Анжелика умирала. Было десять часов утра, конец зимы, ясная холодная погода, белое небо, подсвеченное солнцем. Она лежала неподвижно на своей большой роскошной кровати, под балдахином с его старым розовым персидским шелком, со вчерашнего вечера не приходя в сознание. Руки, вытянутые поверх простыни, были словно выточены из слоновой кости, она не открывала глаз; тонкий профиль истончился под золотым нимбом волос, и, если бы не едва заметное дыхание, можно было подумать, что она уже мертва.
Накануне, когда ей стало совсем плохо, Анжелика исповедовалась и причастилась. Около трех часов дня отец Корниль принес ей Святые Дары. Затем, вечером, уже ощущая смертный холод, она возжаждала соборования, небесного лекарства, созданного для исцеления души и тела. Перед тем как ее покинуло сознание, она успела едва слышно, почти шепотом вымолвить последнюю просьбу о помазании елеем, подхваченную Юбертиной: «О поскорее, пока еще не поздно!» Но приближалась ночь, Юберы решили дождаться, пока рассветет. Теперь они ждали призванного ими аббата.
Все было прибрано, Юберы заканчивали последние приготовления в радостном солнечном свете, который в этот ранний час бил в окна комнаты Анжелики с ее белеными стенами. Стол накрыли белой скатертью. Справа и слева от распятия горели две свечи в серебряных подсвечниках, принесенных из гостиной. Здесь же стояли святая вода и кропило, кувшин с водой, тазик и полотенце, две белые фарфоровые тарелки, на одной – клочки ваты, на другой – белые бумажные конусы. Они обежали весь нижний город в поисках цветов, но в теплицах нашлись только крупные белые розы, огромные цветы покрывали стол, словно дрожащее белое кружево. И в этой затянувшей комнату белизне умирающая Анжелика все еще тихо дышала, веки ее были смежены.
Доктор, заглянувший с утра, сказал лишь, что она вряд ли переживет этот день. Жизнь может покинуть ее в любой момент, – вероятно, она так и не придет в сознание. И Юберы ждали. То, что предначертано, плачь не плачь, должно свершиться. Если они и ждали этой смерти, предпочитая ее открытому бунту, то лишь потому, что этого вместе с ними желал Господь. Теперь события были им неподвластны, оставалось только покориться. Они не раскаивались, но всем существом изнемогали от страдания. Теперь, когда Анжелика была на пороге смерти, они ухаживали за ней, отказываясь от любой посторонней помощи. В этот последний час они все еще были одни и ждали.
В изразцовой печи что-то жалобно хрустнуло, Юбер, подойдя к печи, машинально приоткрыл заслонку. Воцарилась тишина, на столике в мягком тепле бледнели розы. С минуту Юбертина прислушивалась к звукам собора. За стеной дома от звона колокола задрожали старые камни; вероятно, отец Корниль уже вышел из церкви, неся миро и елей; она спустилась вниз, чтобы встретить его на пороге дома. Через пару минут с узкой винтовой лестницы в башенке донесся какой-то шум. Юбер, выглянувший из протопленной комнаты, в изумлении вздрогнул и, исполненный благоговения и надежды, упал на колени.
Вместо старого аббата, которого они ждали, на пороге появился монсеньор в кружевном стихаре и лиловой епитрахили. Он нес серебряный сосуд, в котором был елей для исцеления немощных, благословленный им самим в Святой четверг. Его орлиные глаза глядели прямо и неподвижно, прекрасное бледное лицо под шапкой вьющихся седых волос сохраняло величественное выражение. А за ним, как простой священнослужитель, шел аббат Корниль с распятием и требником.
Задержавшись на мгновение у двери, епископ торжественно возгласил:
– Pax huic domui[90].
– Et omnibus habitantibus in ea[91], – тихо ответил священник.
Когда они вошли, поднявшаяся следом Юбертина, также дрожа от потрясения, присоединилась к мужу и опустилась на колени рядом с ним. Оба они, распростершись на земле, соединив руки, принялись самозабвенно молиться.
После того как Фелисьен побывал у Анжелики, на следующий день у него состоялось ужасное объяснение с отцом. Поутру он распахнул двери и буквально ворвался в капеллу, где епископ все еще молился после одной из тех ночей, проведенных в жестокой борьбе с прошлым, не дававшим ему покоя. Терпению прежде почтительного и покорного сына пришел конец: преодолев страх, он взбунтовался, и между этими двумя людьми одной крови, необузданными в гневе, произошла ужасная ссора. Старик, поднявшись с молитвенной скамеечки, безмолвно выслушал его с надменным упрямством; щеки его мгновенно побагровели. Молодой человек, с раскрасневшимся лицом, высказав то, что накипело, заговорил, постепенно повышая голос, почти угрожая отцу. Он сказал, что Анжелика больна, она при смерти, признался, что, испугавшись за нее, в приступе нежности он собирался бежать вместе с ней из города, но она, с отречением и целомудрием святой, отказалась следовать за ним. Это смиренное дитя готово вручить ему себя лишь с согласия его отца. Так разве не было бы убийством дать ей умереть? Она ведь могла получить и его самого, и титул, и состояние, но наотрез отказалась, она жаждала следовать за ним, но боролась с соблазном, побеждая себя. Он тоже любит ее до смерти и презирает себя за то, что сейчас они разлучены, что он не может вместе с ней испустить последний вздох! Хватит ли у отца жестокости пожелать гибели им обоим? Господи! Благородное имя, слава, богатство, желание настоять на своем – какое все это имеет значение, когда речь идет о счастье двух людей? И он стискивал и заламывал дрожащие руки, кричал, требуя согласия отца, моля и в то же время угрожая. Но епископ хранил молчание и разомкнул уста лишь для того, чтобы проронить одно-единственное слово, означавшее окончательный приговор: «Никогда!»
Тогда Фелисьен, взбунтовавшись, вышел из себя, начисто утратив сдержанность. Он заговорил о своей матери. Это она воскресла в нем, чтобы предъявить право на любовь. Так, значит, отец не любил ее и радовался ее смерти, раз он так жесток к тем, кто любит друг друга и хочет жить? Но даже если отец застынет в своем христианском отречении, мать вернется, чтобы преследовать и мучить его, как он мучил рожденное ею дитя. Она все еще здесь, она хотела продолжить себя в потомстве своего сына; а отец снова убивает ее, запрещая сыну жениться на его суженой, на той, которая могла бы продолжить их род. Нельзя сочетаться браком с Церковью, если ты сочетался браком с женщиной. И Фелисьен, глядя прямо в глаза застывшего отца, возвышавшегося над ним в пугающем молчании, бросил ему в лицо: «Клятвопреступник, убийца!» – и в ужасе, пошатываясь, кинулся прочь.
Оставшись один, епископ обернулся и, словно получив удар ножом в грудь, упал на колени. Из его горла вырвался ужасный хрип. Ах, страдания сердца, непреодолимая немощь плоти! Эту женщину – ту, что всегда воскресала из мертвых, – он обожал, как в первый вечер, когда целовал ее белые ноги; и сына он обожал как ее творение, как частицу ее жизни, которую она ему оставила; и эту девушку, маленькую вышивальщицу, которую он отверг, – к ней он проникся тем же обожанием, что и сын. Теперь все трое не давали ему заснуть по ночам. Маленькая вышивальщица, такая простая, с золотистыми волосами, нежной шеей и благоуханием юности, сама того не сознавая, растрогала его еще тогда, в соборе. Она вновь и вновь вставала перед его взором – нежная, чистая, неотразимая и смиренная. Ничто другое не могло бы тронуть его так сильно, пробудив угрызения совести. Он мог во всеуслышание отвергнуть эту девушку, но на самом деле сознавал, что теперь она держит его сердце своими исколотыми иглой слабыми пальцами. Пока Фелисьен яростно умолял его, епископ видел, как за спиной сына, за его белокурой головой вырастали две обожаемые женщины, та, которую он оплакивал, и та, которая умирает от любви к его сыну. И, опустошенный, весь в слезах, не зная, как обрести успокоение, он просил Небо дать ему мужество вырвать сердце из груди, потому что это сердце больше не принадлежало Богу.
Монсеньор молился до самого вечера. Он вновь появился на пороге капеллы, с бледным, словно восковым лицом, совершенно измученный, но полный решимости. Он ничего не мог сделать, лишь повторял страшное слово: «Никогда!» Только Господь имел право освободить его от слова, но все мольбы были тщетны, Бог молчал. Значит, ему оставалось только страдать.
Прошло два дня. Фелисьен бродил перед домиком Юберов, обезумев от горя, в ожидании вестей об Анжелике. Каждый раз, когда кто-нибудь появлялся на пороге, он от страха почти терял сознание. И вот в то утро, когда Юбертина побежала в церковь просить о соборовании, он понял, что Анжелика при смерти. Аббат Корниль куда-то отлучился, и Фелисьен в поисках его обошел весь город, возлагая последнюю надежду на Божественную помощь. Но когда он привел священника, эта надежда угасла. Юноша метался от ярости к сомнению. Что делать? Как заставить Небо вмешаться? Он помчался в епископский дворец и снова ворвался к отцу. Монсеньор на мгновение испугался, услышав его бессвязную речь. Потом понял: Анжелика умирает, она ждет соборования, только Господь может спасти ее. Молодой человек явился лишь затем, чтобы выплакать свою боль, а потом порвать с ненавистным отцом, бросив ему в лицо обвинение в убийстве. Но монсеньор выслушал сына без гнева, глаза его вдруг загорелись, будто наконец до него донесся голос Всевышнего.
Он сделал сыну знак, чтобы тот шел впереди, и последовал за ним со словами: «Если угодно Богу, угодно и мне».
Фелисьена била дрожь. Отец согласился, он отрекся от своей воли – доверился в надежде на чудо. Люди уже не способны помочь, теперь будет действовать Бог. Слезы слепили Фелисьена, пока монсеньор в ризнице принимал елей из рук аббата Корниля. Он в растерянности шел за ними, войти в комнату он не осмелился, упав на колени на лестничной площадке перед распахнутой дверью.
– Pax huic domui.
– Et omnibus habitantibus in ea.
Монсеньор только что поставил на белый стол между двумя свечами священные масла, серебряным сосудом начертав в воздухе крестное знамение. Затем он взял распятие из рук аббата и подошел к больной, чтобы та поцеловала крест. Но Анжелика все еще была без сознания, ее веки были закрыты, руки недвижны, она напоминала застывшие вытянутые каменные фигуры, возлежащие на старых надгробиях. Взглянув на нее, епископ понял, что девушка еще жива, и, когда она испустила легкий вздох, поднес распятие к ее губам. Он ждал, его лицо сохраняло величие пастыря, но не выразило никаких человеческих эмоций, когда он понял, что и прекрасный профиль, и пронизанные светом волосы мраморно неподвижны. Она еще жива, и этого достаточно для искупления.
Затем монсеньор взял у аббата чашу со святой водой и кропило; аббат Корниль открыл требник, епископ окропил умирающую святой водой, прочитав на латыни:
– Asperges me, Domine, hyssopo, et mundabor; lavabis me, et super nivem, dealbabor[92].
Брызнули капли воды, и будто роса освежила постель. Капли упали на кисти рук и щеки Анжелики, но одна за другой скатились с них, как с бесчувственного мрамора. Затем епископ повернулся к присутствующим и поочередно окропил их. Супруги Юбер, стоя рядом на коленях и отдаваясь потребности в пламенной молитве, склонились под благодатным ливнем. Епископ благословлял комнату, мебель, белые стены, всю эту нагую суровую белизну; проходя мимо двери, он оказался перед съежившимся на пороге сыном, тот рыдал, сжав голову горячечными руками. Монсеньор медленно трижды поднял кропило и обдал Фелисьена очищающим нежным дождем. Разлитая повсюду святая вода должна была, прежде всего, отогнать мириады невидимых злых духов. В этот момент бледный луч зимнего солнца скользнул к кровати, и целая стая мельчайших частиц, бесчисленных проворных пылинок, казалось, слетела из угла окна, словно для того, чтобы омыть и согреть холодные руки умирающей.
Вернувшись к столу, монсеньор произнес молитву:
– Exaudi nos…[93]
Он не спешил. Смерть уже была здесь, среди занавесей старинного персидского шелка; но он чувствовал, что можно не спешить, она подождет. И хотя умирающее дитя уже не могло его слышать, он заговорил с Анжеликой, спросив:
– Нет ли у вас на совести ничего, что бы вас мучило? Признайтесь в своих страданиях, облегчите душу, дочь моя.
Анжелика молчала. Епископ выждал, но, не услышав ответа, начал увещевание тем же громким голосом, не подавая виду, что сознает, что ни одно его слово не доходит до нее:
– Одумайтесь, попросите у Господа прощения в своем сердце. Таинство очистит вас и даст новые силы. Ваши глаза станут ясными, уши целомудренными, ноздри свежими, уста святыми, руки невинными…
Он договорил до конца то, что полагалось произнести, не сводя глаз с девушки, но дыхание ее было редким и едва заметным, ресницы на закрытых сомкнутых веках не дрогнули. Затем епископ повелел:
– Прочтите символ веры, – и после паузы произнес: – Credo in unum Deum…[94]
– Аминь, – ответил отец Корниль.
С лестницы слышались рыдания потрясенного Фелисьена, он еще не утратил надежду. Юбер и Юбертина молились, в страхе воздев руки, как будто чувствовали, что на них снизошла неведомая всемогущая сила. Все замерло, была слышна лишь тихая молитва. И вот уже началось соборование: ритуальные литании, воззвание к святым, парящее Kyrie eleison, призывающее все силы небесные на помощь страждущему роду людскому.
Затем внезапно голоса стихли, и наступила глубокая тишина. Епископ омыл пальцы несколькими каплями воды из поднесенного аббатом кувшина. Наконец он взял сосуд со святыми маслами, снял крышку и встал перед кроватью. Это было торжественное приближение таинства – последнего таинства, действенность которого стирает все грехи – и смертные, и простительные, и непрощенные, которые остаются в душе после принятия других таинств: остатки прежних забытых грехов, греха уныния, грехов, совершенных в неведении, – которые не позволили человеку прочно утвердиться в благодати Божьей. Но откуда взяться этим грехам? Выходит, они проникли извне, в этом солнечном луче, с его танцующими пылинками, которые, казалось, принесли семена жизни на это огромное королевское ложе, белое и холодное смертное ложе девственницы?
Монсеньор собрался с мыслями, снова посмотрел на Анжелику и убедился, что она все еще дышит, истаявшая и прекрасная бесплотной ангельской красотой. Он старался освободиться от любых человеческих эмоций. Его палец не дрогнул, когда он осторожно окунул его в елей и приступил к помазанию пяти частей тела, где находятся органы чувств, – пяти окон, через которые зло проникает в душу.
Он начал с глаз, помазал закрытые веки, правое, левое; легким движением большого пальца он очертил знак креста.
– Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per visum deliquisti[95].
И грехи зрения были отпущены: похотливые взгляды, бесчестное любопытство, суетные зрелища, дурное чтение, слезы, пролитые из-за греховных печалей. Но Анжелика не знала другой книги, кроме Золотой легенды, другого зрелища, кроме апсиды собора, заслонившей для нее весь остальной мир. И плакала она, только когда смирение боролось в ней со страстью.
Аббат Корниль взял кусочек ваты, протер оба века и вложил вату в один из белых бумажных конусов.
Затем монсеньор помазал ушные раковины, мочки которых были прозрачны, как перламутр, правую и левую, и осенил их крестным знамением.
– Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per auditum deliquisti[96].
И все прегрешения слуха были искуплены: все развращающие слова и музыка, злословие, клевета, богохульство, выслушанные с радостью непотребные речи, любовная ложь, приведшая к забвению долга, непотребные песни, восхваляющие плоть, сладострастные скрипки оркестров, плачущие под люстрами. Но замкнутая Анжелика в своем уединении никогда не слышала даже праздной соседской болтовни, даже ругани возницы, хлещущего лошадей. И в ее ушах не было другой музыки, кроме священных песнопений, гула органов и бормотаний молитв, отзвуки которых отдавались в маленьком прохладном доме, притулившемся к старинному собору.
Аббат, вытерев уши девушки ваткой, опустил эту ватку в белый бумажный конус.
Затем монсеньор помазал ноздри Анжелики, правую и левую, – два лепестка белой розы, которые его палец очистил крестным знамением.
– Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per odoratum deliquisti[97].
И обоняние вернулось к своей изначальной невинности, очищенное от всякой скверны, – не только от постыдной чувственности духов, от обольщения приторно сладким дыханием цветов, от рассеянных в воздухе ароматов, убаюкивающих душу, но и от пороков внутреннего обоняния, от дурных примеров, подаваемых другим, от заразной чумы злословия. Но, возвышенная и чистая, Анжелика росла, как лилия среди лилий, великая лилия, чье благоухание укрепляет слабых духом и ободряет сильных. И она была настолько утонченной, что совершенно не выносила ни жгучих гвоздик, ни мускусного запаха сирени, ни возбуждающих гиацинтов, обретая покой только среди скромных цветов, фиалок и лесных первоцветов.
Аббат вытер ее ноздри и сунул вату в другой белый бумажный конус.
Затем монсеньор помазал ее рот, который чуть приоткрылся для легкого вдоха, и осенил нижнюю губу крестным знамением.
– Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per gustum deliquisti[98].
Но уста Анжелики были всего лишь чашей невинности, ибо на сей раз это было прощение низменных удовольствий, чревоугодия, чувственности вина и меда, и прежде всего прощение преступлений языка, виновника всех зол, провокатора, соблазнителя, того, кто порождает ссоры, войны, заблуждения, лживые слова, которыми омрачено само небо. И чревоугодие никогда не было присуще Анжелике, ибо она, подобно святой Елизавете, питалась, не ощущая различия во вкусе блюд. И если она пребывала в заблуждении, то туда ее привела именно ее мечта, надежда на загробную жизнь, утешение незримого, весь этот зачарованный мир, созданный ее неведением и наделивший ее святостью.
Вытерев ей губы, аббат опустил клочок ваты в четвертый белый бумажный конус.
Наконец монсеньор, соединив ладони маленьких, словно выточенных из слоновой кости рук Анжелики, вытянутых на покрывале, помазал их и стер грехи крестным знамением.
– Per istam sanctam unctionem, et suam piissimam misericordiam, indulgeat tibi Dominus quidquid per tactum deliquisti[99].
И теперь все тело было белым, омытым от последних пятен, самых грязных пятен прикосновения: насилия, драк, убийств, не говоря уже о грехах других частей тела – груди, чресел и ног, которых не коснулось священное масло. Это помазание также искупило и прегрешения всего, что пылает и алчет во плоти, искупило наш гнев, желания, необузданные страсти, соития, к которым мы стремимся, запретные наслаждения, которых жаждут наши члены. Но Анжелика на смертном одре, умирая от победы над собой, отринула жестокость, гордость и страсть, как будто первородный грех был привнесен в нее лишь для того, чтобы она над ним восторжествовала. И она даже не знала, что у нее были греховные желания, что ее плоть взывала к любви, что великий трепет ее ночей мог быть греховным, настолько была защищена своим неведением, а душа ее была чиста как родник.
Аббат отер ее руки, клочки ваты исчезли в последнем конусе из белой бумаги, и он сжег все пять конусов в печке.
Церемония закончилась, и епископ омыл пальцы, прежде чем произнести последнюю молитву. Все, что ему оставалось сделать, это в последний раз обратиться к умирающей и вложить ей в руку символическую свечу, чтобы изгнать демонов и показать, что принятие таинства вернуло младенческую невинность. Но Анжелика по-прежнему лежала неподвижно с закрытыми глазами и казалась мертвой. Святые масла очистили ее тело, крестные знамения оставили свой след на пяти окнах души, но дуновение жизни так и не коснулось ее лица. Мольбы и упования оказались напрасны, чуда не произошло. Юбер и Юбертина, по-прежнему стоявшие на коленях, уже не молились, а смотрели на дочь так пристально и пламенно, будто застыли навеки, как те люди, которые в уголке старинного витража ждут воскресения из мертвых. Фелисьен, перестав рыдать, подполз на коленях к самому порогу комнаты. Подняв голову, он смотрел на Анжелику, разгневанный глухотой Бога.
В последний раз епископ подошел к кровати, за ним последовал отец Корниль, державший зажженную свечу, которую должны были вложить в руку девушки. И епископ, который решил довести обряд до конца, чтобы дать Богу время действовать, произнес формулу:
– Accipe lampadem ardentem, custodi unctionem tuam, ut cum Dominus ad judicandum venerit, possis occurrere ei cum omnibus sanctis, et vivas in sæcula sæculorum[100].
– Аминь, – сказал аббат.
Но когда они попытались раскрыть руку Анжелики и сжать ее пальцы вокруг свечи, рука безвольно упала обратно на грудь.
Епископа охватила сильная дрожь. Это было чувство, с которым он долго боролся, которое переполняло его, срывая последние оковы священства. Он любил это дитя с того самого дня, когда она, рыдая, опустилась перед ним на колени. А теперь он со щемящей нежностью не мог отвести глаз от Анжелики с ее смертельной бледностью и красотой, и его сердце втайне погрузилось в печаль. Он был не в силах сдерживаться, глаза его увлажнились, и две крупные слезы скатились по щекам. Он был поражен ее очарованием на смертном одре. Ему казалось, что она не должна вот так умереть.
И, вспомнив чудеса, которые творили его предки, силу, которую Небеса даровали им для исцеления, он подумал, что Бог, несомненно, ждет, чтобы он как отец дал свое согласие. Он воззвал к святой Агнессе, которой поклонялся его род, и, подобно Иоанну V Откёрскому, что молился у постели больных чумой и целовал их, он, помолившись, поцеловал Анжелику в уста.
– Если угодно Господу, угодно и мне, – сказал он.
Тотчас же Анжелика открыла глаза. Она посмотрела на него без удивления, очнувшись от долгого обморока, и на ее согретых поцелуем губах расцвела улыбка. Это должно было сбыться; наверное, она просто очнулась от снившейся ей мечты, и ей совсем не показалось странным, что монсеньор стоит здесь, рядом, ведь он пришел, чтобы обручить ее со своим сыном, поскольку наконец настало время. Она приподнялась и села на своей старинной кровати.
Епископ, узрев явленное чудо, повторил формулу:
– Accipe lampadem ardentem…
– Аминь, – откликнулся аббат.
Анжелика взяла зажженную свечу, удерживая ее твердой рукой. Жизнь вернулась, пламя ярко горело, прогоняя духов ночи.
Фелисьен с громким криком вскочил, словно его поднял в воздух чудесный вихрь; а Юберы, удерживаемые тем же порывом ветра, стояли на коленях, вытаращив глаза, с восторженными лицами, ошеломленные тем, что сейчас увидели. Им казалось, кровать окутал яркий свет и она парит в солнечном луче, как пушинка; а стены и вся белая комната по-прежнему сияли снежной белизной. В центре пространства, словно освеженная и поднявшаяся на стебле лилия, сидела Анжелика, излучавшая этот свет. Прекрасные золотые волосы окружали ее ярким ореолом, фиалковые глаза божественно сияли, а чистое лицо излучало все великолепие жизни. И, увидев ее исцеленной, Фелисьен, потрясенный благодатью, которую даровало им Небо, подошел к ней и опустился на колени у постели:
– Ах, душа моя, ты узнаёшь нас, ты жива… Я твой, таково желание моего отца, раз этого пожелал Господь.
Она склонила голову и радостно засмеялась:
– О, я знала, я ждала этого… Все, о чем я грезила, должно было исполниться.
Монсеньор, к которому вернулось присущее ему безмятежное величие, снова поднес распятие к губам Анжелики, и на сей раз она поцеловала крест, как покорная раба Божья. Затем епископ, плавным жестом очертив крест над головами присутствующих, произнес последние благословения; Юберы и аббат Корниль плакали. Фелисьен взял Анжелику за руку. А в другой ее высоко воздетой руке горела свеча непорочности.