Необыкновенная пестрота лиц привела ею к совершенное замешательство; ему казалось, что какой-то демон искрошил весь мир на множество разных кусков и все эти куски без смысла, без толку смешал вместе.
Николай Гоголь. НЕВСКИЙ ПРОСПЕКТ
Есть ценностей незыблемая скАла
Над скучными ошибками веков.
Неправильно наложена опала
На автора возвышенных стихов...
Что делать вам в театре полуслова
И полумаск, герои и цари?
И для меня явленье Озерова —
Последний луч трагической зари.
Осип Мандельштам, 1914
Он давно понял — против него составлен заговор.
Высокопоставленным недоброжелателям показалось выгодным назвать его сумасшедшим; они сговорились и, возможно, даже специально подкинули ложные слухи о нем нувеллистам{27}. Правильно сказал молодой поэт князь Петр Вяземский: «Сплетня творит историю человека». Завистникам не давала покоя чужая слава, и они сделали все, чтобы провалить «Поликсену», пьесу, которой он отдал свои лучшие два года. Но следом выяснили, что так просто его гений не задушить, и тогда решили разделаться с ним по-другому: окружить интригами, лишить службы и средств к существованию, наконец, объявить сумасшедшим — и так неуклонно, как на парфорсной{28} охоте, затравить и уничтожить. Не выйдет, не выйдет, господа, — у него достанет сил опрокинуть дьявольский план...
Так рассуждал, стоя у подъезда Лесного департамента, Владислав Александрович Озеров, по одной линии жизни — действительный статский советник, вчерашний штатский генерал, по непонятной причине отставленный от места, а по другой — драматург, чья высоко взлетевшая звезда пошла два года назад на закат и теперь окончательно низверглась с небосклона. Обе эти линии, столь, казалось, несоединимые, сошлись в несчастьях, которые свалились на него, как на новоявленного Иова.
Несколько раз он порывался снова войти в двери, из которых вышел, почти выбежал, больше часа назад, но в последний момент останавливался как вкопанный и погружался в свои мысли. Моросящий дождь успел за это время основательно промочить непокрытую, без парика, голову, и тонкие струйки то и дело стекали по щекам Озерова. Когда он в очередной раз взялся за дверную ручку, перед ним возник швейцар и сказал с укоризной и жалостью:
— Вы бы ехали домой, Владислав Александрович. Промокли ведь совсем. А утром, если в том имеется надобность, опять приедете. Утро вечера-то мудренее...
— Прав, братец, прав... — сказал Озеров, растягивая слова. — Позови-ка мою колясочку...
Уж второй год, как случилась неправедная отставка, ездил он в прежний свой департамент с намерением добиться справедливости, но ни с кем здесь не разговаривал, ничего не требовал, а только часами бродил по коридорам и постукивал тростью по стенам; потом в одно мгновение, словно пораженный какой-то мыслью, преображался и выбегал на улицу. У подъезда повторялось с некоторыми вариациями то же, что и внутри здания; он шагал взад-вперед, посылая по сторонам огненные взгляды, потом, как будто объятый поэтическим волнением, замирал, охватив ладонью лоб, и опять начинал мерить тротуар...
Подъехала, повинуясь жесту швейцара, коляска. Озеров поставил ногу на ступеньку, обернулся и застыл во всей своей монументальной красе, одетый в атласные черного цвета кюлоты, длинные чулки и башмаки с пряжками. Обозрев окрестности, он торжественно, как со сцены, произнес:
— Езживали мы, случалось, и в иных каретах...
Коляска была потертой, видавшей виды и ничуть не походила на экипаж, украшенный золочеными львами, с красной сафьяновой сбруей, который был у него раньше. Да и нынешняя лошадь, наследница донкишотовому Росинанту, ничем не напоминала прежний выезд. Впрочем, и с этим экипажем, близким родственником извозчичьих дрожек, доставшемся по случаю за бесценок, вскоре предстояло расстаться. Деньги, накопленные в годы благополучия, стремительно таяли, а имение, обобранное обнаглевшим управляющим, вконец обнищало и ничего, кроме долгов, не приносило.
Кучер тронул медленным шагом. Озеров откинулся на сиденье и громко, в голос, засмеялся. Кучер с опаской покосился назад; его прислали из деревни совсем недавно, и он еще не успел привыкнуть к выходкам барина.
А лицо барина, малоприятное и пугающее, когда он стоял возле подъезда, неожиданно разгладилось, сделалось молодым и довольным. Отсмеявшись, Озеров чуть приподнялся, коснулся спины кучера тростью и сказал:
— Давай по Фонтанке, туда, где на той неделе были...
Потом он запрокинул голову и погрузился в молчание. А рука сама легла на пристроенный в ногах деревянный ящик с итальянскими марионетками — давний подарок поэта и драматурга Сергея Николаевича Глинки, такого же, как и он сам, выпускника Сухопутного шляхетского кадетского корпуса. Два года ящик пылился в углу, но неделю назад Озерова осенило создать собственный театр и разыграть с марионетками свои старые пьесы, а там, глядишь, и новую, об Артемии Волынском{29}, которая сочинялась сейчас полным ходом. Нельзя замолкать ему, никак нельзя. Верно подметил Константин Батюшков: он сделает услугу врагам, если перестанет писать:
Ты им молчаньем петь охоту придаешь:
Кто будет слушать их, когда ты запоешь?
Лестно было Озерову вспоминать то стихотворение Батюшкова:
...К чему мой фимиам
Творцу «Димитрия», кому бессмертны музы,
Сложив признательности узы,
Открыли славы храм?
А храм сей затворен для всех зоилов строгих,
Богатых завистью, талантами убогих...
Батюшков сравнил его с соловьем, а гонителей вывел лягушками. «Нельзя давать лягушкам шанса, — подумал Озеров. — И коли заказан путь в театр настоящий, пусть будет театр марионеток».
Приняв решение устроить театр, он тут же отправился в мастерскую кукольника Ивана Ивановича Кьянтини, заказал наряды для марионеток и дал снять с них мерки, но оставить ящик в мастерской, дабы облегчить портновскую работу, не пожелал. Разыгравшееся воображение сразу сделало этот ящик бесценным, и, даже ложась спать, Озеров ставил его в головах постели, чтобы ночью протянуть руку и проверить, на месте ли он.
Коляска миновала Аничков мост и выехала на гранитную набережную Фонтанки. Поверхность ящика была гладкой и грела ладонь идущим изнутри теплом. За эту неделю он обнаружил в марионетках несомненное сходство с известными персонами — членами театрального комитета, поэтами, актерами — и все чаще думал, что там, за полированными стенками, идет своя, никому не ведомая жизнь, которая замирает, стоит поднять крышку. Возможно, как раз сейчас марионетки разыгрывают трагедию его собственного бытия.
Мысли разом перескочили на другое. Итак, враги захотели видеть в нем сумасшедшего и увидели. Их подвела короткая память — забыли, что он когда-то был неплохим актером и для него невелика важность изобразить помешанного. Затеянное им представление зашло так далеко, что даже Алексей Николаевич Оленин{30}, добрая душа, все принял за чистую монету и привез к нему рижского доктора Штофрегена, лечащего магнетическими пассами. Похожий на жука-плавунца Штофреген старался вовсю: водил по воздуху руками, приседал, смешно надувал щеки, — Озеров сдерживался изо всех сил, чтобы сохранить угрюмую мину при виде этих ужимок.
Но недолго ему осталось носить личину — час расплаты настает, и все гонители получат по заслугам.
Эту бессмысленную нереализуемую угрозу Озеров повторял про себя по тысяче раз на дню и тут же спохватывался — точно ли он в своем уме, если грезится такое? Может быть, игра, начатая с подачи гонителей, зашла чересчур далеко и роль, которую он избрал, превратилась в судьбу? Может быть, это и в самом деле болезнь? Ведь он сам не понимает, какую цель преследует взятой на себя маской. Но какая-то цель быть должна?! Что-то руководило им, когда он отдался мистификации: стал нелепо одеваться, заговариваться на людях и без цели, но с завидной регулярностью наезжать в свой бывший департамент. Допустим, так он хотел выразить гонителям свое презрение, показать, что их уколы ему безразличны, — хотя способ, надо признать, странный, — но прошло уже немало времени, а он продолжает все в том же духе, хотя смысл игры исчез. Давно следовало отказаться от двойного существования, но как это сделать, когда так сладостно из-под маски шута представлять своих врагов униженными и опозоренными? В такие минуты он колебался лишь в одном: никак не мог выбрать им наказание, да и потом — каждый заслуживал своего.
Одно дело заведующий репертуаром петербургских императорских театров князь Александр Александрович Шаховской, великий притворщик, первопричина всех бед, которого ждет самая страшная кара, или близкие к нему Александр Семенович Шишков и его молодой последователь поэт Ширинский-Шихматов, позволившие себе, как передали верные люди, назвать «Димитрия Донского» дичью. Совсем другое — великий Державин, которого так задели его творения, что, бедный, он сам бросился сочинять трагедии, дабы показать, что следует представлять на русской сцене; поговаривали, будто Шаховской пришел в ужас от сих сочинений и едва уговорил Державина ограничиться их постановкой в домашнем театре.
К недоброжелателям второго разряда, по которому идет понемногу выживающий из ума Державин, надлежит причислить и актера Алексея Яковлева, по недомыслию посмевшего хулить пьесы, составившие ему самому славу на сцене. Сюда же относится князь Горчаков, откликнувшийся на постановку «Димитрия Донского» едкой сатирой, и Крюковской{31}, возомнивший себя драматургом, и члены театрального комитета: толстый, похожий на холеную свинью граф Мусин-Пушкин и князь Гагарин; впрочем, нет— Гагарин статья особая... А вот эпиграмматист, побоявшийся открыть свое имя, подходит сюда в самый раз. Озеров поморщился, вспомнив:
В храм бессмертия наш Озеров идет.
По как ему дойти? Слепой{32} его ведет!
Всех, всех он вспомнит, когда придет время! Каждый получит свое!..
Коляска проехала вдоль ограды Обуховской больницы, мимо спрятавшихся за деревьями деревянных хором екатерининского фаворита Платона Зубова и стоящего по соседству двухэтажного, с колоннами дома Державина, свернула и, поплутав недолго по переулкам, остановилась у неказистого крашенного желтым строения. Озеров спрыгнул на землю, взял ящик за бронзовые ручки по бокам и, неся его перед собой, направился в дом.
— Жди, — коротко сказал кучеру и толкнул плечом низкую дверь.
Тенькнул потревоженный колокольчик. В этот момент прямо над ним, зацепив крылом волосы, пронеслась крупная черная птица и исчезла в чердачном окне. Озеров проводил ее взглядом, зябко, будто повеяло холодом, повел плечами и переступил порог. Дверь за спиной захлопнулась так резко, будто ее притянули с улицы. Его сразу обдал запах лака, свежих стружек и еще чего-то знакомого, чему, однако, названия он не нашел. Не встречая никого, Озеров пересек полутемный коридор и также плечом отворил следующую дверь — уже непосредственно в мастерскую.
Здесь тоже никого не было. Он поставил ящик на стол, на противоположном краю которого лежали аккуратно, одна к одной, деревянные заготовки, и огляделся. Похоже, ничто не изменилось после его предыдущего визита, если не считать появления большой, в человеческий рост, куклы с длинными ногами без ступней; туловище сидящей на полу куклы окутывал темно-синий плащ, расшитый серебряными звездами. Справа от куклы стоял верстак, рядом с ним, на маленьком столике, лежали столярные инструменты, тускло отсвечивали костяными ручками разнообразные резцы. По степам висели рисунки и какие-то маски, под окном, вдоль стены тянулись две толстые бамбуковые трубы, упиравшиеся в коробку, заполненную крошечными рисками и ножками.
— Здравствуйте, барин, — сказал звонкий голос.
Озеров обернулся. Позади него стояла девушка в пестром сарафане, в красном скрывающем лицо платке.
— Ты кто? — спросил он хрипло.
— Анфиса, сирота при мастере. Родители померли, он и взял меня к себе прислуживать.
— А сам Иван Иванович где?
— Повез истукана к князю, вот навроде этого. — Девушка показала на большую куклу. — Князь маскарад устраивает и хочет, чтобы непременно гостей встречал истукан.
— Какому князю? — спросил Озеров, но тут же отмахнулся от своего вопроса: — А, не важно... Как же ты, Анфиса, одна не боишься и не запираешься?
— Не всякий человек войти сможет, — загадочно ответила девушка. — А выйти и подавно.
— Ишь ты!.. — усмехнулся Озеров. — Когда мастер вернется, не говорил?
— Как князь продержит...
— Незадача! Что же делать: я заказывал костюмы для марионеток и мне недосуг ждать...
— Так и не надо ждать. Я знаю, где эти костюмы лежат. Иван Иванович дал мне на них поглядеть немного — очень хороши они, барин, получились. Вы садитесь, я сейчас принесу.
Девушка выбежала из мастерской. Озеров обошел стол, оглядел сидящего на полу истукана, обнаружив, что у того нет не только ступней, но и лица — там, где полагалось иметься глазам, носу и рту, было гладкое место; потом сел подле своего ящика и осторожно дотронулся до крышки кончиками пальцев. Ящик по-прежнему отдавал теплом. Озеров быстро, не медля ни секунды, откинул крышку, надеясь застать его обитателей врасплох, однако ничего не вышло: когда он заглянул в ящик, марионетки лежали в том же виде и порядке, в каком он сам их сложил. Озеров недоверчиво покачал головой и стал вынимать их по одной и раскладывать на столе.
Однажды увидев в куклах сходство со своими знакомцами, он с тех пор каждую называл по имени. Сверху в ящике лежал князь Шаховской, за ним на свет Божий поочередно извлеклись поэты Державин, Батюшков и Вяземский, потом Шишков, Ширинский-Шихматов, Оленин, князь Гагарин и, наконец, Алешка Яковлев, первый исполнитель ведущих ролей во всех его пьесах. Последней явилась Катерина Семенова...
Озеров не успел положить марионетку на стол, когда со стопочкой выглаженных кукольных одежд вошла Анфиса. Он перехватил ее быстрый взгляд, чему-то засмущался и быстро положил марионетку-Семенову на стол рядом с марионеткой-Яковлевым. Девушка села, взяла ближнюю к себе куклу и принялась облачать ее в греческий хитон.
Во время процедуры переодевания не было сказано ни слова. Озеров отодвинется от стола и наблюдал, как ловкие пальцы девушки снимают с кукол прежние едва ли не одинаковые наряды и примеряют новые, для каждой свои. Когда почти все одежды были перепробованы, он с удивлением сообразил, сколь безошибочны движения девушки — она точно знала, какой кукле что предназначено, — но объяснил это снятыми мерками. И тут же опроверг себя: для Яковлева, к примеру, были заказаны два костюма — Фингала и Димитрия Донского, а для Семеновой целых три — Антигоны, Ксении и Поликсены{33}, однако ничего не было перепутано, все сразу приходилось к месту. И потом, откуда ей знать мерки — сама обмолвилась, что видела наряды недолго.
— А как ты узнаёшь, какую куклу во что одевать? — решился он наконец спросить.
— Узнаю, — пожала плечами девушка и, видимо считая объяснение достаточным, замолчала.
— Тебе говорил Иван Иванович?
— Что?
— Ну, во что какую куклу одевать!..
— Сама знаю. Я вижу.
Озеров хмыкнул.
— Ты ясновидящая? Может быть, ты и грядущее предсказывать можешь?
— Могу, барин, — равнодушно ответила девушка, меняя на Семеновой наряд Ксении на наряд Поликсены.
— Тогда скажи, что у меня на сердце... И что ждет меня.
— По воску смотреть будем или по кофию?
— Ах, да ты кофейница!..{34} — Озеров усмехнулся. — А так просто, на меня глядючи, сказать ничего не можешь?
— Извольте, барин. — Девушка коротко взглянула на него. — Кручина вас гложет, а как разобраться с ней, не знаете.
— До этого додуматься дело нехитрое. С этого всякая гадалка начинает. Нет, наверное, человека без кручины...
— Обложили вас, как на охоте... — сказала девушка.
Озеров вздрогнул: не он ли сегодня сам сравнивал себя с загнанным зверем?
— Обложили вас, как на охоте, да и забыли потом о вас. — продолжила девушка. — Вас не ловят, а вы все бежите, бежите. От всех и от всего бежите, и от любви бежите...
— Как... какой любви? — заикаясь, едва выдавил Озеров.
— Вот видите, даже себе признаться опасаетесь.
Озеров взмахнул руками и хотел что-то сказать, но девушка его опередила:
— Молчите, барин, лучше молчите! Еще не все потеряно, ваше счастье рядом — не вспугните его! Молчите, а то соврете и все порушите. Катериной вашу любовь кличут.
Озеров ошалело уставился на девушку. Да, да, да! Он любил Катерину — Катерину Семенову, великую актрису, и даже себе в том боялся открыться. Потому что, если перестать держать себя в кулаке и отдаться страстям до конца — так, как умел только он один, то впору и в самом деле сойти с ума. Катерина была холодна и недостижима — вдвойне недостижима, потому что принадлежала обладателю несметных богатств, обер-шталмейстеру императорского двора князю Ивану Алексеевичу Гагарину, оставившему ради того, чтобы попасть к ней под каблук, трем молодых актерок. «Господи, да за что же ты покарал меня этой любовью!» — порой в отчаянии думал Озеров. Но любовь его была тайной — жгучей, невероятной, страшной тайной. А эта девчонка узнала тайну походя, играючи, словно не хранил он ее пуще жизни своей.
Анфиса сложила марионетки и костюмы в ящик и сказала:
— А теперь идите, барин!
— Вот, возьми деньги... я приготовил... — Озеров вытряхнул из тощего кошеля ассигнации.
— Не надо мне ваших денег. Вам они самому пригодятся.
— Да как ты смеешь так разговаривать со мной! — опомнился Озеров, сделал шаг к Анфисе, но натолкнулся на ее взгляд, будто ударился о стену.
— Идите, барин, идите, — с мягкой улыбкой сказала она. — И деньги свои заберите. Если возьму их у вас, не будет вам счастья. Отдадите их Ивану Ивановичу в собственные руки, если всем довольны останетесь. И это будет знак...
— Какой знак?
— Скоро сами поймете. Не мешкайте, барин, а то опоздаете и провороните свое счастье...
Озеров хотел что-то сказать, но вместо этого схватил ассигнации в кулак, прижал к груди ящик и выбежал вон.
...Дождь усилился, поднятый верх коляски не спасал от жестких струй; с Невы дул холодный ветер, но рукам, лежащим на ящике, становилось все теплее и теплее. Озеров почему-то не сомневался уже: марионетки разыгрывают спектакль его жизни. Воображению представилось, как похожий на побывавшую в переделках птицу Шаховской, выряженный греческим царем Агамемноном, писклявым голоском, по привычке не выговаривая «р», толкует что-то ревнителю чистоты русского духа Шишкову, который одет в платье татарского посла, а сановитый Гагарин прохаживается по сцене в рубище Эдипа и сверкает многочисленными перстнями. Не лучше смотрелись и прочие действующие лица удивительного карикатурного спектакля: все были словно живые, и все — лишь фоном для красавицы Катерины Семеновой. Она лицом и статью почему-то напоминала сироту Анфису, но все равно это была она — единственная, желанная и неизмеримо далекая.
Озеров в подробностях помнил миг, когда понял, что любит ее и должен сделать своей, чего бы это ни стоило. В неполные восемнадцать Катерина сыграла Антигону в его «Эдипе». После премьеры, далеко за полночь, он триумфатором вернулся домой и, напевая, стал ходить по комнатам — спать было решительно невозможно. Он заново переживал спектакль и, словно наяву, слышал, как Катерина-Антигона говорит слепому, всеми покинутому Эдипу:
Прохлады в жаркий день в моей ты ищешь тени,
Я сяду, ты главу мне склонишь на колени.
Среди густых лесов, в жестокость бурных зим,
Ты согреваем мной, дыханием моим.
Ах! свет, забывший нас, взаимно мы забудем
И утешением один другому будем...
Тут как молния его пронзила. «И утешением один другому будем...» — произнес он, отделяя эти слова и от спектакля, и от своего авторства. До самого утра он бродил по комнатам, пьяный от счастья, и все повторял, повторял: «И утешением один другому будем, и утешением один другому будем...» Все казалось ему достижимым в ту ночь. А утром наступило отрезвление: он вспомнил о человеке, которою вовсе не принял в расчет, — о князе Иване Алексеевиче Гагарине. Уже второй год князь добивался расположения Катерины и делал это весьма деликатно, хотя прежде с актрисами не церемонился, — видно, крепко запала она Гагарину в душу. Катерина встречала ухаживания князя равнодушно, но тем только сильнее разжигала его.
Страдания Озерова продолжались несколько месяцев. Он томился ревностью, но в мечтах уже предвкушал взаимность Катерины и совсем не думал о том, что всемогущий Гагарин ничего не простит ни ему, ни ей. Однако тщетны были его мечтания. И так уж случилось, что первым сообщил ему об этом ничего не подозревающий Шаховской. Как-то, не увидев Семенову на утренней репетиции, Озеров обеспокоился, не заболела ли она, и Шаховской, понизив голос до шепота и подмигивая, сказал, что накануне Катерина переселилась в гагаринский особняк на Большой Миллионной и по такому поводу ей дан недельный отпуск.
Озеров не помнил, как добрался в тот день домой. Неделю он пил, а когда неделя прошла и репетиции возобновились, убедил себя, что князь взял Катерину силой и она ждет избавления. Потому легко ему было презреть приличия и, улучив момент, броситься ей в ноги со словами:
— Вы не любите князя, я знаю! Я спасу вас, увезу отсюда — только скажите «да»!
А она терпеливо подождала, пока он поднимется с колен, обдала его обычным своим холодным взглядом и спокойно произнесла:
— Вы хороший человек, и потому я буду с вами откровенной. Нет смысла отрицать: я не люблю Ивана Алексеевича, однако я ему благодарна. Я актриса и игрой своей добилась того, чего хотела: я стала ему больше, чем наложница, — я почти что жена. Впредь мне не надо заботиться о хлебе насущном. У меня появились слуги, собственный выезд, дача на Аптекарском острове, богатые туалеты и бессчетные драгоценности. — Катерина нежно провела пальцами по серьге с антиком{35}. — Не буду скрывать: мне нравится иметь все это. Но главное в другом — теперь я могу целиком отдаться театру, и в этом моя свобода. Вы, Владислав Александрович, конечно, понимаете, о чем я говорю. Не правда ли, я заплатила за свободу недорогую цену?
— Но я люблю вас, я дам вам счастье, которого вы не узнаете ни с кем!..
— А задумывались ли вы, Владислав Александрович, нужна ли мне любовь? Нет, не ваша, а любовь вообще, чья бы то ни было. Я никого не хочу любить, разве что только на сцене. Впереди меня ждет долгая жизнь, и мужчины, конечно, сыграют в ней свою роль, но только такую, какую я сама пожелаю. У безродной актерки свои принципы. Вы можете меня судить — это ваше право. У вас также есть право меня ненавидеть. Прощайте и больше никогда не заводите со мной этот разговор...
Горько было вспоминать все это, а в последнее время Озеров избегал думать о неприятном. Он заставил себя отвлечься и вновь обратил внимание на ящик. Прислушался к тому, что говорилось в нем, и ухватил конец монолога Шихматова.
Шихматов. Озеров непатриотичен... Отношения Димитрия, его возлюбленной Ксении и ее жениха князя Тверского словно взяты из рыцарского романа. А ведь это наш русский князь!
Шишков. Вот-вот! Хорош великий князь московский! Увидав красную девицу в Успенском соборе, невзвидел святых мощей и забыл о них. Озеров любовь ставит выше родины!..
Батюшков. Озеров соединил патриотическое и чувственное. Он совершил переворот на русской сцене, он далеко вас всех опередил — вот чего вы простить ему не можете. Вы не о патриотизме заботитесь — вы о себе заботитесь, потому что ваше время уходит. Оттого и Озерова преследуете...
Шаховской. Его сталые пьесы идут по-плежнему, даже «Димитлий», котолый получает столько клитических стлел. Если что и плеследует Озелова — так это его непомелное самолюбие.
Шишков. И к слову — о чувствительности. Разве это нормально, когда монологи из пьес Озерова барышни поют как романсы? Это ли назначение высокой трагедии?
Державин. Мне хочется знать, на чем основывался Озеров, выведя Димитрия влюбленным в небывалую княжну, которая одинехонька прибыла в военный стан и, вопреки всем обычаям тогдашнего времени, шатается по шатрам да рассказывает о своей любви к Димитрию? Я как русский человек принимаю за личную обиду искажение характера Донского, искажение старинных нравов, русской истории и высокого слога.
Оленин. Трагедии Озерова наполнены множеством патриотических стихов. Вспомните: публика плакала навзрыд на премьере «Димитрия»! Неужели публика так ошиблась? А что до исторических искажений, то их следует признать, однако это допустимая театральная вольность, и она не заслоняет главного — прекрасных стихов. Таких трагедии в стихах до Озерова не было, до него никто у нас в театре не говорил таким языком... Уж этого-то, Гаврила Романович, вы не признать не можете?!
Державин. Не спорю, стихи местами очень хороши. Когда-то я это заметил одним из первых. Но дерзость Озерова неприлична, у него великий князь московский ради любви и страсти пренебрегает интересами государства и собственной славой.
Оленин. Позволю себе не согласиться с вами, Гаврила Романович. Трагедии Озерова есть отражение жизни. Любовь — это такая болезнь, которой не может избегнуть никто, в том числе и государственный деятель. Перед ней равны и великий князь и простой латник.
Гагарин. Озеров потворствует вкусам публики...
Вяземский. Ну, а вы заведомо находитесь к ним в оппозиции. Что же лучше? И потом, стоит ли спорить о вкусах?
Шаховской. Не сполят о вкусах в отношении огулцов и албузов, но к тволенням ума это не относится. Вы отказываетесь замечать хаос, котолый Озелов создает. Он ломает пливычные каноны, он как слепец идет наплолом, но если можно быть вещественно близолуким, косоглазым и даже слепым, то почему же нельзя быть близолуким, косоглазым и слепым в нлаветвенном отношении? Вот в чем мы обвиняем Озелова!
Батюшков. И потому, князь, театральная дирекция отказалась выплатить ему. согласно установленным правилам, вознаграждение за «Поликсену»?
Шаховской. Это недолазумение. На тот момент в кассе, кажется, не было денег. А потом самолюбие не позволило Озелову облачиться за вознаглаждением еще лаз.
Гагарин. Велика сумма?
Батюшков. Три тысячи рублей.
Гагарин. Найдите Озерова. Пусть зайдет ко мне завтра, и я распоряжусь выдать.
Шаховской. Не стоит, Иван Алексеевич. Скандал лазлосся. Озелов навелняка откажется плинять деньги, да еще наговолит гадостей о каждом из нас. Лучше плосто не замечать его, и тогда он или сам плидет на поклон, или вконец замолчит.
Вяземский. Разве не вы, Александр Александрович, поставили за свой счет озеровского «Эдипа» чуть ли не наперекор театральному комитету? Благодаря вам русский театр вступил на новый путь, и вы же пытаетесь теперь его с этого пути столкнуть. Что же изменилось с тех пор?
Шаховской. Велно, я отстоял «Эдипа», но «Эдип» был совсем длугое дело. К тому же и в «Эдипе» хватает слабых мест, но я велил в лазвитие автола.
Яковлев. Тезей там ходульный, я играл его совсем без удовольствия. А что до «Димитрия», то он, не скрою, мне нравится. Правда, Озеров Озеровым, но первая-то скрипка в «Димитрии» моя!
Шаховской. С дочки зления вашею лемесла, Алексей Семенович, «Димидлий», конечно, отклывает возможности. Каюсь: я тоже поначалу влюбился в «Димитлия», но Шишков и Делжавин ласклыли мне глаза — патлиотической жилки у Озелова точно не хватает. Подменять любовь к лодине любовью к женщине негоже.
Батюшков. Полноте, Александр Александрович, — разве нельзя совмещать и то, и другое! Ведь вы же умный человек! Не были бы таковым, не отговаривали бы Гаврилу Романовича от постановки его трагедий, написанных в пику Озерову. Свяжите нам, почему вы делали это, в чем причина? Ведь и них патриотическая жилка была на месте.
Шаховской. Вы пловоцилуете скандал между мной и Гавлилой Ломановичем, котолого я уважаю безолно!
Батюшков. Отнюдь. Я только хочу узнать истину...
Тут Озеров отвлекся, потому что пришло время покинуть коляску и идти в дом. Он вбежал в свою квартиру, поставил ящик на стол, откинул крышку — и все закружилось, завертелось вокруг. Когда он очнулся посреди мчащегося вихря его окружали марионетки, да и не марионетки вовсе, а люди, похожие на марионеток.
— Пришло время ваших реплик, Владислав Александрович! — сказал Яковлев.
— Печаль и бедствия всех сил меня лишили, — ответил он словами Эдипа. — Видали ль вы, когда извергнут волны обломки корабля? Вот жизнь теперь моя...
— Полноте, Владислав Александрович, — притворно изумился Шаховской. — Плаво же, непонятно, откуда взялись у вас такие настлоения.
— Сгинь... — взмолился Озеров.
— Je m'en lave les mains{36}, — пропищал Шаховской, клюнул острым носом воздух и пропал.
— Сгиньте все... — прошептал Озеров.
— И я? — столь же тихо, в тон ему, спросила Катерина.
— И вы... — едва выдохнул он.
— Нет, я никуда не пойду, мне идти некуда, я могу быть только с тобой, я твоя. Свет, забывший нас, взаимно мы забудем и утешением один другому будем... Едем отсюда скорее! Скорее, скорее, скорее! Скорее вон из Петербурга! Навсегда!
— Едем... — как эхо ответил Озеров.
И сразу люди-марионетки — и друзья, и враги — растаяли в воздухе, а в следующий миг Озеров и Семенова уже неслись по иссеченным дождем улицам. Только одну остановку сделал Озеров — чтобы расплатиться с кукольником Кьянтини. Он постучал, и появившийся на пороге мастер рассыпался в извинениях за невыполненный заказ.
— Слабое мое оправдание тому, — говорил кукольник с легким итальянским акцентом, — срочные требования князя Гагарина, желающего порадовать невероятным маскарадом свою пассию, с которой вы, конечно, знакомы. А ведь вы понимаете, что бедный мастер не может отказать могущественному князю даже в ущерб своей репутации у иных заказчиков. И кроме того... — Тут Къянтини увидел в коляске Катерину, изумленно округлил глаза и с некоторой заминкой отвесил поклон: — Здравствуете, Екатерина Семеновна!..
Катерина кивнула в ответ.
— Заказ выполнен, Иван Иванович! Вы просто забыли об этом! — сказал Озеров, ткнул мастеру в руки кошель и запрыгнул в коляску. — Прощайте, Иван Иванович! Прощайте навсегда! Поклонитесь от меня Анфисе!
— Кто такая Анфиса? — спросил Кьянтини, но Озеров его уже не услышал...
И коляска понеслась по вечерней дороге мимо строений, мимо дач и огородов, оставляя за собой прекрасный, таинственный и безжалостный город. За ней, держась на расстоянии, но и не сильно отставая, летела большая черная птица.
Так уж совпало, что в эти самые минуты в Большом Каменном театре завершился бенефис Катерины Семеновой. Публика сходила с ума. Князь Гагарин посылал из ложи на сцену воздушные поцелуи. А за восемьсот верст от северной столицы, в Москве, шестнадцатилетний Грибоедов читал под одобрительный хохот друзей пародию на трагедию Озерова, остроумно названную «Димитрий Дрянской».
Больше в Санкт-Петербурге Озерова не видели. По слухам, он прожил остаток жизни в своей деревеньке Борки неподалеку от Твери и умер в полном помешательстве.
Из «Записок современникам драматурга» С. П.Жихарева:
Говорят, что Озеров был чрезвычайно самолюбив; верю: в сознании своего превосходства пред другими он имел право быть самолюбивым; не идиот же он какой-нибудь, что не умел оценить своего дарования!
Из «Записок» поэта и драматурга С. И.Глинки:
Озеров, вызвавший на театр и шотландского барда Оссиана, и слепца Эдипа, и героя Донского, в живых как будто сошел в могилу или от волнения собственного воображения, или от стрел зависти, неразлучной тени, следующей за достоинством и дарованием.
Из письма, направленного актером А.С. Яковлевым неизвестному адресату 30 сентября 1816 г., по получении известия о смерти Озерова:
О последних годах жизни Озерова говорят разное. Утверждается, что он жил одиноко, в полном расстройстве рассудка и никого не пускал к себе па глаза. Однако тверской помещик, чье имение расположено рядом с озеровским, рассказывал одному моему приятелю, что часто видел, как Озеров в добром здравии прогуливается по окрестностям своего сельца с дамой в греческих одеждах, более присущих Липтоне или Поликсене. Поверить в последнее, конечно же, трудно...