К книге
Под нелегальной кличкой МГлава восьмая
35%
Глава восьмая
8

Густая толпа стояла по обе стороны входа в здание дрезденского главного вокзала, когда нас, закованных в цепи и сопровождаемых полицейскими, вели к вагону для заключенных. На перроне были наши родные и знакомые. Лиза, моя жена, также пришла, чтобы проститься — на пять лет? на более долгий срок? навсегда?.. Кто мог это знать? Люди кивали нам, когда мы тяжелым шагом проходили через вестибюль. Многие женщины плакали. Взволнованные, но улыбающиеся, мы отвечали на приветствия поднятием скованных рук. 

В вагонах нас втиснули в клети без окон по два человека в каждую. Скоро мы почувствовали, что поезд тронулся. После многочасовой езды наконец прибыли к месту назначения, в Цвиккау. Машины, которые должны были доставить нас в тюрьму, уже были наготове. Со мной ехали еще пять товарищей по несчастью, из них трое также осужденные за политические «преступления». 

Путь был недолог, и вскоре тяжелые тюремные ворота захлопнулись за нами. Невольно подумалось: если я останусь жив и здоров, то эти ворота должны открыться передо мной в тысяча девятьсот сороковом году.

Формальности по приему — отпечатки пальцев, измерения и т. д. — длились не слишком долго, затем я надел арестантский костюм: черные брюки и пиджак, по шву брюк широкие желтые лампасы, на левом рукаве пиджака желтая повязка. 

Поскольку мне предстояло просидеть два года восемь месяцев в одиночке, меня направили в дом одиночного заключения. Старый угрюмый сторож принял меня и отвел на второй этаж, в камеру 58. Этот каменный мешок почти не отличался от тех, которые я знал по предыдущим тюрьмам. 

Одиночное заключение означало, что я лишался книг, газет, работы — всего, чем можно было хоть как-нибудь занять себя. Раз в квартал мне разрешалось писать домой одно письмо и одно получить из дому. Я мог раз в три месяца просить о свидании с близкими. Однако окружной начальник разрешал свидание только при условии хорошего поведения. В тех случаях, когда Лиза получала разрешение видеться со мной, мы разговаривали в течение двадцати минут в особом помещении под надзором тюремщика. Время от времени нас, находившихся в одиночном заключении, водили во двор на прогулку. Мы маршировали на расстоянии двадцати метров один от другого и не имели права разговаривать или делать друг другу знаки. За нарушение правил нас могли наказать заковыванием в кандалы, лишением пищи и свиданий, запрещением писать письма. Мы обязаны были приветствовать тюремщиков отдаванием чести и поворотом головы. Раз в неделю нас брили и раз в месяц водили в баню; при этом менялось и белье. Какое это было замечательное ощущение — свежее белье! 

Однако что значило все это в сравнении с душевными муками, которым подвергался человек день за днем, месяц за месяцем, долгие годы сдавленный серыми стенами: все тот же спертый воздух и глубокая мучительная тишина, все тот же неизменный распорядок. 

Каждое утро в пять часов нас будил колокол. Мы должны были немедленно встать и подтянуть к стене «кровать» — железную раму с тоненьким матрасом из морской травы. Затем я принимался подметать камеру маленьким веником. Каждый раз набиралось не больше наперстка пыли. Да и откуда было ей взяться? От тысячи шагов взад и вперед в течение дня или оттого, что я без конца вертелся ночью на своей жалкой проволочной постели? Потом я умывался остатком воды, сэкономленной от вчерашней порции в два литра. Тем временем приближался момент, когда в первый раз должна была открыться дверь. К этому времени кувшин для воды, совок для мусора, миску для еды и кофейную кружку следовало поставить у железной двери. 

Все яснее было слышно, как в коридоре открывалась одна дверь за другой. Затем тюремщик останавливался перед моей камерой. Еще до того, как распахивалась дверь, я отскакивал к задней стене и отчеканивал утренний рапорт: 

— Камера 58 занята одним человеком — все в порядке! 

Тюремщик шел дальше, а я одним прыжком подскакивал к двери. Совок для мусора и кувшин для воды выставлялись в коридор, миску для еды и кружку я держал в руках. И так каждое утро. Как только тюремщик наполнял оба сосуда, необходимо было быстро поставить их на стол и броситься за кувшином с водой и пустым совком. Мешкать было нельзя, иначе сторож, захлопывая железную дверь, мог угодить тебе по спине. 

Второй раз дверь открывалась через шесть часов. Все происходило тем же порядком, только на этот раз нужно было рапортовать: «Налицо один человек!» Днем суп был несколько гуще, но не давали хлеба. После того как заключенный, давясь, проглатывал безвкусную бурду, нужно было тщательно, используя минимальное количество воды, вымыть миску, кружку и ложку. Нож и вилку сидящим в одиночном заключении не давали. Нам отказывали в этих предметах вовсе не потому, что государство беспокоилось за нашу жизнь и здоровье, а потому, что его чиновники в случае самоубийства заключенного имели бы лишние заботы. Мы должны были использовать ручку ложки в качестве ножа в тех редчайших случаях, когда получали ничтожную порцию мармелада или маргарина.

Вечером, в шесть часов, церемония с миской и кружкой вновь повторялась, затем камера запиралась. После этого я приступал к вечерней прогулке: семь шагов вперед, семь назад. Примерно через два часа я прекращал это занятие и в течение нескольких минут, стоя у двери, прислушивался, пока тишина не убеждала меня в том, что, кроме дежурного ночного сторожа, поблизости никого не было. Тогда я доставал из проволочного сплетения железной койки спрятанный там карандаш и выстукивал вопрос моим соседям: есть ли новости? Часто и меня вызывали этим же способом и что-нибудь сообщали, а я должен был передать новость дальше. В двадцать один час свет выключался и тюрьма засыпала. 

В это мучительное однообразие, несмотря на строгую изоляцию, все же время от времени врывалось дыхание жизни — наша партийная группа действовала. 

Нелегальная группа состояла из товарищей, на которых не распространялся строгий режим одиночного заключения, и они могли работать в своих камерах. В нее входили Курт Зиндерман, Ганс Байер и Ганс Шлоссер. Если время и условия надзора позволяли, то они проводили свои заседания в камере, в которой стояла машина для изготовления пуговиц. Наиболее благоприятным для работы группы было время, когда дежурил «папаша». Этот смелый человек предостерег политических заключенных от многих опасностей, например, когда в нашу среду затесался провокатор. 

Партийная группа поддерживала контакт с другими товарищами в доме одиночного заключения. Она помогала заключенным пополнить в тюрьме политические знания, доставала контрабандой газеты и тайком передавала их тем товарищам, которые, подобно мне, находились в строгой изоляции. Для этого использовали момент, когда по каким-либо причинам дверь камеры оставалась открытой. Товарищам, которым было запрещено писать, передавались карандаш и бумага. Если кто-либо из наших друзей попадал в карцер, группа собирала для него продукты, чтобы он мог быстрее восстановить силы. 

Наступил 1938 год. Я отбывал второй год одиночного заключения, когда однажды (я никогда не забуду этой минуты) дверь камеры внезапно открылась и я увидел группу хорошо упитанных штатских, столпившихся вокруг «золотого фазана»[10]. Вглядевшись пристальнее в человека в военной форме, я узнал в нем нациста Мучмана, имперского наместника Саксонии. Он просунул голову в камеру и сказал: 

— Ну как, Зимон, все еще коммунист? Или наше национал-социалистское мировоззрение взяло верх? Теперь оно — достояние всей Германии! 

Я ответил глухим, необычным для меня голосом: 

— Я не понимаю, что вы имеете в виду. 

Он мгновение посмотрел на меня и затем сказал: 

— Ну, ведите себя хорошо, тогда вы еще познаете благодать третьего рейха. 

Затем дверь закрылась. Мне было слышно, как этот спектакль повторился у соседней камеры. 

«Я отказываюсь от вашей благодати! Я не хочу ничего знать о проклятом третьем рейхе, вы, преступники!» Эти слова хотелось прокричать им вслед, но рассудок подсказал, что я этим ничего не добьюсь, кроме тяжелого наказания. 

Одна мысль не давала покоя: неужели Мучман прав и вся Германия поверила нацистам? Я снова и снова пытался представить себе положение в Германии, однако это не удавалось. Мучман, конечно, солгал — таков был мой вывод. 

Наконец время одиночного заключения истекло. 

Меня перевели в северный корпус тюрьмы и поместили в общую камеру. Как и все, я должен был ежедневно работать по десять часов. Меня окружали в основном уголовники. Мы выполняли разнообразную работу — теребили тряпье, плели канаты, клеили кульки, вытягивали из старых лоскутьев шелковые нити; занятия изрядно отупляющие. При этом охранники строго следили за тем, чтобы мы не разговаривали. Жизнь здесь едва ли была более легкой, чем в одиночном заключении. 

Вскоре произошло то, что предсказал немецкому народу Эрнст Тельман: «Кто выбирает Гитлера, тот выбирает войну». Германские фашисты зажгли пожар второй мировой войны, совершив нападение на Польшу. Это была трагедия немецкого народа, и мы не могли ей помешать. 

В эти дни среди нас, арестантов, завязывались горячие споры и даже возникали серьезные столкновения, особенно с теми заключенными социал-демократами, которые все еще не хотели признать правильность предсказаний коммунистов. Слишком многие из них верили в теорию о неизбежном провале политики нацистов, выдвинутую правыми лидерами СДП. Они никак не хотели поумнеть! Все же нам удалось, опираясь на марксистско-ленинское мировоззрение, убедить многих из них в том, что новая эра в истории человечества была открыта в 1917 году Великой Октябрьской социалистической революцией. Уже в самом начале войны мы знали, что она закончится ужасной трагедией для немецкого народа, но мы знали также и то, что родится лучшая Германия, которая пойдет по пути социализма. 

Множество волнующих известий первых месяцев войны проникало через тюремные стены, и мы спорили до изнеможения. Между тем приближался день, когда меня должны были освободить. Постепенно я начал психологически настраиваться на то, что скоро буду на свободе. Моя внутренняя связь с жизнью тюрьмы постепенно ослабевала. Хотя я и не отдавал себе в этом отчета, мое внимание все больше привлекали люди, во власти которых я находился много лет и которые превращали мою жизнь в ад. 

Каждый тюремщик имел кличку. Одного мы прозвали Хакш (свинья). Хакш был среднего роста, с крючковатым носом, примерно лет сорока. Он всегда выискивал повод, чтобы подвергнуть нас наказанию. Но его умственные способности были весьма посредственными, и мы, как правило, обводили его вокруг пальца, о чем он догадывался лишь позднее. Тогда Хакш впадал в бешенство и разражался площадной бранью. Время от времени с ним случались прямо-таки истерические припадки. Тогда он кричал, если это происходило в рабочем зале: 

— Все наверх! 

И заключенные должны были вскакивать со своих скамеек. Затем следовала команда: 

— Задраить люки! 

Это значило, что нужно было закрыть окна. Следовала новая команда: 

— Марш за переборки! 

Все должны были выбежать в коридор и повернуться лицом к стене. Иногда мы целый час стояли и слушали грязную брань. Бывало и так, что Хакш прибегал к рукоприкладству. Он предпочитал издеваться над нами по воскресеньям, когда согласно тюремному распорядку заключенным разрешалось использовать свой досуг для игры в шахматы, чтения писем и тому подобных занятий. 

Другого тюремщика мы называли «утка». Уже внешне он производил отталкивающее впечатление. Его мундир был всегда запачкан остатками пищи и покрыт грязными пятнами. Карабин, который носил каждый дежурный, все время сползал ему на брюхо. Время от времени он рывком вскидывал его на плечо, но стоило ему сделать несколько шагов своей вихляющей походкой (отсюда и прозвище «утка»), как карабин снова соскальзывал на брюхо. 

К разряду особо отвратительных тюремщиков относился штурмовик по прозвищу «запах проститутки». Это был тридцатилетний, всегда сильно надушенный тип, с печатью подлости на лице. С недоверчивым, подстерегающим взглядом, он непрерывно выискивал жертвы и сразу же доносил на них тюремному начальству. «Запах проститутки» часто доносил на тех, кто вел себя совершенно безупречно, утверждая, что они приветствовали его не по форме, вели политические разговоры или плохо работали. Всякий раз после его дежурства многие заключенные вызывались к начальнику тюрьмы и получали наказания. 

Другого тюремщика мы прозвали «шаровидная молния». Это был довольно безобидный малый. Он вечно спал. «Шаровидной молнией» его называли потому, что он был маленького роста и круглый как шарик, но меньше всего походил на молнию. Когда «шаровидная молния» дежурил, это был хороший день: мы могли заниматься чем угодно и вести политические разговоры. 

«Теперь вам, тварям, уже не удастся долго меня мучить», — думал я в последние недели перед освобождением. Меня занимал вопрос, что я буду делать на свободе. Много планов теснилось в голове, но ни один из них не принимал конкретных очертаний, кроме непоколебимого решения поступать, как и прежде, в соответствии с моими взглядами коммуниста. 

Подобные размышления не мешали мне заниматься политической работой среди заключенных. Именно в эти дни, когда нацистская военная машина одерживала одну победу за другой, особенно важно было поддерживать тех из нас, кто под влиянием шовинистического угара, проникавшего и в нашу тюрьму, начинал сомневаться в успехе правого дела.

Предыдущая главаГлава 8 из 23Следующая глава