако чувствовала, что вы угадываете тайну моего сердца, и мне этого хватало. Я надеялась, что однажды мы сможем быть счастливы вместе – в божественном союзе. Я разорила дом – ради вас. Я не поднималась с колен. Я была вашей служанкой… Вы не можете, не должны быть столь жестоки. Вы на вcе согласились, вы позволили мне принадлежать только вам, разрушая препятствия, которые нас разделяли. Вспомните все это, умоляю! Я теперь больна, одинока, мое сердце кровоточит, голова пуста… Вы не можете отвергнуть меня! Да, слова не были произнесены, но моя любовь говорила и ваше молчание отвечало. Я обращаюсь не к пастырю – к мужчине. Вы сказали: «Здесь нет священника, перед вами человек…» Человек услышит меня… Я люблю вас, Овидий, люблю, и это чувство убивает меня.
Марта плакала и не могла остановиться. Фожа горделиво выпрямился, подошел ближе и обрушил на нее презрение, которое питал ко всему женскому роду.
– Подлая плоть! Я рассчитывал на ваше благоразумие, надеясь, что вы удержитесь и не произнесете вслух всех этих позорных признаний… Зло вечно борется с людьми, наделенными сильной волей. Вы олицетворяете собой адское искушение, слабодушие, падение без надежды на искупление. Женщина – самый грозный соперник священнослужителя, вас всех надо бы прогнать из церквей, нечистые проклятые создания!
– Я люблю вас, Овидий, – повторила Марта, запинаясь на каждом слове. – Люблю, люблю, люблю, так помогите же мне…
– Я и так подошел слишком близко, – ответил Фожа. – Только вы можете стать виновницей моего падения! Только женщина способна отнять у меня силу, ибо ее желание неукротимо. Прочь от меня, убирайтесь, сатанинское отродье! Я изобью вас до смерти, чтобы изгнать беса…
У Марты подкосились ноги, и она сползла по стене на пол, онемев от ужаса перед занесенным над ней кулаком аббата, ее прическа рассыпалась, и седая прядь упала на лоб. Женщина в отчаянии оглядела пустые стены комнаты, ища, чем защититься, ее взгляд упал на деревянное распятие, и она из последних сил протянула руки к кресту.
– Оставьте Христа в покое! – выкрикнул аббат, вне себя от гнева. – Спаситель был чист душой и телом, потому и сумел умереть за нас.
В комнату вошла мать аббата с тяжелой корзиной провизии в руках, увидела, как разъярен ее сын, и схватила Фожа за руки:
– Тише, Овидий, успокойся, мой мальчик…
Она погладила сына по плечу, повернулась к Марте, почти лишившейся чувств от унижения, и окинула ее испепеляющим взглядом.
– Вы когда-нибудь отстанете? Поймите наконец, он знать вас не желает! Вам нельзя здесь оставаться, идите к себе.
Марта не шевельнулась, и старухе пришлось силком поднять ее и вытолкать за порог со словами: «Какой позор! Дождалась, пока я уйду, и устроила гадкую сцену! Не поступайте так больше! Никогда!»
Госпожа Фожа захлопнула дверь.
Марта начала спускаться по лестнице. Слезы у нее высохли. Она твердила:
– Франсуа вернется. Франсуа всех прогонит.