В те дни, когда Малкольм пребывал в хорошем настроении, вызванном идеальным количеством выпитого вина, Марионетки осмеливались выведать у него что-нибудь о тени, которая танцевала с Эмберлин и так отчаянно обнимала ее. Была ли фигура из дыма и пыли частью проклятия? Или это существо из другого мира? Зрители считали, что призрак был не более чем удачной игрой света, тщательно охраняемым секретом труппы, но Марионетки знали, что они ошибаются.
Малкольм лишь смеялся и отмахивался от этих расспросов, как и от многих других. Иногда он все же давал ответы, но те порождали лишь еще больше вопросов. Никто не знал, как была создана тень и как она держала Эмберлин в объятиях. Малкольм отказывался выдавать свои тайны, сколько бы она сама или другие ни просили.
Это была козырная карта, которую он старательно оберегал от других. Еще одна сенсационная тайна, которая заставляла людей снова и снова возвращаться к «Чудесным Марионеткам Малкольма Мэнроу». Секрет, из-за которого в его казну так и сыпались монеты. Какую бы историю они ни исполняли на сцене, тень всегда была где-то рядом. Приходила, чтобы заключить Эмберлин в тепло своих теневых объятий.
Эмберлин ополоснула лицо в тазу с теплой водой, радуясь, что наконец-то избавилась от пудры и пасты, которые утяжеляли кожу, после очередной ночи танцев под жаркими софитами и тысячей взглядов, прикованных к ее беспомощному телу. Но, как и во время других выступлений, она почувствовала спокойствие – даже облегчение, – когда призрачный юноша протянул ей руку. На краткий миг ей показалось, что он может встать между ней и бесконечной, кричащей толпой.
Она посмотрела на свое отражение в воде. Налитые кровью глаза, темные круги под ними. Ее преследовали мысли о жизни, которую она должна была прожить. О танцевальной карьере, которую должна была любить, а не ненавидеть. Эмберлин провела пальцами по воде, чтобы разрушить искаженное изображение, и ее мысли разлетелись подобно ряби.
Со временем Эмберлин привыкла к тени. Раньше теневой юноша танцевал с Эсме, когда та еще была звездой Малкольма. Но после ее смерти Эмберлин, как самой старшей Марионетке, пришлось принять эту ношу, слишком большую и тяжелую. Вот тень и стал принадлежать ей. Эмберлин танцевала с ним так долго, так много бесконечных ночей, что он превратился в старого друга. Утешение на сцене страха. Он приходил, чтобы обнять ее и оградить от ужасов потери контроля. Каждый раз, когда ее заставляли танцевать – потому что тело ее было не более чем сосудом для проклятия, – Эмберлин пыталась укрыться в глубине сознания, но его темный, желанный силуэт, казалось, всегда возвращал ее к самой себе.
Оживлял частичку ее умирающей души.
Эмберлин никак не могла объяснить это другим Марионеткам, даже Алейде, – знала, что они скажут. Тень была лишь иллюзией. Еще одним трюком Малкольма, в котором не больше характера, чем в ее собственной тени, созданной мерцающими свечами. Каждое его движение подчинялось воле Малкольма, каждая видимость заботы и тепла были лишь обычной игрой.
Но когда странная, податливая и в то же время твердая рука тени прикасалась к ее коже так, словно он понимал ее боль, словно чувствовал то же самое, Эмберлин казалось, что он был больше чем просто наваждением.
В каком-то смысле Эмберлин не хотела знать ответ. Как бы сильно ей ни хотелось узнать, с кем выступает каждый вечер, она понимала: ее воображение рисовало картинку гораздо приятнее, чем то, что, скорее всего, являлось правдой. Пока Малкольм лично не признает, что теневой юноша – всего лишь уловка, для Эмберлин он мог быть чем-то большим. Хранителем души, призванным выманить ее из оков собственного разума, в то время как тело подчинялось чужой прихоти. Тенью кого-то живого, кто неведомым образом чувствовал их связь.
Она знала, что ни один настоящий парень никогда не прикоснется к ней так, как это делал тень, что Малкольм никогда этого не допустит. И поэтому их партнерство казалось еще более божественным.
Эмберлин вздохнула и опустила руку в воду, заставляя свое отражение, смотревшее на нее из глубины, раствориться. Она не могла так думать. Не могла думать о такой ерунде. Ей никогда до конца не понять, откуда взялась ее уверенность в том, что тень – не просто тень.
Эмберлин насухо вытерла лицо, встала со стула и направилась в общую комнату, чтобы свернуться калачиком у зажженного камина и остаток вечера слушать тихую болтовню других Марионеток.
Она уловила висящее в воздухе напряжение еще до того, как вошла в комнату. До того, как услышала пьяный голос Малкольма, который напевал что-то неразборчивое. Ноты разлетались и сбивались в невнятную какофонию звуков. Эмберлин остановилась в коридоре и, склонив голову набок, прислушалась.
По вечерам Малкольм часто оставлял их одних, поэтому то, что он сейчас находился в их общей комнате, не предвещало ничего хорошего. Пьяный Малкольм был более опасен, чем трезвый. Его сила становилась непредсказуемой, даже неистовой, и он мог поставить на колени любую из них – да так, что трещали коленные чашечки, – просто за то, что они смотрели на него дольше, чем ему нравилось.
Должна ли она развернуться и пойти обратно к себе? Стоит ли попытаться избежать встречи или же лучше встать прямо перед ним, невидимая у всех на виду, в окружении остальных сестер?
Но Марионетки уже находились внутри, и Алейда, скорее всего, была среди них. У Эмберлин не было иного выбора, кроме как всегда вставать между Алейдой и опасностью. Поэтому, сделав глубокий вдох, она толкнула дверь, и в тот же миг на нее обрушился шум, словно она резко вынырнула из воды.
Марионетки застыли на месте, натянутые как струны, а их широко раскрытые глаза были прикованы к Малкольму. Он носился туда-сюда перед очагом в помятом костюме, который еще не успел сменить. Эмберлин с минуту наблюдала за этим странным представлением, чувствуя, как каждый мускул в теле напрягается.
По крайней мере, Малкольм выглядел счастливым. Он больше нравился ей именно таким. Когда алкоголь заставлял его танцевать, а не скалить зубы. Когда алкоголь развязывал ему язык и он беззаботно рассказывал им редкие подробности о своей жизни до того, как стал их Кукловодом. Эмберлин бережно хранила все эти крохи информации в сознании, надеясь, что однажды он выдаст что-нибудь, что она сможет использовать против него. Она знала, что Малкольм был родом из бедной семьи и что отец постоянно избивал его до потери сознания. Знала и о том, как он осознал свою исключительность, несмотря на место рождения, а потом сбежал из дома в поисках истинной судьбы. Знала и многие другие факты из его биографии, достойные воспоминаний, но ничего, что наделило бы ее властью над ним. И все же она внимательно слушала его и запоминала.
Эмберлин прокралась внутрь и подошла к Алейде.
Малкольм сжимал в руке бутылку и опрокидывал ее содержимое в рот с резким смешком, так что изредка выплескивалось вино.
– Что происходит? – спросила Эмберлин, когда Малкольм особенно резко крутанулся на каблуках и споткнулся о подставку для ног. Полы его одежд взметнулись, и он неуклюже свалился на пол. Из его рук вылетел конверт со сломанной печатью и приземлился в опасной близости от огня, пылающего в камине.
– Я не уверена, – пробормотала в ответ Алейда. – Он все продолжает повторять «Парлиция» и напевать… – Она замолчала, зачарованно глядя на Малкольма, который извивался на полу подобно упавшей на панцирь черепахе, а потом покачала головой.
Эмберлин склонила голову набок.
Она слышала о Парлиции – видела ее на своих картах. Эту непостижимо древнюю столицу далекой от Нью-Коры страны, чьи улицы на протяжении веков ширились и разрастались, словно корни дерева, превращаясь в нечто незыблемое. Этот город мог выдержать все, просто потому что никогда не перестанет существовать – его корни уходят слишком глубоко в землю, чтобы их можно было вырезать. По сравнению со старейшим городом за Ауруским океаном, Нью-Кора казалась совсем юной.
Именно из Парлиции, как однажды выяснилось, была родом Эсме, и эти крупицы информации Эмберлин никогда бы не смогла забыть. Малкольм вырвал ее из родного дома и привез в Нью-Кору, чтобы основать театр Марионеток. К сожалению, Эсме никогда не рассказывала о своей жизни в том городе.
– Он еще не заметил тебя, Эмбер, – продолжила Алейда. – Убирайся отсюда, пока он не поднялся.
Она осторожно подтолкнула Эмберлин к двери, желая уберечь от неприятностей, и осознание этого на мгновение согрело душу. Но Эмберлин не послушалась. Вместо этого прищурила глаза и уставилась на письмо рядом с Малкольмом, который пытался встать, все еще не прерывая своей странной песни. Красная сургучная печать с неразличимым штампом была сломана. Что бы ни содержалось в том письме, именно оно заставило Малкольма изображать некое подобие танца. Эмберлин была уверена в этом. И хотела узнать, что же там было написано.
Она глубоко вздохнула и шагнула вперед, игнорируя протесты Алейды.
– Позволь мне помочь, – сказала Эмберлин, протягивая руку Малкольму. Он вскинул голову, чтобы посмотреть на нее, и его губы искривились в улыбке, которую, как она полагала, другие люди сочли бы обворожительной.
Он схватил ее за руку и потянул с такой силой, что Эмберлин чуть не завалилась прямо на него. Она зашипела от боли, и Джиа с Анушкой тут же бросились к Малкольму, стараясь приподнять его за локти с обеих сторон, чтобы снять с Эмберлин часть нагрузки. Они втроем усадили его в кресло у камина, и он с покрасневшими от возбуждения щеками потонул в мягких подушках. Эмберлин осторожно подняла конверт; рука болезненно пульсировала в том месте, где он схватил ее. Она встала перед Малкольмом и помахала письмом перед его лицом.
– Можно?
Малкольм перевел взгляд с нее на письмо и разразился лающим смехом.
– Принесешь мне еще вина и можешь делать что угодно, принцесса!
Услышав свое прозвище, произнесенное гнусавым голосом, Эмберлин напряглась, а потом посмотрела на Иду, которая уже достала из буфета полупустую бутылку вина и протянула Малкольму. Тот выхватил ее и залил горячительную жидкость себе в глотку. За мгновение прикончив бутылку, он с улыбкой кивнул Эмберлин, словно показывал, что теперь она может раскрыть конверт. Остальные Марионетки прильнули друг к другу, отчаянно желая услышать, что же заставило Малкольма танцевать в их комнате для отдыха.
Быстро взглянув на Алейду, Эмберлин достала письмо из конверта и начала читать вслух:
Дорогой месье Малкольм Мэнроу и его чудесные Марионетки,
Слухи о вашем восхитительном шоу дошли даже до нас, в Le Thea tre de Feu, также известном как Театр Пламени Парлиции. Мы не слышали ничего, кроме лестных отзывов.
Хотим пригласить вас выступить в нашем прекрасном театре. Мы будем рады, если вы, месье Мэнроу, вернетесь туда, где началась ваша невероятная карьера. Пожалуйста, окажите нам невероятную честь и привезите вашу талантливую танцевальную труппу, чтобы поучаствовать в Рождественском сезоне.
С нетерпением жду вашего ответа, чтобы мы могли приступить к подготовке.
Искренне ваша,
мадемуазель Фурнье
Театр Пламени
Эмберлин прочла обратный адрес, а затем повернулась и посмотрела на Марионеток. У них чуть не отвисли челюсти.
– Парлиция, – прошептала она.
Никто ничего не сказал. Все устремили взоры на вдрызг пьяного Малкольма. Он шумно отхлебнул вина, вытер рот рукавом и улыбнулся в ответ.
– Мой любимый город! Театр, в котором зарождалась моя карьера, молит меня о возвращении и просит дать шоу!
Эмберлин переглянулась с Алейдой и увидела в ее глазах ту же странную смесь любопытства и ужаса, что испытывала сама. Каково это – побывать в другом городе? Станет ли он очередной тюрьмой, еще одной сценой, на которой они будут выставлять себя напоказ, или же возможностью для чего-то большего? Для перемен? Может быть… новый шанс на спасение?
– Думаю, мне стоит сообщить новой Марионетке, что скоро нам потребуется ее талант, а? – Малкольм снова рассмеялся, а Эмберлин лишь сильнее напряглась, подумав о следующей несчастной девушке, которую он собирался заманить в свои сети. Ее интерес к новому городу мгновенно улетучился.
В общей комнате воцарилось напряженное молчание. Осознав, что никто больше не радуется вместе с ним, он прорычал Мириам:
– О, улыбнись давай. От тебя не убудет. Улыбка делает тебя только краше. – Он взмахнул рукой, и щеки Мириам дернулись, губы изогнулись в гротескной ослепительной улыбке, хотя в глазах по-прежнему томилась печаль всего мира. – Да бросьте вы хмуриться! Улыбайтесь! Мы едем в Парлицию!
Малкольм встал с кресла и вскинул руки к потолку. Эмберлин зажмурилась, изо всех сил пытаясь бороться с жаром проклятия, которое словно рикошетом отскакивало от Малкольма. Бледные нити с треском затягивались вокруг нее, словно тиски, посылая по коже волны боли. Тело больше не слушалось. Оно едва помнило ее. Малкольм сделал небрежный жест ладонью, и Марионетки завертелись на месте, словно балерины, застрявшие в музыкальной шкатулке с драгоценностями.
Проклятие заставляло Эмберлин улыбаться Кукловоду и кружиться в некоем подобии танца. Малкольм же лавировал между танцующими живыми куклами, распевая во всю мощь легких невнятные песни. Его пьяная, неотвратимая сила пронзала каждый нерв, но Эмберлин не могла даже закричать.
И все же в этот раз Эмберлин не позволила себе онеметь. Не укрылась от происходящего в глубине души.
Она смотрела на Малкольма, улыбаясь сквозь боль от проклятия, и продолжала кружиться на месте, пока ярость все сильнее разгоралась в ее сердце.
Малкольм, развалившись в кресле, провалился в пьяное забытье. Остатки вина из бутылки, которую он так и не выпустил из рук, стекали на пол, окрашивая потертый ковер в кроваво-красный цвет.
Щеки Эмберлин уже болели от натянутой улыбки, когда она жестом указала на дверь. Алейда уловила едва заметное движение и кивнула. Они обе встали, прошли между девушками, скорчившимися на полу в разной степени изнеможения, и вместе покинули комнату.
Бесшумно ступая и стараясь избегать скрипучих половиц, Эмберлин повела Алейду в их спальню, где воздух был разреженным и холодным без тепла очага.
Алейда внимательно наблюдала, как Эмберлин закрывает за ними дверь.
– Нет, – сказала она, пытаясь смягчить резкое слово.
Эмберлин повернулась на каблуках, чтобы посмотреть ей в лицо, и нахмурилась.
– Я еще ничего не сказала, – запротестовала она.
– И не нужно. У тебя на лице все написано.
– Просто выслушай меня…
– Нет, Эмбер.
Несколько долгих мгновений они пялились друг на друга. Во взгляде Эмберлин читалось разочарование, а в глазах Алейды отражалось нечто более отчаянное. Даже немного печальное. Она шагнула вперед и снова заговорила, понизив голос:
– Я выслушала тебя, Эмбер. И понимаю твое желание сбежать, правда понимаю.
– Это все, чего я хочу, – прошептала Эмберлин. – Возможно, лучшего шанса у нас не будет. Только представь, как было бы легко ускользнуть, смешавшись с шумной толпой в порту.
Алейда пересекла комнату и со вздохом бросилась на кровать.
– Я каждую ночь представляю, как возвращаю себе власть над собственным телом. Делаю и говорю все, что захочу. Ухожу туда, где Малкольм не сможет заставить меня улыбаться, – сказала Алейда, лениво скользнув пальцами по лицу.
Эмберлин тоже подняла руку и нежно погладила щеки, ужасно болевшие от напряжения. Из-за необходимости улыбаться до тех пор, пока Малкольму не надоест. Улыбаться, когда душа ее хотела плакать. Кричать. У Эмберлин заслезились глаза, а Алейда посмотрела на нее и продолжила полным жалости голосом:
– Я пытаюсь сказать, что понимаю. Но мы не можем бросить наших сестер, пока нет никакой уверенности в том, что мы вернемся и спасем их. Что вообще выживем. Что в случае неудачи не просто так навлечем гнев Малкольма и на себя, и на них.
Эмберлин пересекла комнату и села рядом с ней.
– Он везет нас в Парлицию, – медленно проговорила она, будто Алейда не до конца осознавала, что именно происходит. – Скоро мы окажемся в далекой и неизвестной стране, так что он вряд ли сможет нас найти, если мы убежим. Все складывается идеально.
Алейда пожала плечами.
– Возможно, оказаться в новом месте – именно то, что нам нужно. Возможно, там мы сможем стать счастливыми.
Эмберлин вскочила на ноги, почувствовав, как в груди вспыхнул яростный огонь, и уставилась на Алейду.
Та отшатнулась.
– Счастливыми? – прошипела Эмберлин. – Вот какими, по-твоему, мы будем? Счастливыми?
– Мы можем хотя бы попытаться ими стать. Это лучше, чем жалеть себя. Может быть, что-то изменится. Может быть, новое место сделает все немного терпимее, – прошептала Алейда, опустив плечи, словно хотела спрятаться от внезапного порыва ярости подруги.
Эмберлин покачала головой и разразилась почти маниакальным смехом.
– А как нам не жалеть себя? С Малкольмом мы никогда не будем счастливы. Ни в Нью-Коре, ни в Парлиции. Ни в любом другом месте, где бы этот ублюдок ни решил похвастать нами и нашими талантами. Он украл наши жизни, Алейда. Украл все: и воспоминания о людях, которых мы любим, и все то, что должны были испытать. Я больше не вынесу ни эти бесконечные танцы, ни тягостное ожидание следующего шоу. Мы только и делаем, что считаем дни, пока обрывки жизни, которые у нас еще остались, не будут полностью вырваны.
– Я тоже хочу, чтобы все это закончилось, но ни за что не брошу сестер, – сказала Алейда, приподняв подбородок. Эмберлин перестала вышагивать по комнате и сжала руки в кулаки так сильно, что стало больно. – Подумай о бедной девочке, которую Малкольм вот-вот предаст проклятию. Подумай, что совсем скоро она потеряет все, Эмбер. Мы должны позаботиться о ней так же, как и обо всех остальных. Как вы с Эсме заботились обо мне. Если бы не она, мы бы уже давно сломались. – Алейда встала с кровати и, сократив расстояние, нежно положила обе ладони на плечи Эмберлин, как будто могла таким образом утихомирить ее гнев. – Они твои родные сестры. Они важнее любой жизни, которую мы можем получить для себя.
– Да мне плевать на новую Марионетку, Алейда, – прошипела Эмберлин, хотя слова прозвучали фальшиво даже для ее собственных ушей. – Я никогда не просила быть главной Марионеткой. Никогда не хотела быть той, на кого равняются остальные.
– Они уважают тебя, – настойчиво продолжала Алейда. – Без тебя Марионетки пропадут. Мы должны держаться вместе. Должны остаться рядом с бедными душами, обреченными на ту же участь, что и мы.
Эмберлин стряхнула руки Алейды. Живот снова скрутило, а в ушах набатом застучала кровь.
– Я брошу любого ради свободы, – процедила Эмберлин сквозь стиснутые зубы.
Она захлопнула рот, удивившись своим же словам, а потом увидела, как отчаянное выражение лица Алейды сменяется глубокой печалью. Мгновение они смотрели друг на друга. Голос Эмберлин все еще эхом отражался от стен. В глазах Алейды читалась щемящая тоска.
Следующие слова Эмберлин произнесла более мягко. Умоляюще.
– Пожалуйста, соглашайся. Я не хочу оставлять тебя, но сделаю это.
Между ними воцарилась невыносимая тишина. Алейда просто смотрела на Эмберлин, а в ее взгляде горела обида.
Их забрали из семей и превратили в Марионеток с разницей всего в несколько недель. Оторванные от родного дома, они постепенно забыли прежнюю жизнь и встретили новую – неполноценную – вместе с Эсме, которая взяла их обеих под свое крыло. Когда проклятие, одиночество или стыд за происходящее одолевали их, они всегда могли спрятаться вместе, положиться друг на друга, стать подобием спасательной шлюпки, которая не даст никому из них утонуть. Они вместе страдали, и боль эта породнила их, скрепив узами, которые невозможно разорвать.
По щеке Алейды скатилась слеза. У Эмберлин перехватило горло от горечи. От собственной угрозы бросить лучшую подругу. Она знала, что должна все исправить – взять свои слова обратно и проглотить их, сказать Алейде, что она не имела этого в виду.
Но… разве это неправда? Она уже не была уверена. В тот момент, да и во многие другие, ничто не казалось таким важным, как обрести свободу.
Она хотела вырваться из лап Малкольма. Их время медленно истекало, и Алейда, похоже, не могла с этим смириться. Так почему бы не провести последние дни, месяцы, годы – сколько бы времени у них ни осталось – в поисках света, вместо того чтобы прозябать во тьме?
Эмберлин прикусила язык. Алейда пыталась найти в ее глазах ответ, который хотела услышать. Но тишина между ними продолжала затягиваться, и плечи Алейды наконец поникли.
– Я не стану тебя останавливать. А позже расскажу им, почему ты решила уйти. – Алейда повернулась, собираясь покинуть комнату, но потом остановилась. – Надеюсь, ты права. Надеюсь, ты убежишь так далеко, как только сможешь. А я буду бесконечно по тебе скучать.
Она обошла Эмберлин и направилась к выходу. Эмберлин даже не обернулась, чтобы посмотреть, как подруга уходит.
Когда дверь позади нее со скрипом закрылась, Эмберлин выпрямилась во весь рост, сохраняя спокойствие, хотя ей хотелось только одного – разбиться вдребезги.