В семь часов утра Анжелика, как обычно, села за работу. Шли дни, и каждое утро она безмятежно возвращалась к оставленной накануне вышивке. Казалось, ничего не изменилось, она строго выполняла свое обещание и, не желая больше видеться с Фелисьеном, вернулась к прежнему уединенному образу жизни. При этом казалось, что случившееся не омрачило ее настроения, она была по-прежнему весела и, поймав удивленный взгляд Юбертины, отвечала ей улыбкой. И все же, замкнувшись в молчании, она весь день думала только о нем. Анжелика по-прежнему непоколебимо надеялась и была уверена, что, несмотря ни на что, ее мечта сбудется. И именно эта уверенность придавала ей мужество держаться прямо и гордо.
Юбер порой выговаривал ей:
– Ты чересчур много работаешь, мне кажется, ты слишком бледная… Ты хоть спишь хорошо?
– Что ты, отец, сплю как сурок! Я прекрасно себя чувствую.
Но Юбертина, беспокоясь, в свою очередь, заговаривала о том, что Анжелике следовало бы развлечься.
– Хочешь, мы закроем дом и все втроем отправимся в Париж? – спрашивала она.
– О, матушка, а как же заказы? Я же говорила, что для меня чем больше работы, тем лучше!
Но в глубине души Анжелика просто ждала чуда, какого-то проявления незримой воли, которая соединит их с Фелисьеном. Кроме того, она же обещала матери ничего не предпринимать, и это вполне разумно, если за нее, как всегда, вступятся потусторонние силы? Поэтому в своем добровольном бездействии, притворяясь безразличной, она чутко вслушивалась в нездешние голоса, в то, что трепетало вокруг, в тихие знакомые звуки мира, в котором она жила и который должен прийти к ней на помощь. Что-то должно было произойти. Сидя у открытого окна и склонившись над своим вышиванием, она внимала и шелесту листвы, и едва слышному журчанию ручья. Легкие вздохи собора она воспринимала с удесятеренным вниманием: она слышала даже шарканье башмаков привратника, гасящего свечи. Вновь она ощущала рядом с собой трепет таинственных крыльев, она знала, ей помогают незримые силы; иногда она внезапно оборачивалась, веря, что тень подсказывает ей путь к победе. Но шли дни, а ничего не происходило.
Чтобы не нарушать свою клятву, Анжелика избегала выходить по ночам на балкон, боясь, что, стоит ей увидеть стоящего внизу Фелисьена, она спустится к нему. Она ждала в своей комнате. Но деревья в спящем саду были неподвижны, и она, осмелев, снова начала вопрошать темноту. Откуда же ждать чуда? Быть может, из сада епископского дворца протянется пламенеющая рука и поманит ее к себе. Быть может, из собора, где загрохочут трубы органа и призовут ее к алтарю. Она бы не удивилась, если бы голубь из Золотой легенды принес ей слова благословения или вмешались бы святые и проникли сквозь стены, чтобы сообщить, что с ней хочет познакомиться сам епископ. Единственное, что с каждым вечером поражало ее все сильнее, это то, что чудо не спешит совершиться. День сменялся ночью, ночь днем, но никаких перемен не происходило.
Минула вторая неделя, и Анжелику еще больше удивило то, что Фелисьен так и не показался. Она обещала, что не станет искать встречи с ним, но в глубине души ожидала, что именно он сделает все, чтобы увидеться с ней; однако сад Марии оставался безлюдным, никто не бродил по пустырю. Ни разу за две недели в ночи даже не мелькнула тень Фелисьена. Это не поколебало ее веры: если он не приходит, значит занят устройством их счастья. Однако ее удивление росло, и к нему начала примешиваться тревога.
Однажды вечером семейный ужин прошел совсем печально, и когда Юбер вышел под предлогом некоего спешного дела, Юбертина осталась наедине с дочерью. Она долго смотрела на нее сквозь слезы, глубоко потрясенная ее мужеством. За две недели они не сказали ни слова о том, что переполняло их сердца, и она была тронута выдержкой дочери и ее верностью своему слову. В приливе нежности она раскрыла объятья, Анжелика бросилась к ней, и они молча обнялись.
Наконец Юбертина заговорила:
– Ах, бедное дитя мое, я так ждала возможности поговорить с тобой наедине. Ты должна знать… Все кончено, теперь все кончено.
Анжелика вскочила и, не помня себя, воскликнула:
– Фелисьен умер?!
– Нет-нет.
– Раз он не приходит, значит умер!
И Юбертине пришлось объяснить, что она видела юношу на следующий день после процессии и потребовала дать обещание, что он не будет появляться у них до тех пор, пока не получит разрешения монсеньора. Это был конец, ибо она знала, что епископ никогда не согласится на этот брак. Фелисьен был сражен наповал, когда Юбертина объяснила ему, что он поступил дурно, скомпрометировав бедную, доверчивую, наивную девушку, на которой никогда не сможет жениться; он воскликнул, что скорее умрет от горя в разлуке, чем предаст Анжелику. Тем же вечером он все рассказал отцу.
– Послушай, дочка, – сказала Юбертина, – ты так мужественно ведешь себя, что я могу говорить с тобой откровенно и прямо. Ах, если бы ты только знала, моя милая, как мне жаль тебя и как я восхищаюсь тобой: ты держишься так гордо и твердо, молчишь, улыбаешься, хотя сердце разрывается от боли… Но тебе еще потребуется мужество и немалое… Так вот, сегодня днем я встретила аббата Корниля. Все кончено, монсеньор не дал согласия.
Она ожидала приступа слез и была удивлена, увидев, что Анжелика резко побледнела, но держится совершенно спокойно. Со старого дубового стола уже убрали посуду, лампа освещала гостиную, покой которой нарушало лишь шипение кипящей бульотки[87].
– Ничего еще не кончено, – сказала Анжелика. – Расскажите мне все, я имею право знать, не так ли? Ведь это касается меня.
И она внимательно выслушала то, что Юбертина сочла возможным передать из разговора со старым аббатом, опустив некоторые подробности, так как хотела пощадить иллюзии дочери.
С тех пор как епископ призвал к себе сына, он пребывал в смятении. Удалив его из дома на следующий же день после кончины жены и двадцать лет не желая его знать, он увидел его в расцвете и блеске юности, как оживший портрет той, которую безутешно оплакивал: тот же возраст, красота, те же завитки белокурых волос. Столь долгое изгнание и обида на ребенка, чье рождение стоило жизни его матери, отчасти было продиктовано благоразумием: теперь он это понимал и сожалел, что изменил свое решение. Ни подступающая старость, ни двадцать лет молитвы и поста, ни снизошедшая на него Божья благодать, ничто не убило в нем прежних страстей. И как только пред ним явился сын – плоть от его плоти и от плоти обожаемой женщины, – стоило увидеть улыбку его голубых глаз, и сердце едва не вырвалось из груди: ему показалось, что воскресла покойная жена. Он бил себя кулаком в грудь, рыдал в бессильном раскаянии, кричал, что служение Господу должно быть запрещено тому, кто вкусил женщину и сохранил с ней кровную связь.
Аббат Корниль шепотом рассказывал об этом Юбертине, руки его дрожали. По городку ходили таинственные слухи, шептали, что монсеньор, едва стемнеет, запирается у себя, плотно завешивая окна; и эти ночные метания, слезы, жестокая внутренняя борьба пугали всю округу. Епископ думал, что ему удалось забыть прошлое, укротить свою страсть; но она возродилась с бурной яростью, напомнив о том грозном, полном сил мужчине, каким он когда-то был, об искателе приключений, потомке легендарных воинов. Каждый вечер, стоя на коленях, с содранной власяницей кожей, он пытался прогнать призрак женщины, которую до сих пор оплакивал, он вызывал из гроба ее прах. И она воскресала, живая, как восхитительно свежий, омытый росой цветок, такая же юная, как прежде, в ту пору, когда он любил ее безумной любовью зрелого мужчины. Рана, сочившаяся кровью, вновь открылась; он оплакивал ее, как в день ее кончины, пылал желанием и, как прежде, восставал против Бога, который отнял у него любимую; он успокаивался лишь на рассвете, измученный, полный презрения к себе и отвращения к миру. О эта страсть, свирепый дикий зверь, которого он хотел бы сокрушить, чтобы снова погрузиться в утраченный покой божественной любви!
Выходя из опочивальни, монсеньор вновь обретал суровый вид, лишь бледность его спокойного и надменного лица свидетельствовала о пережитых страстях. В то утро, когда Фелисьен пришел к нему с исповедью, он молча выслушал его, так жестко обуздав себя, что ни одна жилка не дрогнула. Он смотрел на сына, и сердце его содрогалось: Фелисьен был так молод, так прекрасен и пылок, что в этом любовном безумии напоминал его самого. И решительный запрет был уже не проявлением отцовского негодования, за этим стояли абсолютная воля и суровая необходимость спасти сына от зла, от которого он сам так страдал. Он убьет в нем страсть, как хотел бы убить ее в себе. Эта романтическая история поможет покончить с его собственными мучениями. Как?!! Бедная девушка, о которой мечтает сын, какая-то вышивальщица, без роду без племени, в лунном свете преображенная в прекрасную деву из Золотой легенды! В итоге ответ монсеньора свелся к единственному слову: никогда! Фелисьен бросился перед ним на колени, умоляя, приводя доводы в защиту Анжелики. Прежде он всегда приближался к отцу с робким трепетом, вот и теперь, умоляя не противиться его счастью, робел, боясь поднять глаза на его святейшество. И, не смея открыто восстать, он покорно сказал, что готов исчезнуть, увезти жену так далеко, что больше отец никогда его не увидит, свое огромное состояние он предложил передать Церкви. Все, чего хотел Фелисьен, – быть любимым и любить, жить в безвестности. И монсеньора охватила дрожь. Он дал слово Вуанкурам и ни за что не возьмет его обратно. А Фелисьен, чувствуя, что уже не в силах совладать с собой, что его охватывает ярость и кровь приливает к щекам, удалился, опасаясь совершить кощунство открытого бунта.
– Так вот, дитя мое, – заключила Юбертина, – теперь ты понимаешь, что не стоит больше думать об этом молодом человеке, ибо ты, разумеется, не можешь пойти против воли монсеньора… Я все это предвидела. Но не чинила тебе препятствий, а предпочла, чтобы факты говорили сами за себя.
Анжелика слушала мать с внешне спокойным видом, сцепив руки на коленях. Она сидела, почти не моргая, и мысленно представляла, как Фелисьен у ног монсеньора говорит о ней с огромной нежностью. Она ответила не сразу, продолжая размышлять в мертвой тишине кухни, где только что загасили огонь под бульоткой. Потупившись, Анжелика посмотрела на свои руки, которые при свете масляной лампы казались выточенными из слоновой кости. Затем, когда ее губы снова тронула улыбка, навеянная несокрушимой верой, она просто сказала:
– Монсеньор отказал лишь потому, что он еще не познакомился со мной.
В эту ночь Анжелика почти не спала. В голове крутилась одна-единственная мысль: когда епископ увидит ее, он даст согласие на брак. Совершенно чуждая тщеславию, она чувствовала, что любовь всемогуща, а она так сильно любит Фелисьена, что, увидев ее, монсеньор непременно поверит в это и не станет упорствовать в своем решении. Лежа в своей большой кровати, она без конца ворочалась, мысленно повторяя эти слова. Перед ее внутренним взором представал епископ. Быть может, именно в нем и через него и должно свершиться долгожданное чудо. За окном спала теплая ночь, и девушка вслушивалась в ночные голоса, пытаясь понять, что говорят ей деревья, ручей, собор и ее собственная комната, населенная благосклонными тенями. Но в бурлящей разноголосице нельзя было расслышать ничего определенного, а ей не терпелось получить ясный ответ. И, засыпая, она пообещала себе: «Завтра я поговорю с монсеньором».
Когда она проснулась, этот шаг показался ей простым и необходимым. Это была бесхитростная и смелая страсть, великая гордая чистота мужества.
Она знала, что каждую субботу, около пяти часов вечера, епископ отправляется преклонить колени в семейную капеллу Откёров, где он любил молиться в одиночестве, погружаясь в собственное прошлое и прошлое своего рода, и все духовенство с уважением относилось к этому уединению. Поскольку это была именно суббота, Анжелика быстро приняла решение. В епископском дворце, возможно, ей не удастся добиться приема; с другой стороны, там всегда много народу, и говорить с ним будет неловко; тогда как в соборе удобно ждать, и она сможет подойти к епископу, как только он покинет капеллу. В тот день она работала с обычным усердием и безмятежностью, она совсем не испытывала волнения и нимало не сомневалась в своем решении, уверенная в том, что поступает правильно. Затем, в четыре часа, она сказала, что пойдет навестить матушку Габе. Она вышла из дома, одетая так, будто собралась за покупками в соседнюю лавку, в простой соломенной шляпке, небрежно завязанной под подбородком. Свернув налево, она толкнула створку врат Святой Агнессы, которая тихо закрылась за ее спиной.
Собор был пуст, только в исповедальне у капеллы Святого Иосифа все еще сидела прихожанка, за перегородкой виднелся подол ее темного платья; Анжелика, которая до этой минуты была очень спокойна, оказавшись в таком холодном священном уединении, вздрогнула. Ей казалось, что ее шаги отдаются ужасным грохотом под сводами собора. Но отчего так сжалось сердце? Она была так тверда в своей решимости, весь день провела спокойно, размышляя о том, что имеет право быть счастливой! А теперь вдруг утратила уверенность и побледнела, будто в чем-то провинилась! Она прокралась к капелле Откёров и оперлась на решетку.
Эта капелла была одним из самых дальних и темных приделов древней романской апсиды – узкая, без лепнины, с простыми нервюрами низкого свода, она напоминала вырубленный в скале грот. Свет сюда проникал только сквозь витраж со святым Георгием, благодаря преобладавшим красным и синим стеклам здесь царил сиреневый полумрак. Простой алтарь белого и черного мрамора, с распятием и двойной парой подсвечников, напоминал гробницу. Стены капеллы сверху донизу были выложены надгробными плитами – на изъеденных временем камнях еще можно было разобрать высеченные резцом надписи.
Задыхаясь от волнения, Анжелика ждала, прижавшись изнутри к решетке капеллы. Мимо прошел причетник, который даже не заметил ее. Из исповедальни по-прежнему виднелся подол темного платья кающейся прихожанки. Глаза девушки привыкали к полумраку, машинально останавливаясь на глубоко врезавшихся в камень надписях, которые ей наконец удалось разобрать. Выбитые на плитах имена поражали ее, навевая воспоминания о легендах замка Откёр, Иоанне V Великом, Рауле III, Эрве VII. Ей попались на глаза имена Лоретты и Бальбины, при виде которых у нее навернулись слезы. Счастливые покойницы: Лоретта, спешившая обнять жениха, бросилась к нему по лунному лучу и сорвалась, а Бальбина упала замертво, пораженная радостью оттого, что вернулся муж, которого она считала погибшим на войне. Обе по ночам парили над замком, окутывая разрушенные стены своими белыми одеяниями. Разве не этих плывущих над башнями дев видела она в пепельном свете сумерек в тот день, когда они осматривали развалины замка? Ах, она охотно умерла бы, как они, в шестнадцать лет, в счастье сбывшейся мечты!
Шум, эхом отдавшийся под сводами собора, заставил ее вздрогнуть. Это священник покинул исповедальню и захлопнул дверцу. К удивлению Анжелики, прихожанка в темном платье уже скрылась. Затем, когда священник, в свою очередь, удалился, пройдя через ризницу, она почувствовала себя совершенно одинокой в громадной пустоте собора. Когда оглушительно громко скрипнули ржавые петли дверцы старой исповедальни, она решила, что это приближается монсеньор. Она ждала его уже полчаса, не сознавая в волнении, как утекают минуты.
Но вот ее взгляд остановился на новом имени: Фелисьен III, тот самый, который со свечой в руке отправился в Палестину, чтобы исполнить обет Филиппа Красивого. И сердце ее лихорадочно забилось: ей представился профиль юного белокурого Фелисьена VII, потомка всех этих Откёров, она любила его, а он ее. Гордость и страх затмили все прочие чувства. Быть может, она оказалась здесь, чтобы свершилось чудо? Перед ней была более поздняя мраморная доска, относящаяся к прошлому веку, начертанные на ней буквы легко читались: Норбер-Луи-Ожье, маркиз Откёр, князь Мирандский и Руврский, граф де Ферьер, де Монтегю, де Сен-Марк, а также Вильмарей, барон де Комбвиль, сеньор де Моренвилье, кавалер четырех орденов, командующий королевской армии, губернатор Нормандии, главный распорядитель королевской охоты. Это все были титулы деда Фелисьена, и вот она, совсем простая девушка, в скромном платье, с исколотыми иглой пальцами, дерзнула претендовать на внука того, кто покоится здесь.
Раздался легкий шум, едва слышный шорох шагов по плитам собора. Обернувшись, она увидела монсеньора, и ее поразило это тихое приближение, ведь она ждала сверкания молнии. Он вошел в капеллу – высокий, совсем не старый, с величественной осанкой, на бледном лице с орлиным носом сияли прекрасные, еще совсем молодые глаза. Сначала он не заметил стоящую у решетки Анжелику. Затем, склонившись к алтарю, он увидел ее совсем рядом, у своих ног.
У Анжелики, охваченной благоговением и страхом, подкосились ноги, и она упала на колени. Ей казалось, что перед ней грозный Бог Отец, абсолютный повелитель ее судьбы. Но у нее было храброе сердце, и она сразу же заговорила:
– О монсеньор, я пришла…
Он выпрямился. Он вспомнил ее: это та девушка у окна в день процессии, та, что стояла в соборе на стуле, – маленькая вышивальщица, от которой потерял голову его сын. Епископ не сказал ни слова, не сделал ни единого жеста. Он молча ждал, высокий, суровый.
– О монсеньор, я пришла, чтобы вы могли увидеть меня… Вы меня отвергли, но ведь вы меня совсем не знаете. И вот я здесь, взгляните на меня, прежде чем вновь оттолкнуть меня… Я люблю и любима, и больше нет ничего, ничего, кроме этой любви, только бедная девочка, которую добрые люди подобрали здесь на паперти собора… И вот я у ваших ног, маленькая, слабая и полная смирения. Если я встану у вас на пути, вы с легкостью отбросите меня. Вам стоит лишь пошевелить пальцем, и я буду уничтожена… Ах, сколько я пролила слез! Трудно вообразить, как я страдаю. Но люди заслуживают жалости… Мне тоже хотелось бы защитить себя. Да, я не получила образования, я просто люблю и знаю, что меня любят… Разве этого мало? Любить, любить и не бояться говорить об этом!
И она говорила, прерывая фразы вздохами, признавалась во всем, в порыве наивной крепнущей страсти. Это было признание в любви. Она посмела высказать это лишь потому, что была целомудренна. Мало-помалу Анжелика отважилась поднять голову:
– Монсеньор, мы любим друг друга. Фелисьен, быть может, объяснил вам, почему так случилось. Я часто думала об этом, но так и не нашла ответа… Мы любим друг друга, и, если это преступление, простите нас, ибо наше чувство пришло извне, от тех самых деревьев и камней, что окружали нас. Когда я поняла, что люблю его, было уже слишком поздно, чтобы перестать любить… И как теперь сделать это? Вы можете запереть его в своем доме, женить на другой, но вы не заставите его разлюбить меня. Он умрет без меня, так же как и я умру без него. Даже когда его нет рядом со мной, я чувствую, что он все еще здесь, нас невозможно разлучить, ведь наши сердца слиты воедино и неразделимы. Стоит мне только закрыть глаза, и я снова вижу его, он здесь, в моем сердце… И вы хотите разлучить нас? Монсеньор, то воля небес! Не мешайте нам любить друг друга.
Он смотрел на эту девушку в дешевом платьице, такую простую, овеянную ароматом свежести и полевых цветов, слушал этот гимн любви, этот чарующий, проникновенный голос, постепенно звучащий все увереннее. Соломенная шляпка соскользнула с ее головы, ее личико предстало в ореоле золотых волос, и ему показалось, что перед ним дева из Золотой легенды, сошедшая с миниатюры старинного молитвенника, в ней была какая-то хрупкость, первозданное парение чистой страсти.
– Монсеньор, смилостивьтесь! В вашей власти сделать нас счастливыми!
Она умоляла его, но, видя, что он по-прежнему холоден и безучастен, снова склонила голову. О это смятенное дитя, стоящее перед ним на коленях, такой знакомый аромат юности, который источает эта прелестная головка с завитками светлых волос, похожих на те, что он некогда так безумно целовал. У его любимой, мучительную память о которой не изгладили двадцать лет покаяния, была та же гордая, лилейно изящная линия шеи, то же благоухание юности. Она возродилась, это она, рыдая, умоляет его не губить ее любовь.
По лицу Анжелики вновь заструились слезы, однако она продолжала, желая высказаться до конца:
– Монсеньор, я люблю его, но люблю и благородство его имени, и блеск его богатства, достойного короля… Да, я понимаю, я – никто, ничто, и звать никак, и может показаться, что я хочу заполучить Фелисьена из-за его денег; но ведь правда, я люблю его и за это богатство… Я признаю это, ведь вы должны знать обо мне все… Ах, стать богатой благодаря ему, жить вместе с ним, в неге и роскоши, быть обязанной ему всеми радостями, быть свободной ради нашей любви, не допускать чужих слез и страданий!.. С тех пор как Фелисьен полюбил меня, я вижу себя одетой в парчу, как в старые времена; на шее, на запястьях – сверкающий поток драгоценных камней и жемчуга; у меня есть лошади, кареты, я прогуливаюсь по лесу в сопровождении пажей… При мысли о любимом мне всегда видится этот образ; и я говорю себе, что так и должно быть: он исполнил мое желание стать королевой. Неужто это так нехорошо, монсеньор, – любить его еще больше за то, что он исполнил мои детские мечты, волшебную сказку о чудесном золотом дожде?
Монсеньор смотрел на нее: Анжелика стояла, гордо выпрямившись, очаровательная в своей простоте, истинная принцесса. Она действительно напоминала ту, другую: та же нежность цветка, те же нежные слезы, ясные, как улыбка. Она источала пьянящее очарование, он ощутил теплое дуновение, ту самую дрожь воспоминаний, которая заставляла его по ночам, опустившись на молитвенную скамейку, рыдать, нарушая своими стенаниями тишину епископского сада. Накануне он до трех ночи боролся со своими страстями, и эта волнующая любовная история лишь разбередила неизлечимую рану. Но за его бесстрастием трудно было различить какое-то чувство, ничто не выдавало его внутренней борьбы, попыток укротить сердечные порывы. Если рана и кровоточила, никто не видел крови; монсеньор лишь бледнел и становился все более замкнутым.
Это упорное молчание привело Анжелику в отчаяние, и ее мольба стала еще горячее:
– Я отдаю себя в ваши руки, монсеньор. Сжальтесь и решите мою судьбу.
А он по-прежнему молчал, внушая ей ужас, все более грозный и величественный. Пустынный собор, где в боковых нефах уже сгустилась темнота, а в центре, под высокими сводами, угасал дневной свет, лишь усиливал муки ожидания. В капелле было уже не разглядеть надгробных плит; и только фигура епископа в черной сутане и его продолговатое бледное лицо, казалось, еще сохранили частицу света. Анжелика видела, как блестят его глаза, устремленные на нее. Они сверкали всё ярче. Неужели в них горит гнев?
– Монсеньор, если бы я не пришла, то вечно винила бы себя за то, что мне недостало мужества, за то, что лишила нас обоих счастья… Скажите, умоляю вас, скажите, что я права, что вы согласны!
Что толку спорить с этим ребенком? Он уже объяснил сыну причины своего отказа, этого достаточно. Если он молчит, значит считает, что ему нечего сказать. Анжелика понимала это, она хотела привстать и дотянуться до его рук, чтобы поцеловать их. Но он с силой оттолкнул ее, и она испугалась, заметив, что от внезапного прилива крови его лицо побагровело.
– Монсеньор… Монсеньор…
Наконец он разомкнул губы и вымолвил одно-единственное слово, слово, прежде брошенное сыну:
– Никогда!
И ушел, даже не совершив в тот день молитвы. Тяжелые шаги затихли за колоннами апсиды.
Упав на каменные плиты, Анжелика еще долго рыдала в гулкой тишине пустынного собора.