Дезире исполнилось семнадцать, но она по-прежнему смеялась, как несмышленая малышка, хотя физически вполне развилась, была высокой, красивой и пышнотелой, с руками и плечами, как у зрелой женщины. Дезире напоминала крепкое растение, счастливое тем, что живет на свете, свободная от поселившейся в доме беды.
– Ты больше не смеешься, папа, хочешь, поиграем в перетягивание каната? Будет весело!
Девушка, завладев большим куском сада, вскапывала землю, сажала овощи, поливала огород и была счастлива. Потом ей вздумалось завести кур, птицы вытаптывали грядки, клевали растения, и Дезире нежно, по-матерински выговаривала им. Все было бы прекрасно, если бы Дезире не ходила вечно перепачканная.
– Ну чисто половая тряпка! – злилась Роза. – Пусть больше не заходит на мою кухню! Напрасно вы ее наряжаете, сударыня, пускай бы себе барахталась в грязи в свое удовольствие.
Душа Марты полнилась столь сильными чувствами, что она теперь не заботилась даже о том, чтобы Дезире носила чистое белье. Ее дочь иногда по три недели не меняла исподнего, чулки с продранными пятками падали на стоптанные башмаки, а юбки напоминали обноски нищенки. Муре однажды самому пришлось взяться за иголку и зашить длинную прореху на спинке платья. Дезире веселилась, ничуть не смущаясь своей наготы, чумазого лица, рук, перепачканных в земле, неприбранных волос, падающих на плечи.
Вскоре Марта начала испытывать к дочери чувство, близкое к отвращению. Она возвращалась со службы, принося на себе церковные ароматы, и исходивший от дочери тяжелый запах вызывал у нее дурноту. Марта отсылала Дезире в сад сразу после завтрака, не в силах терпеть рядом с собой это сияющее здоровьем существо, то и дело заходящееся беспричинным смехом. Иногда она даже шептала, не в состоянии совладать с нервами:
– Как же меня утомляет этот ребенок!
Как-то раз Муре прервал ее жалобу гневным вскриком:
– Раз она тебе мешает, можно выгнать ее из дома – как наших сыновей!
– Мне, право слово, стало бы куда спокойнее без нее, – призналась Марта.
Однажды в конце лета, во второй половине дня, Муре вдруг объял ужас – он перестал слышать Дезире, которая всего несколько минут назад шумно возилась в глубине сада. Он кинулся проверить и нашел ее на земле. Она упала с лестницы, на которую забралась, чтобы собрать фиги. К счастью, ветки смягчили падение. Перепуганный Муре подхватил дочь на руки, отчаянно зовя на помощь и думая, что она умерла. Дезире, однако, быстро пришла в себя, сказав, что у нее ничего не болит и что она хочет опять залезть на лестницу.
Марта, спустившись с крыльца и услышав хохот Дезире, ужасно рассердилась.
– Она меня уморит – только и делает, что доставляет неприятности. Уверена, негодная девчонка нарочно разлеглась на земле. Так дальше продолжаться не может! Я закроюсь у себя в комнате, буду уходить утром и возвращаться вечером. Смейся, смейся, нескладеха! И как только мне удалось произвести на свет такую дурищу?! Даже не знаю, что с тобой делать…
– Верно, сударыня, – поддакнула прибежавшая с кухни Роза. – Замуж ее уж точно выдать не получится.
Сраженный словами женщин, Муре молча смотрел на них, слушал, что они говорят, но ничего им не ответил и остался с дочерью в глубине сада. До наступления темноты они тихонько о чем-то разговаривали. Назавтра Марта и Роза все утро отсутствовали: они отправились на паломничество к часовне Святого Януария, находившейся в одном лье от Плассана. В тот день там были все городские богомолки. Когда женщины вернулись, Роза подала холодный завтрак. Марта только через несколько минут заметила, что место дочери за столом пустует.
– Дезире не нагуляла аппетит? – удивилась она.
– Ее здесь нет, – ответил Муре, не поднимая глаз от тарелки. – Утром я отвез ее в Сент-Этроп, к кормилице.
Марта побледнела и отложила вилку. Она удивилась и почувствовала себя оскорбленной.
– Мог бы посоветоваться со мной.
Муре, не ответив на упрек, продолжил:
– Ей там хорошо. Кормилица любит девочку и присмотрит за ней… Дезире больше не будет раздражать тебя, и все останутся довольны.
Марта не отвечала, и он добавил:
– Скажи, если тебе покажется, что в доме недостаточно спокойно, – я тоже уйду.
Она привстала, в ее глазах зажегся опасный огонек. Муре нанес такой жестокий удар, что женщина готова была швырнуть ему в голову бутылку. Она много лет оставалась покорной, а теперь познала неведомую до сего дня ярость, в ее душе вспыхнула ненависть к мужу, посмевшему указать ей, какая она плохая мать. Она с нарочитым спокойствием продолжила есть и больше не сказала ни слова. Муре сложил и убрал салфетку; он сидел напротив жены, слушал, как звякает ее вилка, медленно обводил взглядом печальную пустую столовую, в которой раньше так весело звучали голоса детей, а теперь словно бы обледеневшую. На глазах у него выступили слезы. Марта велела Розе подавать десерт.
– Вы, как я погляжу, проголодались, сударыня? – спросила кухарка, поставив на стол блюдо с фруктами. – Славно мы с вами прошлись!.. Если бы ваш муж не строил из себя безбожника, а прогулялся с нами, не надо было бы вам одной доедать баранье жиго.
Кухарка меняла тарелки, без устали болтая.
– Часовня Святого Януария хороша, ничего не скажешь, да только слишком тесная… Вы заметили, что опоздавшим дамам пришлось молиться снаружи, на солнцепеке? Не понимаю я, зачем госпожа де Кондамен взяла экипаж, какое же это паломничество!.. А мы прекрасно провели утро, ведь так, сударыня?
– Конечно, Роза, проповедь аббата Муссо была очень проникновенной.
Услышав об отъезде Дезире, кухарка воскликнула:
– Вы все правильно придумали, сударь!.. Она таскала у меня кастрюли, чтобы поливать свой салат… Теперь хлопот точно поубавится.
– Ты права, – согласилась Марта и начала чистить грушу.
У Муре перехватило горло, и он выскочил из комнаты, не обращая внимания на Розу, крикнувшую ему в спину, что кофе скоро будет готов. А Марта, оставшись одна, спокойно доела десерт.
Роза несла в столовую поднос с чашками, когда по лестнице спустилась мать аббата. Кухарка тут же пригласила ее зайти и составить компанию хозяйке.
– Вам достанется чашка хозяина, он сбежал от нас как безумный.
Старуха заняла место Муре.
– Я не знала, что вы пьете кофе, – сказала она, положив в чашку сахар.
– Раньше и не пили, – ответила Роза, – когда все деньги были в мужских руках… А теперь хозяйка может не отказывать себе в том, что ей по вкусу.
Застольная беседа продлилась больше часа. Марта расчувствовалась и поделилась с матерью аббата своими горестями: муж только что сделал ей ужасную сцену из-за дочери, которую по своей безумной прихоти отвез к кормилице. Она пыталась оправдаться, уверяла, что очень любит Дезире и когда-нибудь обязательно заберет ее обратно.
– От девочки было многовато шума… – Госпожа Фожа покачала головой. – Я частенько вам сочувствовала… Мой сын даже подумывал бросить чтение в саду… По правде говоря, Дезире ему очень докучала.
С этого дня трапезы Марты и Муре проходили в молчании. Осень выдалась влажная, и атмосфера в столовой даже при открытых окнах навевала печаль. Широкий и длинный стол теперь накрывали на двоих, тени заползали в углы, от потолка веяло холодом. «Ну точно на поминках…» – не раз повторяла Роза и задавала ехидный вопрос:
– Что-то вы сегодня расшумелись, не боитесь языки стесать?.. Развеселитесь, сударь, слава богу, все живы-здоровы. За едой полезно поговорить, не то мадам сляжет от огорчения.
С первыми холодами Роза, желавшая услужить госпоже Фожа, спросила, не хочет ли та готовить еду для себя и сына на ее кухонной плите. По первости старуха спускалась, только чтобы согреть аббату воду для бритья. Потом стала одалживать утюги, пользоваться кастрюлями, попросила противень, чтобы запечь мясо, и в конце концов, не имея наверху очага подходящего размера, приняла приглашение Розы. Кухарка разожгла под вертелом огонь из сухой виноградной лозы.
– Не смущайтесь, – повторяла она, поворачивая барашка, – кухня у нас большая, хватит места для двоих… Не понимаю, как вы обходились до сих пор, как умудрялись готовить на притопочном листе у камина, на жалкой железной печке! В жаре, вниз головой! Так и удар недолго получить… Мой хозяин чудак-человек: ну кто сдает комнаты без кухни?! Ему повезло, что вы ко всему привычные, а не гордецы какие-нибудь.
Вскоре госпожа Фожа уже готовила на кухне Муре. Вначале она приносила свой уголь, масло и специи, но потом все изменилось: стоило ей что-нибудь забыть, и Роза говорила:
– Откройте шкафчик и возьмите масло, мы не обеднеем, нечего бегать вверх-вниз по лестнице, берегите силы. Сами знаете, все здесь в вашем распоряжении… Хозяйка отругала бы меня, если бы вы вдруг почувствовали себя неуютно.
Роза и госпожа Фожа очень сблизились. Кухарке давно хотелось не просто сбивать соусы, но еще и вести приятную беседу. Мать кюре – в ситцевом платье, с лицом грубой лепки и простонародной манерой держаться – казалась ей почти ровней. Покончив с готовкой, они просиживали часы напролет у погашенных конфорок, и очень скоро старуха Фожа стала повелительницей кухни: сохраняла непроницаемый вид, говорила лишь то, что сама хотела, вытягивая из собеседницы все нужные сведения. Она решала, что подать Муре на ужин, и первой пробовала блюда, а Роза иногда готовила лакомства специально для аббата – яблоки в сахарной глазури, рисовый пудинг, пончики. Припасы и кастрюльки смешивались, а обеды так перепутывались, что кухарка, собираясь подать на стол, кричала, громко хохоча:
– Сударыня, эта глазунья ваша? Не могу разобраться!.. Право слово, уж лучше бы нам есть всем вместе.
Впервые аббат Фожа обедал в столовой Муре в День Всех Святых. Ему нужно было вернуться в церковь Святого Сатурнина, и он очень торопился, поэтому Марта усадила его за стол со словами: «Так вашей матушке не придется нести еду наверх…» Спустя неделю это вошло в привычку: Фожа спускались к каждой трапезе и даже кофе пили вместе с хозяевами. Первые дни каждая кухарка подавала свои блюда отдельно, а потом Роза решила, что это «уж слишком глупо» и она может готовить на четверых.
– Не благодарите, – добавила она, обращаясь к Фожа. – Это я должна сказать спасибо за то, что составите хозяйке компанию, пусть ей будет повеселее… Не поверите, мне было страшно заходить в столовую – все равно что в комнату усопшего. Пустота пугала… Если хозяину угодно сердиться, пусть сердится в одиночестве.
Наступившая зима была прекрасна. Весело гудела печь, согревая комнату, Роза стелила на обеденный стол крахмальные скатерти, ставила стул кюре ближе к печке, чтобы у него не мерзла спина, с особым старанием протирала чистым полотенцем стакан, нож и вилку и вообще всячески его обхаживала. Она предупреждала, если собиралась готовить его любимое блюдо, а иногда делала сюрприз – выносила тарелку, прикрытую крышкой, хихикала в ответ на вопросительные взгляды, а потом объявляла торжественным тоном:
– Говяжья лопатка, фаршированная оливками для нашего кюре… Сударыня, положите господину Фожа филе, как он любит.
Марта подчинялась, выискивала лучший кусок, бросая на аббата умильные взгляды, чтобы он не вздумал отказаться, а Роза из-за ее плеча тыкала пальцем, указывая, что взять. Иногда между ними даже вспыхивали короткие перепалки насчет качеств тех или иных частей цыпленка или кролика. Роза подкладывала ковровую подушку под ноги аббату, Марта следила, чтобы рядом с его тарелкой стояла бутылка бордо, а на блюдце лежал золотистый хлебец, который каждое утро заказывали у булочника.
Аббат сдержанно благодарил, а кухарка отмахивалась и приговаривала:
– Ради вас не грех и расстараться, сударь! Кому же еще наслаждаться жизнью, как не вам? Мы потрудимся, а Господь нам отплатит.
Старуха Фожа, сидевшая за столом напротив сына, снисходительно улыбалась, глядя, как ублажают ее мальчика. Она готова была полюбить и Марту, и Розу, находя их поклонение аббату совершенно естественным. Жевала госпожа Фожа медленно и вдумчиво, съедала много, как крестьянка, собирающаяся в поле. Она была главной за столом, все видела, замечала каждый жест, вплоть до поворота вилки, и зорко следила, чтобы Марта не выходила из роли прислужницы. На сына мать смотрела с радостным довольством, говорила мало – в двух-трех словах поясняла, что он предпочитает, или решительно пресекала его вежливые отказы, на которые он все еще отваживался. Случалось, она пожимала плечами, а иногда незаметно толкала его ногой, как будто хотела напомнить: «Разве стол накрыт не для тебя? Съешь хоть все мясо, что лежит на блюде, остальные будут рады и сухому хлебу!»
Сам Фожа был равнодушен к нежным заботам, нетребователен в еде, пищу поглощал быстро, занятый своими мыслями, и часто вовсе не замечал, как трогательно о нем заботятся. Он принял общество Муре, уступив настояниям матери, и радовался одному-единственному обстоятельству – полному освобождению от материальной стороны жизни. Фожа держался с надменным спокойствием, мало-помалу привыкая к мгновенному исполнению всех своих желаний и предугадыванию желаний невысказанных. Он ничему не удивлялся и больше уже не благодарил, властвуя над хозяйкой дома и кухаркой, которые трепетали, если их божество хмурилось.
Муре занимал место напротив жены и сидел, положив руки на стол, как ребенок, в ожидании, когда Марта снизойдет до него. Она обслуживала мужа последним, небрежно и скудно, а кухарка еще и останавливала хозяйку, если та случайно брала слишком хороший кусок.
– Нет-нет, не этот… Вы ведь знаете, ваш муж любит голову и с удовольствием обсасывает мелкие кости.
Муре чувствовал себя приниженным прихлебателем. Отрезая ломоть хлеба, он ловил на себе цепкий взгляд матери аббата. Не сразу решался налить себе вина, а однажды ошибся и плеснул в стакан на три пальца бордо аббата. Что тут началось! Роза месяц попрекала его несколькими выпитыми глотками и восклицала, готовя какое-нибудь сладкое блюдо:
– Не хочу, чтобы хозяин это даже пробовал, у него двух добрых слов для моей стряпни не нашлось, зато заявил как-то раз, что ромовый омлет подгорел. Я тогда ответила: «Ну, теперь-то вы от меня других не получите!» Вы поняли, сударыня? Господин Муре обойдется без десерта.
Роза неустанно делала своему хозяину мелкие пакости: подавала щербатые тарелки, сдвигала стол так, чтобы его стул оказался у ножки, плохо протирала стакан, оставляя внутри нитки от полотенца, ставила хлебницу, вино и соль на дальнем от него конце стола. В семье никто, кроме Муре, не любил горчицу, и он сам покупал баночки у бакалейщика, а кухарка упорно прятала их, заявляя: «Как ужасно воняет!» Уже одного того, что его лишили любимой приправы, хватало, чтобы испортить Муре аппетит. Но хуже всего было то, что хозяина дома, всегда сидевшего напротив окна, прогнали с законного места, отдав его, как самое лучшее, священнику. Теперь хозяин дома сидел лицом к двери, не видел любимых фруктовых деревьев и чувствовал себя нежеланным гостем.
Марта обращалась с мужем как с бедным родственником, которого не любят, но терпят, она перестала его замечать, почти не обращалась к нему и вела себя так, словно только аббат Фожа имел право распоряжаться в ее доме. Впрочем, Муре не возмущался и не протестовал. Обменявшись с квартирантом несколькими вежливыми фразами, он молча ел, на очередную выходку кухарки отвечал долгим взглядом и, закончив раньше всех, аккуратно складывал салфетку и выходил из столовой – часто до десерта.
Роза утверждала, что «хозяин бесится», и во время кухонных посиделок с госпожой Фожа в деталях описывала его нрав;
– Я-то его хорошо знаю, меня он никогда напугать не мог… Раньше, до вашего приезда в город, хозяйка перед ним трепетала, потому что он вечно на нее покрикивал, являя себя грозным мужем. Он всем ужасно мешал, следил за нами, все ему было не так, совал нос куда не просят, показывал, что он тут главный… А теперь стал кротким, как ягненок, сами видите. А все потому, что мадам с ним совладала. Будь он силен да не опасайся неприятностей, уж точно показал бы себя во всей красе. Но он слишком боится вашего сына, да-да, точно вам говорю: хозяин боится господина кюре… Мне, знаете ли, кажется, что он совсем поглупел, ну и бог с ним – не стесняет нас, так пусть ведет себя как хочет, – верно, сударыня?
Госпожа Фожа на это отвечала, что считает господина Муре очень достойным человеком, а недостаток у него всего один – безбожие, но он обязательно со временем вернется в лоно церкви. Старуха постепенно прибирала к рукам первый этаж, сновала между кухней и столовой, отиралась в коридоре и прихожей. Сталкиваясь с ней, Муре вспоминал день появления Фожа в доме, когда эта женщина в черных обносках, с прижатой к животу корзиной, тянула шею, чтобы получше разглядеть каждую комнату, как делают дотошные покупатели в выставленном на продажу жилье. На верхнем этаже прочно обосновались Труши, которые больше не вели себя тихо, как мышки: они то и дело двигали стулья, громко топали, разговаривали на повышенных тонах, хлопали дверьми. Старуху Фожа такое поведение очень тревожило, и Роза, желая ее успокоить, говорила, что «у бедняжки госпожи Труш много неприятных хлопот». Однажды поздно вечером не успевший лечь Фожа услышал странные звуки, доносившиеся с лестницы, вышел с горящей свечой и увидел надравшегося до безобразия Труша. Он схватил его за воротник и зашвырнул в комнату. Олимпия лежала в подушках на кровати, читала и мелкими глотками пила грог из стоявшей на тумбочке чашки.
– Ну вот что… – Аббат был мертвенно-бледным от ярости, но голоса не повысил. – Утром вы соберете вещи и покинете дом.
– С чего бы это? – нимало не смутившись, спросила сестра. – Нам здесь нравится.
– Умолкни, жалкое существо! – резко бросил Фожа. – От тебя одни неприятности! Наша мать была права, когда отговаривала меня вытаскивать вас из нищеты… И вот я уже подбираю твоего мужа-пьяницу на лестнице! Позор вам! Только представь, какой скандал разразится, если он в таком виде попадется кому-нибудь на глаза… Завтра вы уберетесь из Плассана.
Олимпия села, чтобы глотнуть грога.
– Ни за что! – сквозь зубы процедила она.
Труш захохотал – в подпитии он всегда становился смешливым – и упал в кресло, веселясь от души.
– К чему ссориться? – пролепетал он. – У меня голова закружилась из-за холодного воздуха. И улицы в треклятом городе странные… Но скажу вам, Фожа, молодые люди, с которыми я провожу время, все очень приличные. И сын доктора Поркье тоже. Вы ведь хорошо знаете доктора?.. Мы видимся в кафе за тюремными корпусами, его держит одна арлезианка, красавица-брюнетка…
Священник слушал с грозным видом, скрестив руки на груди.
– Ей-богу, Фожа, зря вы на меня разозлились… Знаете ведь, я человек воспитанный, умею себя вести и чту приличия. Днем я и стакана воды с сиропом не выпью, чтобы вам не навредить… Я иду на службу, как ходил в школу, беру с собой гренки с вареньем и чувствую себя… болваном. Работа дурацкая, и делаю я ее, только чтобы услужить вам… Но уж ночью-то меня никто не видит. Я имею право прогуливаться в темноте, иначе рехнусь, если буду сидеть взаперти. Улицы ночами пусты – свободны от людей и выглядят забавно!..
– Пьянчуга! – процедил священник сквозь зубы.
– Так и будете злиться?.. Ну, вам же хуже, дорогой родственничек! Я добряк и ненавижу кислые рожи. А вы оставайтесь со своими ханжами, из них всех одна только малышка де Кондамен красотка, но и ей далеко до арлезианки… И нечего пялиться, я в вашей помощи не нуждаюсь. Вот, держите сто франков!
Труш вытащил из кармана несколько банковских билетов и, хохоча во все горло, сперва разложил их на коленях, а потом помахал ими перед носом у аббата и подбросил вверх. Полуголая Олимпия рывком поднялась, собрала деньги и сунула их под подушку. Поступок Труша встревожил аббата, и он оглядел комнату, удивляясь бутылкам вина, выстроившимся на комоде, едва начатому паштету на тарелке, карамелькам в старой помятой коробке. Повсюду он замечал недавние покупки: платья на спинках стульев, сверток с кружевом, новый, с иголочки, сюртук, висящий на оконной задвижке, медвежью шкуру перед кроватью. На ночном столике, рядом с кружкой, лежали на фарфоровом блюдечке женские золотые часики.
«Кого они ограбили?» – подумал аббат и тут же вспомнил, что видел, как Олимпия целовала руки Марте.
– Презренные воры! – воскликнул он.
Труш с трудом поднялся на ноги, и жена тычком отправила его на диван.
– Успокойся и поспи! – приказала Олимпия. – Тебе это необходимо.
Она повернулась к брату:
– Уже час ночи, мы хотим спать, и если ты не собираешься сказать хоть что-нибудь приятное, то уходи… Не спорю, муж не должен был напиваться, но это не значит, что ты можешь обращаться с ним как со злоумышленником… Мы с тобой не раз пытались объясниться, но сегодня я хочу поставить точку. Мы брат и сестра, Овидий, если не забыл. А значит, должны делиться… Ты пируешь внизу, тебе готовят любимые блюда, хозяйка с кухаркой тебе поклоняются. Это твои дела. Мы не станем ни в тарелку к тебе заглядывать, ни объедать тебя. Живи как хочешь, но и нам дай свободу… Кажется, я по справедливости рассудила…
Фожа дернул плечом, но возразить не успел – Олимпия еще не закончила.
– Ты опасаешься, что мы все испортим… Ну так не дразни нас, не повторяй как заведенный: «Знай я заранее, как все обернется, оставил бы вас барахтаться в грязи!» Не заносись, братец, не такая уж ты важная птица. У нас общие интересы, мы семья и должны держаться вместе. Если постараешься, все у нас получится… Иди к себе – Труша я отчитаю завтра, а потом пришлю к тебе за наставлениями.
– Фожа глупец, – пробормотал полусонный пьянчужка. – Мне нужна не хозяйка, а ее экю.
Олимпия расхохоталась, дерзко глядя на брата, и легла, устроившись поудобнее и подтянув подушку повыше. Священник молча вышел; женщина вернулась к чтению, а Труш захрапел на диване.
На следующий день протрезвевший мошенник имел долгий разговор с аббатом Фожа, а когда вернулся к жене, объяснил, на каких условиях состоялось примирение.
– Вот как мы поступим, дружок… – сказала она. – Угождай ему, делай, что просит, и будь полезен, раз он предоставляет тебе возможности… Ты не смотри, что я бравирую: если мы доведем Овидия до крайности, он выкинет нас на улицу, как паршивых псов, а я уезжать не хочу… Уверен, что он нас не тронет?
– Ничего не бойся, – ответил Труш. – Я ему нужен… Фожа не помешает нам накопить деньжат.
С этого времени он стал уходить из дома каждый вечер, около девяти, как только пустели улицы. Жене Труш говорил, что бывает в старом квартале – агитирует за аббата. Олимпия не ревновала мужа, предпочитая одинокие наслаждения, и только смеялась, когда он рассказывал очередную сомнительную историю. Она нежилась в теплой кровати, пила вино, ела пирожные и с упоением читала бесконечные романы из библиотеки на улице Канкуэн. Труш возвращался в легком подпитии и снимал обувь в прихожей, чтобы не наделать шума на лестнице. Если он бывал сильно пьян и от него разило водкой и табаком, жена не пускала его в спальню, и между ними начиналось молчаливое упорное противоборство. Труш пытался взять кровать приступом, цеплялся за одеяло, оскальзывался, падал на четвереньки, опять карабкался на кровать, но Олимпия раз за разом брала верх и спихивала его на пол. Стоило ему закричать, как она хватала Труша за горло, смотрела ему в глаза и произносила очень тихо, угрожающим тоном:
– Овидий все слышит, Овидий сейчас явится.
Он пугался, как ребенок, которому рассказали сказку о большом злом волке, и засыпал, бормоча извинения, а с рассветом приводил себя в порядок, убирал с лица следы вчерашней попойки и надевал строгий галстук, который, как он сам говорил, придавал ему «клерикальный вид». Мимо кафе Труш ходил опустив глаза. В приюте его уважали. Иногда он чуть отдергивал занавеску, с покровительственным видом смотрел на играющих во дворе девочек, и лишь изредка его глаза с полуопущенными веками на короткий миг загорались вожделением.
Госпожа Фожа пыталась держать супругов в узде. Дочь и мать без конца бранились: Олимпия жаловалась, что ее интересами вечно жертвуют в пользу брата, мать называла ее мерзкой тварью, которую следовало удавить еще в колыбели. Обе заглядывались на одну и ту же добычу и потому зорко следили друг за другом, не выпуская ее из своих когтей, и бесновались, не понимая, кто победит. Старухе нужен был весь дом вместе с мусором, поэтому, узнав, какие суммы осели в карманах Олимпии, она разъярилась. Аббат только плечами пожал, как любой мужчина, не снисходящий до подобных мелочей, но вынужденный закрывать на них глаза. Госпожа Фожа имела бурное объяснение с дочерью, во время которого обозвала ее воровкой – так, словно та украла кошелек у нее самой. В конце концов Олимпия потеряла терпение и крикнула:
– Довольно, мамаша! Деньги-то не ваши… Да, я беру, сколько получается, но никого не объедаю.
– Да как у тебя язык поворачивается говорить подобное, гадкая ты вошь?! Мы платим за провизию, можешь спросить у кухарки, она покажет тебе расходную книгу.
Олимпия рассмеялась:
– Знаю я, что там записано, хитрюга вы этакая! Платите за редиску и масло, верно?.. Вот что я скажу: оставайтесь на своем этаже, и я вас не потревожу, но и вы меня не трогайте, не то подниму крик. А ведь Овидий запретил нам шуметь!
Старуха отступала, бормоча под нос ругательства. Она и мысли не допускала о том, чтобы нарушить запрет сына, а Олимпия насмешливо напевала ей в спину. Зато мать брала реванш в саду: ходила за дочерью по пятам, смотрела на ее руки, проверяя, не стащила ли та чего. Она не терпела присутствия Олимпии ни на кухне, ни в столовой и поссорила ее с Розой под тем предлогом, что нахалка не вернула кухарке кастрюльку. На дружбу дочери с Мартой госпожа Фожа покуситься не посмела из страха перед скандалом, который мог бы навредить ее сыну.
Однажды она сказала:
– Сам ты о своих интересах не печешься, но можешь ни о чем не беспокоиться, я все сделаю и буду осторожна… Иначе Олимпия даже куска хлеба тебя лишит.
Марта не замечала разыгрывавшейся вокруг нее драмы, ей просто казалось, что дом ожил с тех пор, как эти люди стали мелькать то в прихожей, то на лестнице, то в коридорах. Тихое прежде жилище превратилось в подобие меблированных комнат: здесь ссорились и хлопали дверьми, жизнь каждого протекала на виду у всех остальных, Роза не гасила плиту, готовя еду на всех обитателей дома. Каждый день, с самого утра, приходили поставщики от пирожника с улицы Банн: Олимпия берегла руки, посуду мыть не желала и заказывала готовую еду. Марта улыбалась. Похоже, она разлюбила одиночество, а суета и гомон пусть на время, но отвлекали от сжигавшего ее сердце нетерпения.
Муре, напротив, бежал от шума, закрываясь в комнате на втором этаже, которую называл своим кабинетом. Он почти не спускался в сад и часто отсутствовал с утра до самого вечера.
– Много бы я дала, чтобы узнать, чем он там занят, – говорила Роза госпоже Фожа. – Сидит там и не издает ни звука, как покойник. Раз человек прячется, значит ничего путного не делает.
Пришло лето, и жизнь в доме Муре стала еще оживленнее. Аббат Фожа принимал визитеров в дальней беседке, где его посещали представители обеих группировок. Роза по поручению Марты купила десяток плетеных стульев, чтобы не вытаскивать мебель из столовой, если гости захотят подышать воздухом. Теперь каждый вторник, ближе к вечеру, калитка, ведшая в тупик, была открыта и дамы и господа – в соломенных шляпах, домашних туфлях, расстегнутых сюртуках и подколотых булавками юбках – по-соседски заходили поздороваться с кюре. Сначала посетители появлялись поодиночке, но потом «супрефектские» и «судейские» смешивались и дружно сплетничали обо всем и обо всех.
– Не кажется ли вам, дорогой друг, – спросил как-то раз господин де Бурде господина Растуаля, – что встречи с этой шайкой могут неправильно истолковать?.. Парламентские выборы совсем близко.
– С чего вдруг? – удивился Растуаль. – Мы на нейтральной территории, а не в саду супрефектуры… И это не официальные встречи, а дружеские. Вы заметили, что я в полотняном сюртуке? Никому не позволено заглядывать на мой задний двор… На публике все иначе… На улицах города мы с господином Пекёром де Соле даже не раскланиваемся.
– Он куда приятнее при близком общении, – выдержав паузу, бросил бывший префект.
– Вы правы, – согласился председатель, – я очень рад, что знаком с ним. А аббат Фожа – достойнейшая личность… И я не боюсь, что обо мне станут злословить, узнав о визитах к соседу.
С приближением выборов де Бурде становился все беспокойнее, жаловался, что плохо переносит жару, делился сомнениями с Растуалем, и тот его успокаивал. В саду Муре о политике даже не заговаривали, но однажды де Бурде, не найдя изящного предлога, без обиняков спросил доктора Поркье:
– Вы читали утренний номер «Монитёр»? У нашего маркиза прорезался голос – он произнес целых тринадцать слов, я считал… Бедняга Лагрифуль! Успех его речь имела просто бешеный.
Аббат Фожа с лукавой улыбкой погрозил пальцем:
– Никакой политики, господа, ни-ка-кой!
Пекёр де Соле беседовал с Растуалем, и оба притворились глухими. А госпожа де Кондамен улыбнулась Сюрену и спросила:
– Откройте секрет, господин аббат, ваши стихари и правда гладят с подсахаренной водой?
– Да, сударыня, именно так, – подтвердил молодой священник. – Некоторые прачки используют крахмал, но муслин от него рвется, так что для облачения он не годится.
– А я все никак не уговорю прачку попробовать этот способ для моих нижних юбок.
Сюрен тут же написал на обороте визитной карточки фамилию и адрес своей мастерицы и протянул ее госпоже де Кондамен.
Итак, разговоры велись о туалетах, погоде, урожае и событиях недели, час пролетал незаметно и приятно; позднее затевались игры. Аббат Буррет тоже часто заглядывал в сад и с восторгом рассказывал коротенькие истории о чудесах, которые господин Маффр терпеливо выслушивал. Один раз госпожа Делангр столкнулась с госпожой Растуаль – дамы выказали церемонную вежливость, но в глазах обеих угадывался жаркий огонь былого соперничества. Господин Делангр не удостаивал общество своим присутствием. Палоки, по-прежнему бывавшие в супрефектуре, избегали общества Пекёра де Соле и аббата Фожа. Жена судьи чувствовала неуверенность после неудачного налета на часовню приюта Пресвятой Девы. Самым частым гостем был, конечно же, господин де Кондамен в неизменно безупречных перчатках. Он насмешничал, лгал, с самодовольным видом произносил сомнительные комплименты, подслушивал чужие разговоры и всю неделю забавлялся тем, что ему удавалось вынюхать. Этот высокий старик с гордой осанкой в сильно приталенном сюртуке обожал молодежь, смеялся над «стариками», собирал вокруг себя девиц и веселил их.
– Ко мне, детвора! – с улыбкой призывал он. – Оставим стариков в покое.
Как-то раз де Кондамен едва не разгромил аббата Сюрена в волан. Ему нравилось дразнить молодую компанию. Наивному сыну Растуаля он забивал голову чудовищными россказнями и додумался обвинить в ухаживаниях за своей женой. Несчастный не только перепугался до смерти, но и поверил, что действительно влюбился в госпожу де Кондамен, и стал мучить бедняжку умильными вздохами. Мужа этот спектакль невероятно забавлял.
С сестрами Растуаль главный лесничий вел себя как галантный молодой вдовец и… сделал обеих объектом самых жестоких шуточек. Анжелине и Орели было уже под тридцать, а он подбивал их на детские игры и сюсюкал с ними, как с пансионерками. Самое большое удовольствие де Кондамен получал, когда девушки оказывались в компании сына мэра, Люсьена Делангра. Тогда лесничий отводил в сторонку падкого на сплетни доктора Поркье и шептал, намекая на давнюю связь Делангра с госпожой Растуаль:
– Полюбуйтесь на него, доктор. Он терзается сомнениями… Которая из девиц дочь Делангра?.. Угадай, если сумеешь, и выбери, если отважишься…
Аббат Фожа вел себя одинаково приветливо со всеми посетителями, в том числе с невыносимым де Кондаменом, от которого можно было ожидать чего угодно. Он совершенно не выставлялся, почти не участвовал в разговорах, позволяя представителям двух лагерей соединяться в общую компанию. Казалось, его более чем удовлетворяет роль хозяина дома, своего рода связующего звена между достойными людьми, которые непременно должны понять друг друга. Марта дважды выходила к гостям, чтобы те чувствовали себя уютнее, но ей было тяжело видеть аббата в окружении такого количества почитателей. Она ждала, когда он опять останется один и будет шагать по саду или читать в беседке. Труши по вторникам всегда завистливо шпионили из-за занавесок, а госпожа Фожа и Роза выходили в прихожую и с умиленным восхищением наблюдали, как изящно и достойно кюре общается с лучшими гражданами Плассана.
– Ну что тут скажешь, сударыня, достойного человека сразу видно! – восхищалась кухарка. – Глядите-ка, ваш сын здоровается с супрефектом. Он тоже красивый мужчина, но я выбираю господина кюре… Почему вы не спускаетесь в сад? Я бы на вашем месте нарядилась в шелковое платье и пошла к гостям. Вы ведь его матушка!
Старая крестьянка в ответ только плечами пожимала.
– Он меня не стыдится, не подумайте ничего такого, но мне не хочется его смущать… Лучше погляжу отсюда.
– Понимаю, сударыня, вы – гордая женщина! Не то что господин Муре, который запирается от всех, никого не принимает, не дает обедов, даже по своему любимому саду не гуляет, и по вечерам там так пусто, что страх берет. Мы живем, как волки в логове. Хозяин не сумел бы устроить порядочного приема, скорее напугал бы случайного гостя. Почему бы хозяину не брать пример с господина кюре? Не торчать взаперти в своем кабинете, а гулять по аллеям и беседовать с другими, короче, держаться соответственно своему положению… А он вместо этого хоронится наверху, как будто боится чесотку подцепить… Что, если мы поднимемся и попробуем разглядеть, чем он занят?
В один из «приемных» дней женщины наконец решились. Гости вели себя особенно шумно, их смех через открытые окна проникал в дом; посыльный, притащивший Трушам корзину вина, гремел пустыми бутылками. Муре закрылся в кабинете на двойной поворот ключа.
– Ничего не могу разглядеть, – шепнула Роза, приникнув к замочной скважине.
– Сейчас, подождите, – ответила госпожа Фожа и чуть-чуть сдвинула бородку ключа.
Муре сидел в центре комнаты, перед большим пыльным столом, на котором не было ни книги, ни листка бумаги, и смотрел в пустоту невидящим взглядом. Он напоминал неподвижную восковую фигуру.
Роза и старуха Фожа по очереди в полном молчании смотрели на него, а когда спускались по лестнице, кухарка сказала:
– Я аж похолодела вся… Глаза до чего страшные… А грязь-то, а грязь! Я думала, что хозяин сидит там и пишет, но он месяца два не брался за перо! В доме веселятся, а он изображает покойника!